Перед войной

Перед войной

В первом ряду: дядя Моисей, отец, во втором ряду: брат Аркадий, мама, я, сестра Тая. 1936-й год

Приметы ушедшего времени

В середине тридцатых годов, как сказал в одном из выступлений Сталин, «жить стало лучше, жить стало веселей», и эта его фраза сразу стала лозунгом, висевшим на всех заборах. Осенью 1935 года были снижены цены на хлеб, отменены карточки на основные продукты питания, а с 1 января 1936 года и на хлеб. Примерно в это же время были сняты ограничения по социальному происхождению для поступающих в ВУЗы. Было принято первое постановление о генеральном плане реконструкции Москвы, пущена первая очередь метрополитена. А любимой песней сразу после выхода кинофильма «Веселые ребята» надолго стала «Легко на сердце от песни веселой».

Вставали и шли на работу — говорили: на службу по гудку. Гудки были разные: густой и низкий на заводе «Красный металлист», звонкий и голосистый на фабрике «КИМ», высокий и дребезжащий на комбинате «3намя индустриализации». Непостижимым образом гудки соответствовали своим «хозяевам»: на «Красном металлисте» работали, в основном, мужчины, на чулочно-трикотажной фабрике «КИМ» сплошь женщины, а на новом комбинате «Знамя индустриализации» состав был смешанным.

Век паровых машин еще не закончился. Вдоль стен цехов, под потолком проходила трансмиссия длинный вращающийся вал с насаженными на него против каждого станка шкивами. На станке тоже имелся шкив, они соединялись кожаными или брезентовыми ремнями. Для выключения станка приводной ремень переводился на холостой ход. Ременные передачи были ненадежными, часто рвались. Но уже появились первые электромоторы. Шла индустриализация страны.

В стародавние времена в Витебске, на левом, высоком берегу Западной Двины, был воздвигнут величественный Успенский собор. В тридцатые годы несколько лет велись споры и дискуссии: сносить или не сносить. Победили воинствующие безбожники слово «атеисты» еще не было в ходу и решили собор взорвать. В окрестных кварталах заклеили окна бумагой, и однажды утром взрыв потряс город и души верующих. В то время еще не было такой тяги к старине, и молодежь, которая сейчас разыскивает иконы, одобрительно отнеслась к этой варварской акции. Заодно разрушили орган в польском костеле, и мальчишки бегали по городу с разнокалиберными трубками от этого необычного инструмента.

Грудой развалин лежал собор на крутом склоне получившей от него название Успенской горки. Собор был сложен на каком-то особо крепком растворе и не поддавался разборке. Его каменные глыбы оказались не по зубам довоенной технике. Лишь в послевоенные годы, когда восстанавливался почти дотла разрушенный город, разобрали и развалины собора. Теперь он упоминается в архитектурных справочниках и ностальгических статьях…

В те годы источников информации было несравненно меньше, и очень популярны были стенгазеты. Выпускались стенгазеты и фабричного производства, они продавались в писчебумажных магазинах и назывались «Ильичевка». «Ильичевка» была складная, состояла из восьми паспарту, складывалась в пакет чуть толще спичечного коробка и удобно укладывалась в портфель. А заметки вставлялись в уголки.

В майские праздники рабочие заводов и фабрик выезжали за город с семьями, прихватив провизию, самовары. Ехали весело, пели революционные песни, играли духовые оркестры. Даже небольшие предприятия имели духовой оркестр, и играть в нем считалось уважаемым делом.

У пристани грузились на баржи. С интересом смотрели на лошадей, иногда их было две-три, запряженных цугом, тянувшим вверх по Двине тяжелые, глубоко сидящие в воде большие лодки или маленькие баржи лайбы. За лошадьми шел погонщик.

Однажды, удобно устроившись на бортах двух барж, стоявших бок о бок, я с детским любопытством наблюдал за веселой суматохой. Неожиданно баржи разошлись, и не успев сообразить, что произошло, я полетел в темный, узкий проход между ними… Плавать я не умел, сразу захлебнулся и широко раскрытыми от ужаса глазами увидел сквозь толщу воды, как отец в одежде прыгает за мной, а другие люди упираются в борта начавших снова сходиться барж… Потом сушились у костра. Мама оставалась дома, ей не сказали.

На демонстрациях несли на палках чучела Чемберлена и Керзона во фраках, в обязательном цилиндре или просто обобщенного «капиталиста» или «попа». Чучела дергали за веревочки, и «чемберлены» закатывали страшные глаза, вертели головой и махали руками. Народ смеялся.

