Дорога
Дорога
Старшина подвел к небольшому странному холму, который при ближайшем рассмотрении оказался грудой ботинок. Обувь была новая — в смысле неношеная, непривычного желто-коричневого цвета, связанная попарно за шнурки. На внушительной подошве, прочность которой не вызывала сомнений, поблескивали ровные ряды крупных выпуклых шляпок металлических гвоздей. Не без основания сомневаясь, понадобятся ли они мне осенью, а тем более зимой — до этого еще дожить надо — по неопытности выбрал ботинки «по ноге», с недоумением глядя на Старых Солдат, выбиравших размером побольше, На внутренней стороне ботинок красовалась загадочная нерусская надпись «серия АД, № 7,5». Это был первый импорт в моей жизни.
Удивительно, но ни к осени, ни к зиме я не был убит и даже ранен. Зато мое легкомыслие было наказано. Днем ботинки хорошо намокали, а ночью смерзались и превращались в «испанские сапоги» — изощренное орудие пыток испанской инквизиции. Пытка продолжалась, пока не началось наступление и не появились трофейные сапоги.
К ботинкам выдали по паре добротных, цвета хаки, обмоток, сразу же по меткому солдатскому определению получивших название «трансформаторы» или «разговоры». Возни с ними было немало, в походе нет-нет да и слышалось: «Разрешите выйти из строя! Обмотка размоталась!».
Я так натренировался, что «трансформаторы» как бы сами заматывались вокруг ноги, оставалось только заправить концы. Обувь была английская, сделанная на века и, по моему глубокому убеждению, довольно давно. Ботинки полностью утратили какую бы то ни было эластичность и совершенно не гнулись ни в каком направлении. Подозреваю, что они были изготовлены еще во времена англо-бурской войны, долго лежали без движения в армейских цейхгаузах, и вот союзники, обрадованные возможностью от них избавиться, с удовольствием сбагрили их нам: на тебе, боже, что нам не гоже. Вместо второго фронта.
Для пехоты самая плохая дорога — прямая. Глянешь: без конца и без края пролегла, устремилась к горизонту ровная лента шоссе. Господи! Это ж сколько еще пройти надо!..
А на извилистой дороге — то холм, то перелесок, то овраг, а то и просто поворот. И хоть знаешь, что сегодня предстоит пройти все те же сорок километров, глаз непроизвольно намечает кажущийся финиш. Идешь и думаешь: там, за холмом…
За холмом все та же дорога…
На пехотном солдате всего навешано, как на том ишаке. Иного, кто ростом не вышел, из-за снаряжения и не видать. И скатка, и вещмешок, и противогаз, будь он неладен, и каска, и саперная лопатка, и фляга, и котелок, еще и сумка полевая или планшет. В противогазную сумку, бывает, еще и противотанковую гранату пристраиваешь. Два подсумка с патронами, диск или автоматный рожок — само собой. И все это не считая оружия: винтовки или автомата.
Пот льет ручьями. Банальную эту фразу следует понимать буквально. Пот застилает глаза солеными слезами, стекает за воротник, плечи становятся темными, в ботинках — хоть ложки мой. Вода не каждый раз попадается в пути, не всегда солдату удается постираться. На просушенных солнцем гимнастерках проступают белесые пятна соли. Снимешь — можно поставить. Стоит коробом.
Что такое пыль фронтовых дорог сейчас представить довольно сложно. Почти до конца войны пехота передвигалась пешим порядком по грунтовым, как правило, дорогам, истертым в пыль, казалось, до центра земли. Ноги утопали так, что ботинок не было видно, а обмотки превращались в сплошные серые сапоги, на которых кольца уже не обозначались.
По команде «Привал вправо!» солдаты валятся в пыль, некоторые, даже не положив под голову вещмешка, устраиваются в кювете, чтобы ноги были повыше и отлила немного кровь. Кое-кто приспосабливается ложиться «валетом» — навстречу друг другу и, чтобы голова не утонула в пыли, кладут ее на бедро товарища.
Обгоняя пешие колонны, проезжают автомашины, артиллерия, танки. Подымают такую тучу пыли, что дышать нечем. Пыль хрустит на зубах, проникает повсюду. Белеют только зубы и белки глаз. Закроешь веки — с ресниц слетает пласт пыли.
