IV. Дорога
IV. Дорога
Строго нас конвойные вели по Москве: все до одного почти закованные в наручни, мы шли так тесно, что постоянно наступали друг дружке на ноги, обрывали оборы, путались, а солдаты на нас только грозно покрикивали. Наконец, после полуторачасовой ходьбы мы добрались до Ярославского вокзала и, пройдя через двор, поместились в двух арестантских вагонах. Тесно было, очень тесно сидеть по три человека на скамейке, тем более еще неудобно, что нас не расковывали, но мы знали, что тут езды нам до Ростова не особенно долго — менее полусуток, а потому и не роптали.
В пять часов утра, на другой день, мы прибыли в Ростов: тут, на вокзале, нас встретили местные конвойные и повели в тюрьму.
Пришел надзиратель Иван Васильевич, и смешно ему стало, что он всех нас знает и его все знают.
— Курите, — говорит, — только поаккуратнее, и сидите смирно.
— Будьте покойны, Иван Васильевич, у нас все ребята смирные: мы все идем домой на волю.
— Так, так. Я знаю. Э, да я вижу — тут все знакомые. Ведь ты, кажется, тут проходил, — обратился он к одному.
— Проходил, Иван Васильевич.
— И ты?
— Так точно.
— И ты?
— И я-с.
— Вон и тот тоже, и тот.
— А меня-то, Го-кова-то, Иван Васильевич, разве не изволили узнать? — выскочил еще один из наших мещан.
— Да как тебя не узнать? Ведь ты, кажется, тут недавно был, по осени?
— Так точно. Я, Иван Васильевич, нонешний год вот уж третий раз взад-вперед спиридонствую.
— Частенько же тебя гоняют из Питера.
Двое суток в Ростове мы немного отдохнули. Впрочем, тут уже стали высказывать предположения о том, что кто будет делать на родине. Одни говорили, что останутся дома и поработают свои крестьянские работы, другие — что уйдут куда-нибудь на заработки, а два крестьянина-огородника говорили, что они и не покажутся в деревню, а сразу, по освобождении из волостного правления, сейчас же опять без паспортов, христовым именем, снова пойдут в Питер, где теперь за их промысел дорого платят.
— Я, — говорил мой дюжий товарищ, — не пойду и к жене, а вот сдам казенные вещи в волостном правлении, да с богом и марш обратно на Углич; в Угличе немножко подстрелю[293] на Пасху, а там и пойду все проселками по Тихвинскому тракту, этак будет лучше, — не так опасно, на урядников не будешь натыкаться, да и посытнее: большой дорогой хуже идти; там меньше подают.
— А у тебя разве детей нет? — спросил я.
— Четверо.
— Так неужели тебе через два-то года и неохота на детей-то посмотреть?
— Да бог с ними. Как их смотреть-то? Прошедший раз меня как привели, так я пришел к жене посмотреть, а там такая беднота, что глаза бы не глядели. Вот и смотри! Я пошел в волостное, у жены последний целковый взял и стал просить паспорта, а они говорят: отдай прежде долгу двадцать рублей, — а мне где взять? Напился я с досады на женин рубль пьяный, да так больше к жене и не показался, а прямо без паспорта и махнул в Питер. Год десять месяцев бог миловал — жил и работал, да попался, опять взяли.
— Где же ты там мог жить без паспорта?
— Да на огородах. Там сколько хочешь, столько и проживешь без паспорта. Рядишься понедельно, а хозяева все наши же ближние, так в лицо знают, и паспорт им не надо, не спрашивают… Я бы и еще там прожил, не попался бы, да только пошел в город сапоги покупать, а вместо сапог напился пьяный, да городового обругал, вот меня и забрали.
— А домой денег на паспорт посылал?
— Нет. Сначала-то, как пришел, поработал недели три, так послал десять рублей, думал, что жена вышлет мне паспорт, а она не прислала, я рассердился, больше и не посылал.
— Ну, а мы с тобой, Володя, как, — заговорил Го-ков петербургскому ремесленнику, высылаемому уже не в первый раз под надзор полиции в Углич, — тоже, как освободимся, так и лататы[294] зададим?
— Обязательно, братец мой! Я как освобожусь из полицейского (управления), так, первым долгом, одену свой пиджак, сапоги, а это казенное: халат, штаны и коты — все продам, а потом вернусь опять к исправнику, возьму переводку в Груэино, да и марш.
— И я с вами, — сказал еще один наш приписной мешанин. — Вот у меня есть немного денег отдать за этап, да на билет. Буду просить у старосты билет: даст, так ладно, а не даст, так я и без билета уйду. В Кронштадте, особенно теперь, летом, можно прожить и так.
— Ну, а ты как? — обратился один ко мне. — Тоже, я думаю, в Угличе-то и тебе делать нечего? Тоже, я думаю, и ты в Питер опять махнешь?
— Нет, — я говорю. — будь что будет, хоть с голоду буду помирать, а пока не получу чистый паспорт, не уйду из Углича.
На другой день, около обеда, к нам возвратили одного из сопровождавшихся с нами до Ростова.