По праздникам на аэродромах ударников первых пятилеток и детей катали на самолетах. Возле ажурного деревянного сооружения толпились желающие прыгнуть с парашютной вышки.

В Москве, во время одного из таких праздников, от неосторожного виража сопровождавшего истребителя погиб первый в мире восьми-моторный многоместный самолет «Максим Горький» гордость советского самолетостроения. Этот день стал днем национального траура.

В праздничных колоннах, среди веселого и парадного люда, сновали юркие пионеры и миловидные девушки в юнг-штурмовках. На груди у них были яркие красные банты, в руках копилки или простые железные кружки. Это был так называемый «кружечный сбор» в пользу МОПРа Международной Организации Помощи Революционерам. Монеты сыпались в них звонко и щедро. Дети кидали гроши была еще такая монета достоинством полкопейки.

Пионерские отряды были не в школах, а при фабриках и заводах, и вожатыми в них назначались заводские комсомольцы. В революционные праздники пионеры выступали в рабочих клубах со спортивными упражнениями.

После всевозможных перестроений на сцене возникала пирамида, на вершину которой по плечам и спинам нижних «ярусов» легко взбегала маленькая девочка с красным флагом и звонким голосом торжественно произносила: Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!..

Готовые фабричные лекарства в довоенные годы почти не выпускались. В аптеках денно и нощно трудились провизоры, растирая пестиками в ступках снадобья и комбинируя порошки и таблетки по рецептам врачей. Если же лекарство было микстурой, надо было принести пузырек или бутылку. Лекарства отпускались бесплатно и только по рецепту врача. Впрочем, идя в продовольственный магазин, тоже брали с собой мешочек или газету. И даже объявления такие висели: «Товар отпускается в тару покупателя».

Парфюмерные магазины повсеместно имели вывески, на которых красовались большие интригующие буквы ТЭЖЭ. Эти четыре буквы оставались загадкой для многих поколений. Оказалось, что расшифровываются они разочаровывающей бытовой прозой: Трест эфирно-жировых эмульсий.

Разочарование и недоумение по поводу этих загадочных букв уже тогда вылилось в частушку:

На губах ТЭЖЭ, на зубах ТЭЖЭ,

На щеках ТЭЖЭ  целовать где же?

Личные часы, особенно наручные, были редкостью. О человеке, который имел часы, так и говорили: «с часами». Самой популярной и чуть ли не единственной маркой были «кировские». По карманным часам узнавали представителей старшего поколения. Но таких было мало. В каждой квартире «тикали» ходики с тяжелыми гирями на цепочке.

С 1 апреля время переводилось на час раньше так называемое летнее время, а с 1 октября на час позже. Более рациональное использование светлого времени давало существенную экономию керосина и электроэнергии.

Долго экспериментировали с рабочей неделей. Поначалу были так называемые пятидневки: четыре дня работали, пятый выходной. По этому поводу в ходу была частушка:

Мамочка  ударница, а папочка  герой[1].

Четыре дня работают, а пятый  выходной.

Но выходной день был не общим, а скользящим и вызывал много неудобств. Придешь за делом, а нужного человека нет, зашел назавтра этот есть, другого нет. Неудобно это было и в личном плане: выходные дни мужа и жены зачастую не совпадали. Пятидневка продержалась недолго, уступив место шестидневке: пять дней работали, шестой выходной. Выходные дни были твердо определены и известны заранее: шестого, двенадцатого, восемнадцатого, двадцать четвертого и тридцатого числа каждого месяца. Тридцать первое было рабочим днем. Шестидневка прочно вошла в быт и существовала много лет, почти до самой войны.

Были и летние, более низкие цены на молочные продукты, которые с наступлением осени снова повышались.

Но однажды время осталось летним, а цены зимними[2]…

Одеты мы были более чем скромно. Как правило, я донашивал вещи старшего брата, на которых красовалось от двух (локти) до четырех (др. места) аккуратных заплат. От своей школьной подруги я как-то услышал: осенью ты ходил без головного убора, но в перчатках. Шиковал? Скорей всего шапки просто не было, а перчатки подарили.

Никаких украшений у наших девушек не было. Да и откуда им взяться? Если бы, поженившись, парень и девушка надели обручальные кольца, их немедленно исключили бы из комсомола. Девушка с золотыми сережками могла не подавать заявления — таких в комсомол не принимали. Золотые вещи были принадлежностью детей из состоятельных семей. Юнг-штурмовки и красные косынки очень шли нашим девушкам. Ребята по большей части ходили в косоворотках. Галстук, правда, уже не считался мещанством, но в силу еще не вошел.