Запах полыни… Он так прочно въелся, что и через десятилетия, кажется, ощущаешь его, будто и сейчас вокруг тебя ее непритязательные кустики. Полынью отдавало все: еда, которую привозили на передовую, земля, обмундирование, даже оружие пахло полынью. Казалось, от ее запаха не избавиться никогда.
Странное дело. Теперь, когда восстанавливаешь в себе этот запах, он не раздражает, а кажется далеким и милым воспоминанием.
«Я помню запах скошенной полыни» — даже песня такая есть.
Не раз приходилось слышать и читать: «Пить хочу!», «Пить хочу, умираю». Всегда казалось, ну что такого: хочешь — перехочешь, потерпишь — не умрешь. А пить хочется. Так мучительно хочется пить, что ложишься на землю, достаешь из-за обмотки ложку и из ямки, вдавленной копытом коня в подтаявшей весенней земле, вычерпываешь и с наслаждением пьешь мутную талую воду.
На Сиваше, ближе к концу войны, ночью усталые солдаты то и дело наклоняются к воде. Слова уже не помогают — стреляем над головами из пистолетов. Сивашскую воду пить нельзя. Напьется — завтра он уже не солдат — животом будет маяться, а воевать надо, каждый солдат дорог.
На фронте не болеют. А градусник вообще остался, как воспоминание о далеком мирном детстве. Командиру не скажешь: «Я больной». На передовой и слова такого нет. Он на тебя так посмотрит — сразу выздоровеешь. Так и ходишь, пока само не пройдет.
В распутицу молодые солдаты идут зигзагами, от обочины к обочине, выбирая места посуше. Густая глина пудами налипает на сапоги и быстро устаешь. Старые Солдаты шлепают прямо по лужам — жидкая грязь стекает, сваливается с сапог и идти легче.
Тяжело идти по сыпучему песку или рыхлому снегу: нет опоры под ногами. Даже кони идут по песку и по снегу с трудом, в пене, натужно вытягивая пушки и брички. Сам еле бредешь, а на подъемах приходится еще и подталкивать. Тут уж не подсядешь на лафет.
В степи никаких ориентиров. По ночам вспыхивает разноцветными огнями передовая, а в хорошо замаскированном расположении ни лучика не пробивается из-под плащ-палаток над входами в землянки. Сбился — к своим дорогу не найдешь. Вызвало ночью начальство — держись за провод, потерял — до утра проблуждаешь, еще и в какой-нибудь заброшенный окоп свалишься, да и днем не намного лучше — все кругом одинаково, только что не так боязно, что к немцам уйдешь. Надорвешься кричать пока кто-нибудь отзовется.
В освобожденных селах встречать нас было нечем, нечем угощать. Женщины угощали семечками. Немцы презрительно называли их «русский шоколад». А мы ничего, щелкали. Помогало скоротать дорогу. Я щелкал не очень умело, не было сноровки. У меня семечки превратились в своеобразный спидометр: шинельный карман отщелкал — десять километров. Хоть и не меряй.
В деревнях нередко посмеивались: «Гляди! Дяденьки военные на машине остановились, карту смотрят, сейчас дорогу спрашивать будут». Карты были устаревшие. «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги».
Впрочем, может, и не сбились с пути. Может, просто поступил новый приказ и изменилась задача. Нам не говорят.
Хуже нет, когда колонна вдруг разворачивается на сто восемьдесят градусов и начинает движение в обратном направлении. Перед этим долго стоим, молчим, потом подымается тихий ропот. Хорошо, если лето. А если распутица или вовсе зима? Сесть нельзя, а ноги гудят и зубы пощелкивают. Подойдешь к товарищу: «Скажи «тпру!». — «Т-ю-у-у» — губы не шевелятся, замерз солдат.
Если дождь — тоже не лучше: мокнешь медленно, методично, промокаешь до самой последней нитки и ходишь потом дня два-три, если не всю неделю, смотря по погоде, сырой и противный. Посмотришь на ребят — пар идет от шинелей.
А еще бывает марш-бросок. Как-то за сутки предстояло пройти восемьдесят километров. Стояла поздняя южная осень, днем подтаяло, а ночью на дорогу лег гололед. Кони стали. Еще не перекованные на зимнюю ковку, они стояли на дрожащих, разъезжающихся ногах и не трогались с места. А идти надо.