— Ты что, брат Гусар, не освободился? — спросили его в одно слово Го-ков с Владимиром.
— Да, братцы, дело-то вот какое, что чуть было не освободился, а то чуть-чуть и совсем не сгорел.
— Как же так?
— А вот так. Прошлый раз, как я отсидел в кресте-то, меня прислали сюда по этапу на три года, — ну, мне, известно, бирки-то[295] не дают. Вот я и пошел без нее пешком. Дай, думаю, пройду на Москву, может, там что и сторгую[296]. Вот, пришел это я в Москву, ночевал там в Хамовниках, на другой день иду, вижу — впереди идет чепчиха[297], вынимает из ширмана[298] шмелюгу[299], что-то смотрит в ней и опять ее в ширман. А у меня денег только семь монеток[300] было. Ах, черт возьми, думаю, постой же, я у тебя с кольца срублю[301]. Стал на нее напирать, напирать понемножку, потом, вижу, тут еще идут навстречу, я, как будто опередить ее, прибавил шагу и в то время, как они стали подходить к ней, я между ей и ими проскочил, а сам — уже готово дело — достал шмелюжку и иду пошибче, так — вперед; а она, проклятая, прошла шагов десять, да трекнулася[302] и за мной — шибче и шибче, и пошла. Идет за мной, ничего не говорит, а так вот рядом и идет. А, дери тя черти, думаю, как тут быть? Тут трактир сейчас: я в трактир — и она за мной. Я свернул папироску, да будто пошел за спичками, отошел немножко, так за стол, а сам в это время и выбросил кошелек под стол. Закурил папироску и пошел вон. Я вон — и она за мной. Только доходим до паука[303], она и заявила: «Вот этот, — говорит. — у меня кошелек вытащил!» Я сначала-то обругал ее: «Ах ты, шлюха. — я говорю, — эдакая! Как ты смеешь? Какой у меня твой кошелек? Где он?» А она, проклятая, одно твердит, что взял, да и кончено. Ну, паук и переправил нас в участок. В участке меня обыскали — кошелька не нашли, а она стоит на своем, что я взял, да и все тут. Спросили меня: «Где живешь?» Я показался было на одного земляка, сказал, что вот там-то живу, думал, что меня освободят, не тут-то было: меня сводили туда, а там, известное дело, не подтвердилось. Меня обратно в участок, составили протокол, я уж тут и показался на братнино имя, а брат в Питере живет, да сказал, что паспорт затерял, что, если им угодно, так могут справку послать на родину. Ну, меня, после протокола, засадили, значит, в часть, а там к мировому; а мировой судья не стал так по протоколу судить, потому что я давал два показания о своей личности. А вот теперь привели к становому; он сперва не рассмотрел было бумаги-то, да и отправит в волостное, — у нас волостное-то тут же, в слободе, — чтобы там освободили меня. Вот, думаю, ладно-то, я и обрадовался, а только всходим в волостное, а оттуда выходят наши деревенские, рядом с деревни, они меня знают; ну, думаю, теперь пропал совсем, уличат, да хорошо, что они не назвали по имени, а только по фамилии, так волостной-то (старшина) и не обратил внимания, — он же у нас недавно в волостных-то сидит и меня не знает, — и хотел было освободить заместо брата, а уж тут бегут от станового, рассмотрели там бумаги-то, чтобы меня, только волостной удостоверит личность, да и опять в стан, — ну, меня, значит, и удостоверили на братнее имя и опять в стан, а из стана вот сюда. Теперь пойду опять в Москву судиться.
— Так ты так на братнее имя и будешь судиться?
— А то как же? Если бы я на свое-то имя показался, так меня бы мировой не стал судить. Ведь у меня теперь до десятка всех подсудимостей-то. А теперь что же? Теперь мне лафа[304]. Ясных доказательств, что я украл кошелек, нет никаких: кошелька при мне не нашли и свидетелей — тоже нет, так я думаю, мировой оправдает, а если и не оправдает, так меня по первой подсудимости будут судить, много что на полтора, на два месяца осудят, потому у ней в кошельке-то только и было сорок копеек.
— Ты, значит, и опять скоро в Питер?
— Да вот как только отбоярюсь от этого дела, так обязательно опять в Питер. Приходите на Сенную в Осташков[305], там увидимся.
В субботу нам следовало отправляться в Углич. В караульном доме нас обыскали, затем через несколько времени явились старший унтер-офицер и писарь и проверили казенные вещи, а потом уже сдали старшему конвойному. Тот, в свою очередь, приказал прочим конвойным перековать нас всех в наручни, и, когда это было готово, он обратился к нам следующим образом:
— Слушайте, арестанты! кто будет дорогою шуметь, буянить, не исполнять моих приказаний, того буду бить прикладом, а кто побежит, в того буду стрелять. Ваши порционные деньги у меня, и я буду выдавать вам на каждой станции по десяти копеек. Слышали?
— Слышали, — ответили мы.
— Ну, теперь с богом. Марш! Выходите!
Помолясь на ростовские храмы, мы поплелись в Углич.