Гремела война в Испании. Пилотки республиканской Армии сделались модным головным убором. После восьмилетки мальчишки рвались в военные училища (обучение в школе начиналось с восьми лет, военные училища давали среднее образование). Приезжавшие в отпуск курсанты были популярны у девушек и уважаемы у парней.

Но война гремела не только в Испании.

В июне-августе 1938 года вспыхнул вооруженный конфликт в районе озера Хасан.

В середине июля группа советских пограничников перешла маньчжурскую границу якобы в ответ на нарушение ее японским жандармом (на самом деле нарушения не было: он был застрелен советским командиром-пограничником на сопредельной территории) и стала возводить укрепления у высоты Заозерная. Командующий ОКДВА (Особая Краснознаменная Дальневосточная Армия) маршал Блюхер расследовал происшедшее и предложил наказать виновных. В ответ нарком Ворошилов обвинил его в неудовлетворительном руководстве и пораженчестве. В конце августа Блюхер был отозван в Москву, арестован и расстрелян…

По окончании военных действий советская пропаганда объявила о «блестящей победе». И вот ее итоги: Красная Армия и пограничники потеряли убитыми около восьмисот человек (792) и более двух тысяч семисот (2752) ранеными. Японцы, соответственно: 826 и 913…

Говорить о карьере считалось позором. Время было суровое, новый быт более чем скромен. Новый Год считался религиозным праздником и отождествлялся с Рождеством Христовым. Впрочем, елку кое-кто, крадучись, уже проносил в дом.

Нашей комсомольской юности был чужд национализм или шовинизм. Антисемитизм не ощущался ни в школе, ни на улице. Это был «пережиток капитализма в сознании людей». С капитализмом было покончено, значит и с антисемитизмом тоже. Так учили. До горького разочарования было еще далеко…

Авторучки были редкостью и назывались «вечное перо». Их владельцы вызывали зависть и восхищение, а когда авторучки стали общедоступны, немало копий было сломано, прежде чем ими разрешили пользоваться в школе. (Самое смешное, что та же история повторилась через тридцать лет при переходе на шариковые ручки!)

Писать разрешалось только перьями № 86 эта цифра была выбита на перышке. Они нещадно царапали отнюдь не глянцевую бумагу наших тетрадей и воспитывали стойкое отвращение к письму, украшая наше «чистописание» жирными кляксами (сейчас и слова такого нет). В младших классах тетради по письму были в косую линейку. Считалось, что это помогает выработать красивый почерк с изящным наклоном вправо.

Бумага была проблемой и оставалась ею долгие годы. Один учебник выдавался на двоих, а нередко и на троих учеников. Тетради распределялись в школе, и чтобы растянуть их подольше, писали между линейками и на внутренней стороне обложки. Внешняя была занята таблицей умножения и системой мер и весов страна переходила от верст и пудов к километрам и тоннам.

Излюбленным развлечением мальчишек были воздушные змеи. Множество змеев, больших и маленьких, плоских и коробчатых, бесхвостых и с хвостом из мочала, иногда раскрашенных, реяло в хорошую погоду над городом, а затем, в бессилии, повисало на деревьях и проводах.

Не меньшей популярностью пользовались железные обручи от бочек и бадей. Смастерив из толстой проволоки захват с длинной ручкой, мальчишки неистово гоняли обручи по тротуарам и мостовым, издавая дикий шум и визг, напоминающий скрежет тормозов. Обручи, по большей части конусные, норовили укатиться в сторону, и требовалось большое искусство, чтобы обруч не свернул и не упал.

Коньки с ботинками были несбыточной мечтой. Кто это мог позволить себе лишнюю пару ботинок? На тех, кто их имел, смотрели, как на представителей иного, прекрасного и неведомого мира. Конек, чаще всего один, привязывался к валенку и, отталкиваясь другой ногой, мальчишки носились друг за другом.

Были и платные катки. В выходные и праздничные дни, по вечерам, там играл духовой оркестр. Покажется странным, но заливалось не поле, а дорожка вокруг него. На самом поле находились зрители, и чтобы перебраться к ним, нужно было пройти по эстакаде, как через железнодорожные пути. Зрители были отгорожены от катавшихся дощатым, на невысоких столбиках, забором.