Каждому дается по четыре 82-х миллиметровые мины. С покосившихся придорожных столбов сдергиваем обрывки проводов, связываем за стабилизаторы и вешаем на шею. Идем тесно, поддерживаем друг друга под руки. С миной падать не рекомендуется. Особенно второй раз… При ударе она могла стать на боевой взвод.
На больших переходах солдаты старших возрастов отстают, некоторые занемогают. Колонна растягивается. Одного ободришь, другому руку подашь, а этот совсем плохой. Его сейчас стреляй — спасибо скажет… Беру у него винтовку. Хоть и свой автомат все плечи отмотал, его и на одно плечо, и на другое, и на шею, и в руке понесешь, и куда бы только его не забросил, если бы… Если бы не война.
А солдат этот и на привале за своей винтовкой не идет…
Опять по цепи передают: «Комсорг батальона в хвост колонны!» — Не было печали. А идти надо. У командиров свой личный состав, а у меня нет, вот и приходится помогать, а ведь и сам еле ноги таскаешь.
Старые Солдаты ухитряются спать на ходу. Пристроив голову на левое плечо, на скатку, идут, закрыв глаза, и спят. Смотришь: ушел в сторону — крепко, значит уснул, второй сон видит. Берешь его за плечо и ставишь на место в строй. Он не просыпается.
С каким нетерпением ждешь привала на ночлег!
Со многими боевыми товарищами довелось спать под одной шинелью. Иных уж нет, а те далече… Нет братства сильнее фронтового. Шинель одно из проявлений его. С близким товарищем под одной шинелью и теплее и спокойнее.
Вообще-то на двоих — две шинели. Это просто так говорится — под одной шинелью. Под голову, как правило, идут вещмешки и варежки, на землю расстилаются плащ-палатки, а уж укрываются — шинелями. Та, что поновее — на плечи и на грудь идет, а та, что попотрепанней — на ноги. Оба ложимся на один бок. Если есть благословенная возможность разуться — то ноги укладываем в плечи нижней, более потрепанной шинели: одна пара ног в одно плечо, другая — в другое. Верхнюю шинель, поновее, натягиваем на грудь и на плечи: плечо одного — в правом плече шинели, плечо другого — в левом. Получается что-то вроде спального мешка: тепло и уютно. Если уж очень холодно — верхняя шинель натягивается на головы — одна голова в одном плече, другая — в другом. А когда один бок занемеет, а другой замерзнет — поворачиваемся оба, сразу, как по команде, и чуткий солдатский сон продолжается.
В ночь с 6 на 7 ноября 1942 года наша дивизия совершила марш-бросок из-под Сталинграда на Дон.
Под Сталинградом я сделал «головокружительную» карьеру, стал сержантом, командиром отделения, из одиннадцати человек которого осталось четверо…
Мела пурга, дул пронизывающий ветер, превративший несильный, в общем-то, мороз в настоящее бедствие. В темноте, скользя и падая, проклиная все и вся, с трудом различая в слепящем, колючем снегу спину идущего впереди, колонна стала растягиваться. Вскоре шли уже наугад, полузамерзшие, круто наклонясь вперед, на ветер, пробивая головой белесую тьму, лишь изредка распрямляясь и тараща глаза в поисках маячивших впереди бестелесных фигур, чтобы не сбиться с пути.
У меня был товарищ, на несколько лет старше, до войны работавший в Сибири на золотых приисках. В этом было что-то загадочно-романтическое. Я смотрел на него снизу вверх. Мне казалось, что золотоискатели — люди из старого, досоветского мира, в нашей жизни ни им, ни добываемому ими «презренному» металлу не может быть места. Тем не менее рассказы его слушал с интересом и поражался, как много в них напоминает Мамина-Сибиряка и Джека Лондона, о которых он сам смутно слышал.
Он никогда не бывал в театрах, не увлекался чтением, зато он прекрасно умел слушать. Нашим долгим беседам способствовало то обстоятельство, что мы оба почти одновременно стали сержантами, командирами отделений одного взвода и в долгих пехотных походах сотни километров прошагали рядом.
Особенно нравились ему рассказы о Москве, в которой он никогда не был, о столичном метро, которым в те годы гордилась страна, о театрах. Иногда я пересказывал ему содержание целых книг.