От Ростова до Углича восемьдесят четыре версты. В тот день, когда мы выходили, погода была довольно пасмурная, по временам шел дождь, снегу хотя уже и не было, но на дороге было чрезвычайно грязно. Пройдя порядком в городе, мы за городом стали просить старшего, чтобы нас расковали, потому что некоторые уверяли, будто прежде конвойные их водили незакованных, но старший не согласился.
— Нет, ребята, — сказал он, — быть может, прежде и водили вас незакованными, но тогда не такие большие этапы были, а теперь вас очень много шлют, а нас мало: не просите, вас не раскую.
Я на это не особенно обижался, потому что мне пары не досталось, — я был скован один, — и хотя руки у меня были не свободны, идти не тесно.
Тут, идучи, я заинтересовался следующим разговором двух арестантов. Один был Ч-шин, его пересылали из арестантских рот; он и говорит вместе с ним закованному товарищу, по фамилии Г-фскому:
— Ты живал ли в Петербурге?
А Г-фский отвечал:
— Я там пятнадцать лет выжил.
— То-то мне лицо твое как будто знакомо. А ты где жил?
— Я жил сперва по зеленной части, а потом старшим дворником шесть лет выжил, а после сливочную лавку держал в Павловске. А ты где жил?
— А я по мелочной части — живал и пекарем, и приказчиком был.
— Ну, вот, так и есть: верно, где-нибудь и видались.
— Да и ты мне как будто знаком; ты не судился ли?
— Два раза судился. Я в кресте сидел.
— Ну, вот я там тебя и видел. В восемьдесят шестом году?
— В восемьдесят шестом.
— А теперь-то ты надолго осужден?
— На год. Вот уж теперь третий месяц идет.
— У нас с тобой неподалеку сроки сходятся: мне тоже осталось около года. А ты теперь за что судился?
— Со взломом.
— Один был?
— Нет, нас было трое.
— Тех не поймали?
— Я не выдал.
— А кража большая была?
— Не очень большая, ста на три с половиною, да я попал только с серебряными вещами, всего рублей на семьдесят, а остального не розыскали. Мы шли-то не за тем: думали взять тысяч на тридцать, да не в тот чулан попали.
— Тысяч тридцать?! Вот такой-то кусок поддеть, так можно бы пожить.
— Да ошиблись, — ну, да это еще, может быть, и не уйдет. А если это уйдет, так у меня еще на примете дело есть не хуже.
— Ты меня помани: я чисто работаю.
— А вот как отсидим, да выйдем, тогда увидим, может, и поработаем; мне в одно место-то самому и показаться нельзя.
— Где это?
— В селе Павлове.
— У кого ж там?
— У моей тетки.
— Что у нее?
— Деньжищ тысяч двести.
— А верно ли?
— Верно: она после брата полотняный магазин в Гостином дворе, в Питере, продала за полтораста тысяч, да еще деньги были.
— А живет-то она с кем?
— С одною старухой. Только две во всем доме живут.
— А деньги-то неужели дома в чулане держит?
— Дома. Стол у нее есть такой дубовый, вроде письменного, с двух сторон ящики: одни — спереди, а другие — сзади, к стене оборочены. Вот там-то и лежат деньги.
— Да ведь они небось обе никуда не уходят? Значит, надо будет брать за машинку[306]?
— Нет. Можно и так. Только нужно время выбрать. Тетка часто к Борису и Глебу в монастырь ездит. У меня и еще есть два места, где тоже дома денег много. Я тебе расскажу после. Вот, кажется, привал.
Действительно, старший скомандовал на привал, и арестанты начали усаживаться на пригорке и вертеть папиросы.
На другой день Ч-шин с Г-фским опять были закованы вместе и опять всю дорогу толковали о том же. Г-фский рассказывал Ч-шину, какие тут по дороге и в окрестностях находятся села и деревни и, между прочим, показал в левой стороне от большой дороги и то село Павлово, в котором живет его богатая тетка.
Последний этапный дом находится в селе Ильинском, в двадцати пяти верстах от Углича. Здесь его содержит трактирщик и лавочник. У него, сзади его дома, в котором находится трактир и овощная лавка, выстроен для этапа особый флигель, окнами в сад. Чай или кипяток тут уже не подавался, как на прочих этапах, в большом самоваре, а половые прямо приносили из трактира в чайниках; они же ходили для нас и в лавочку.
Вот этим-то случаем и воспользовались арестанты. Они задумали тут выпить на славу. Этому плану еще много пособил тот случай, что половой оказался приятелем Ч-шина, деревня которого находилась только в трех верстах от этого села, и вот, посылая полового за чаем, Ч-шин упросил его принести им водки, обещая при этом ему двугривенный за труд.
Тот от этого не отказался и принес водку в одном из чайников, вместо кипятку. Молодцы выпили по две бутылки, им показалось мало, и они послали полового «принести еще два монаха»[307]. Половой и на этот раз выполнил данное ему поручение. Арестанты напились пьяны, и конвойные не могли надивиться, откуда они взяли водки.