В Москве, на одном из первых соревнований по конькобежному спорту, под напором болельщиков забор затрещал, доска отлетела, и мчавшийся ближним к ограде конькобежец грудью налетел на нее… Вероятно, это и послужило причиной того, что зрители и спортсмены поменялись местами.

Не было двора, где бы ни играли в волейбол. Если не хватало денег на фабричную сетку, сооружали самодельную. Мячи, в том числе и футбольные, состояли из камеры и покрышки. Нужно было туго надуть камеру, завязать, заправить в покрышку и аккуратно зашнуровать. Процедура доверялась не всем. Это было искусство. И даже» клятва» такая была: чтоб тебе ни камеры, ни покрышки.

Жили тесно, большей частью в коммунальных квартирах. На общих кухнях разноголосо шумели примусы и домохозяйки, пахло керосином и бедностью. Ближе к войне появились бесшумные трехфитильные керосинки, временами немилосердно коптившие. Но стало тише, и женщинам не нужно было перекрикивать шум примусов. Радиоприемники были далеко не у всех, и стандартные черные тарелки репродукторов были неотъемлемой частью интерьера.

Игрушек, в современном понимании, в нашем детстве не было.

Однажды младшие братья отца, учившиеся в Москве и Ленинграде, привезли мне в подарок ружье. Хотя оно было игрушечное, но выглядело, как настоящее, стреляло пистонами и имело целых два ствола. Возможно, оно было откуда-то привезено, хотя едва ли, слово «импорт» не было еще известно. При виде ружья глаза дворовых мальчишек загорелись и предводительствуемые, скорей ружьем, чем мной, они с диким визгом носились, играя в «Чапаева», пока в «восторге упоенья» я не хрястнул прикладом о колодезный сруб… Ружье переломилось. Я был в отчаянии. Никогда и ничего мне не было так жаль, как этого игрушечного ружья. До сих пор жаль.

В длинных захламленных коридорах стояли бабушкины сундуки, висели велосипеды, и нужно было осторожно пробираться среди этой рухляди, чтобы не набить шишки на лбу. По утрам в благоустроенных квартирах рабочий люд толпился у заветной двери, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу…

Кухонные пересуды не исключали мирного общения. В случае нужды соседи помогали друг другу понянчить ребенка, помочь детям сделать уроки, занять трешку до получки.

Гитара считалась злейшим проявлением мещанства и приравнивалась к канарейке. «Скорее головы канарейкам сверните, чтобы коммунизм канарейками не был побит!» писал Маяковский. И гитаре был дан бой, в котором она потерпела поражение.

Досталось и гармони. Нешуточные баталии развернулись: быть ей или не быть. Решающее значение имела одноименная поэма Жарова: «Гармонь, гармонь! Родимая сторонка! Поэзия российских деревень!»

И гармонь осталась. А гитара исчезла с молодежного горизонта на долгие годы.

Ее заменил патефон.

Затем наступила очередь безобидной герани, а несколько позже канул в лету комод с семью слониками. Теперь их ищут по антикварным магазинам.

Асфальтированных тротуаров, тем более улиц, в городе было мало. В ненастную погоду ходили в галошах. В передней, особенно если являлись гости, собиралось множество пар. Расходясь, гости долго разбирали галоши, придирчиво разглядывая степень износа и синие чернильные метки на красной подкладке. Кто побогаче, вкалывал в подкладку желтые латунные инициалы, но путаницы все равно было много. Школьники носили с собой мешочки для галош.

Зимой морозы доходили до тридцати и более градусов, и занятия в школе отменялись. По утрам вылезать из-под одеяла в остывшей за ночь квартире было сущей пыткой. Замерзшие окна почти не пропускали света. Наплывы морозных узоров на стеклах достигали нескольких сантиметров. Пока в промерзшей кухне негнущимися, опухшими пальцами разожжешь самовар — жизни не рад. Проскребешь ногтем дырочку, глянешь в окно брр!.. Выходить страшно.

И когда уже это лето наступит!

Крепкие лошади, от которых валил пар, вывозили с реки сверкающие на солнце голубые бруски льда. Их закладывали в погреба и засыпали опилками так хранился лед для «холодильников». О современных никто и не подозревал.

Зимой на базаре торговки это слово тогда не было бранным согревались довольно оригинальным способом. Сидя на табуретках и распустив вокруг длинные, до земли, плотные юбки, они ставили между широко расставленными ступнями чугунок с тлеющими древесными углями и, раздувая его, как утюг или самовар, создавали микроклимат.