И в этот раз мы, как всегда, шли, стараясь держаться друг друга. Но вскоре колонна растянулась, стала таять в мареве тумана. Товарищ, более крепкий и выносливый, постепенно уходил вперед. Его широкая спина еще некоторое время служила ориентиром, но вот растаяла и она… Не было сил крикнуть вдогонку, встречный ветер вбивал голос в горло и, казалось, можно было подавиться собственным криком. Зато в небе — никого. Тихо. Нас не бомбят и не обстреливают.
Холодно. И есть хочется. Неподалеку забрезжил огонек хутора. На деревянных ногах вхожу в избу, прошу разрешения погреться. Изба жарко натоплена, стою у порога, оттаиваю. За столом два интенданта и краснощекая веселая хозяйка — муж у нее, видно, на другом фронте воюет — пьют и едят. Видят, сукины дети, солдат у порога стоит, посинел весь, руки-ноги не гнутся, ему бы не водки или самогона — кружку кипятка без заварки, да сухарика. Так нет! Постоял, отогрелся немного, помянул в сердцах их родителей до девятого колена и пошел своей солдатской дорогой.
Стал вырисовываться силуэт какого-то строения. Дом у дороги. Ни окон, ни дверей, пол частично, видимо, на топку, сорван, а крыша еще цела. Температура, как на улице, но так не дует. В доме пока никого, но постепенно народ набивается. Пришедшие первыми ложатся на пол, последние — друг на друга. Как в сказке: дом без окон, без дверей, полна горница людей. Кому надо выйти по нужде — в темноте ступают прямо по спящим. Но солдаты не просыпаются — только бормотнут спросонья что-то неразборчивое.
Донские степи — не Белоруссия и Украина, не Смоленщина. Там шаг шагнешь — деревня. А тут топаешь-топаешь, а села все не видать. Пехотная судьба известна: пока на своих двоих доберешься до населенного пункта — там уже штабы, артиллерия-кавалерия и другие части, имеющие транспорт. К какой избе не сунешься: «Стой!». — И для убедительности клацают затвором. Хуже всего солдатам из Средней Азии: приставили винтовки к плетню, сели, руки в рукава и дремлют. Замерзнут! Силой подымаем и заставляем бегать, чтобы разогрелись.
Солдат из среднеазиатских республик на фронте обобщенно называли узбеками. Воевали они плохо. И тому были причины. Не надо забывать, что к началу Великой Отечественной войны Советской власти не исполнилось еще и четверти века, а в некоторых из этих республик и того меньше. Эти молодые ребята не понимали — почему и за что они должны погибать за тысячи километров от родных мест. Известны случаи, когда в Ташкенте узбекские матери ложились на рельсы, пытаясь воспрепятствовать отправке своих сыновей на фронт, и комендантский взвод их растаскивал. Уже тогда можно было услышать крики мальчишек: «Узбекистан для узбеков!» (Взрослые воздерживались — не то было время). Из-за плохого знания, а порой и незнания русского языка это пополнение старались направлять в строительные части, но все равно значительная масса попадала в боевые подразделения. Командиры батальонов и рот на полном серьезе говорили: «Меняю десять узбеков на одного русского солдата». -И это не было издевкой. Комбату нужно выполнять задачу. Ему не до шуток.
Снимаем плетни, скрытно тащим к берегу и в воду. Намораживаем переправу Рукавицы — за пазуху Уплывут — старшина новых не даст. Да и помогают мало, набухают и примерзают к плетню, пусть лучше руки примерзают, по крайней мере не потеряются. Поочередно отрывая пристывшие пальцы, оставляя на прутьях клочья кожи, держим плетень, чтобы не развернуло и не отнесло течением. Ждем, пока схватится ледком. На плетнях быстро нарастает «сало», ноябрь как-никак.
19 ноября, — теперь это День артиллерии, — 1942 года форсируем Дон в районе хутора Мело-Клетский. Рано утром после мощной артподготовки бежим по этой самой намороженной переправе. Черными глазницами на белом льду реки поблескивают свежие полыньи от снарядов и мин. Закручиваясь в воронки, несется в них темная, холодная вода, только что принявшая в свое безмолвие многих наших товарищей. Покрытые льдом и слегка припорошенные снегом плетни «зыбаются» под ногами. Всхрапывают и пятятся от них лошади.
Но люди — не кони! Вперед!
Началось окружение Сталинградской группировки немцев.