Сливочное масло крестьянки продавали фунтами. Оно лежало аккуратными желтыми брусками на листьях лопуха и не таяло на солнце, а покрывалось мелкими бисеринками пота.

Неподалеку от нашего дома над низким входом в подвал висела вывеска «Прачечная имени Китайской Красной Армии». Работали там исключительно мужчины-китайцы. В клубах пара они бесшумно двигались в глубине помещения у деревянных корыт с белой мыльной пеной. У подвальных окон стояли столы, на которых они с умопомрачительной быстротой и виртуозным мастерством гладили белье.

На улице было интересно во все времена года.

Появлялся точильщик и, зайдя во двор, кричал нараспев: Точить ножи-ножницы! Бритвы править! Снимал с плеча точило с ножным приводом, и его немедленно обступала детвора поглядеть на фейерверк искр, стремительно срывавшихся с точильного камня. С оживлением встречали мальчишки и стекольщика: большая часть разбитых окон была на их совести…

Иногда по улицам водили прирученного медведя. Бурый, лохматый медведь с железной цепью или веревкой на шее и в наморднике безразлично шел за своим рослым, крепким и таким же лохматым хозяином — цыганом с веселыми глазами. К всеобщему восторгу медведь ходил на задних лапах, танцевал и даже боролся с хозяином.

Изредка во двор заходили цыгане-лудильщики, и мы с восхищением смотрели, как ловко они разгоняют серебристое олово по горячему дну медных котлов.

Иногда по улицам мчались красные пожарные повозки с большими бочками с водой, ручными насосами и лестницами, звоном подвязанного под днищем колокола оповещая о пожаре. За ними неслись вездесущие мальчишки: Пожар! Пожар! Топорники так назывались пожарные, имевшие у пояса небольшой топорик в чехле, были в ярко начищенных медных касках и брезентовой робе.

Глаза лошадей прикрывались шорами, чтобы не пугались непривычных еще автомобилей и не понесли. Крестьяне накидывали на головы лошадей мешки. А когда опасность миновала, мешки снимали и надевали на лошадиную шею торбу с овсом, и они уютно хрустели им, шумно дыша и непрерывно, как заведенные, обмахиваясь хвостами, косили по сторонам умными, спокойными глазами…

Один из соседей завел козленка. Маленький беленький козленочек сразу стал любимой забавой детей и охотно играл с ними. Он рос и скоро удержать его за пробившиеся рожки, когда он со всех ног несся, бросаясь на кого-нибудь из ребят, становилось все труднее. Мы жили на первом этаже, входная дверь, как правило, оставалась открытой. Однажды козленок заглянул в квартиру. В комнате стояло высокое, под потолок, еще от старого времени, трюмо в дубовой раме. Козленок посмотрел на свое отражение, повертел головой и поскреб пол копытцем. Тоже самое повторилось в зеркале… Это становилось интересным. Козленок наклонил голову, выставил рога и приготовился к бою. Отражение приняло вызов! Козленок рванулся вперед…

Такого зеркала у нас больше никогда не было.

Однажды в детстве, болея очередной ангиной, стоял на подоконнике и грустно смотрел, как на плацу занимаются строевой подготовкой красноармейцы соседней части. Сквозь плотно закрытое окно команды доносились слабо. Четкий строй красноармейцев неожиданно сломался, замешкался и, потоптавшись на месте, вдруг кинулся к нашему дому, как в атаку, только что без оружия. Я с интересом ожидал, что будет дальше. А дальше сильные руки подхватили меня, и уже на улице через плечо красноармейца я увидел, что наш дом горит. Языки пламени обнимают крышу, и над ней растет, расползаясь по ветру, черный дым пожара. А красноармейцы уже выносят вещи.

В Витебске был трамвай один из первых в России. (В столице республики, Минске, еще ходила конка). На перекрестках стояли стрелочники. При приближении трамвая они небольшими ломиками переводили стрелку, направляя вагон по нужному маршруту. Ближе к войне появились стрелки-автоматы. По весеннему теплу, к майскому празднику, зимние трамваи уходили в верхний парк, а вместо них в город с веселым звоном сбегали яркие летние вагоны, открытые, с длинными жесткими скамейками по сторонам и ременными петлями под потолком, держась за которые пассажиры продвигались к выходу. Номера маршрутов обозначались цветными огнями. У задней двери возвышался кондуктор. Он продавал билеты, дергал за веревку звонка, давая сигнал к отправлению, и время от времени безуспешно увещевал пассажиров: Пройдите, граждане, вперед!

Сзади на буфере трамвая висели мальчишки. Это называлось «проехать на колбасе». Осенью над трамвайными путями появлялась надпись: Листопад! Берегись юза!

По полноводной еще Двине сплавляли плоты. Длинные сооружения из связанных между собой бревен имели спереди и сзади огромные правильные весла, вытесанные из целого бревна, и двое плотогонов направляли ими плот в нужную сторону. На плоту сооружался шалашик, нередко среди «команды» была женщина, теплился огонек, что-то варилось, сушилось белье. С берега вслед плоту неслись мальчишеские крики: Гануля! Дзяржи направа! На бык нападзешь! (Ганок — плот, белор.)

Возле моста через Двину укрепляли быки. Трое крепких мужчин, двое молодых и один пожилой, похоже, отец, стояли на мелководье с большими деревянными молотами на длинных ручках и по команде старшего, первым вздымавшего молот, не глядя друг на друга, поочередно били по свае, круто занося молоты над головой. Мгновенно возникал четкий ритм, и после каждого удара свая зримо уходила в землю. И люди, и молоты, и свая переставали существовать порознь. Все сливалось в непрерывный ритм.

А на берегу, на деревянных мостках, или стоя по колено в воде, женщины полоскали и отбивали белье. Иная так подоткнет юбку дух захватывает…

1937-й

Зловещие слухи поползли по городу. Тень легла на лица людей. По утрам узнавали: ночью забрали еще одного соседа. С этой семьей уже никто, кроме самых близких, не поддерживал отношений боялись.

В нашем девятом классе было три десятка учеников. У восьмерых арестовали родителей. У Вани Сухова взяли обоих и отца, и мать. Ваня и его сестра по-прежнему ходили в школу, красивые, бледные, молчаливые. Как они жили, что ели, оставшись одни…

Брали главным образом руководящих работников: председателя горисполкома, секретаря горкома, управляющего банком кто-то грустно пошутил банк лопнул.

У отца нашей одноклассницы в домашней библиотеке была брошюра Троцкого. В те годы это было не редкостью и не вызывало шока. Один из моих близких друзей прочитал ее, она ему понравилась, и он написал на ее полях: «Советую эту книгу всем прочесть» и щедро расписался. Этого оказалось достаточно. Через некоторое время после ареста отца девушки взяли и моего товарища. Продержали три с половиной месяца и выпустили ему было шестнадцать лет. Впрочем, возраст не всегда был защитой.

Врагов оказалось невероятное количество. Это было немножко странно советской власти ведь уже было двадцать лет! И не пришла в голову мысль, что такого количества врагов просто не может быть. Недоумевал. Но верил… «Лес рубят щепки летят» спасительная мысль, за которой хотелось укрыться.

Постучалась беда и в наш дом. Постучалась ночью, когда все уже спали. Постучалась, чтобы поселиться в нем навсегда. Постучалась и вошла в образе двух военных с эмблемой щита и меча на рукавах, в сопровождении двух насмерть перепуганных соседей понятых. Постучалась беда, поселилось безысходное горе.

У военных был усталый вид. Похоже, не первую ночь проводили они в трудах неправедных. Вели себя сдержанно, даже тактично. Когда отец что-то сказал матери по-еврейски, тихо попросили: говорите по-русски.

Наверное, только отец понимал, что видит нас в последний раз.

Мне шел шестнадцатый год, сестре едва минуло одиннадцать, старший брат учился в Ленинграде, там тяжело заболел и уже второй год лежал в больнице. Обыск был долгий. Скудное имущество наше тщательно проверялось, перелистывались все книги, бумаги. «Оружие есть?» равнодушно задали отцу обязательный, по-видимому, вопрос. Оружие? переспросил отец и с некоторым раздражением ответил, ножи, вилки». Личный гардероб отца: пальто и два костюма конфисковали и передали для продажи в комиссионный магазин. Мама заняла денег и пальто и один костюм выкупила — все надеялась, разберутся, выпустят.

В протоколе обыска, в качестве компрометирующего материала значилось: «Изъят комплект журнала «Нива» за 1907 год с портретами лиц царской фамилии». Именно так было записано. Это было и грустно и смешно. Впрочем, тогда это не было так смешно, как сейчас. От царя нас отделял не такой уж большой срок, и еще жили люди, которые не прочь были его вернуть. Как выясняется есть такие и сейчас. Но к отцу это не имело никакого отношения. Напротив, будучи совсем молодым, он стал эсером и совершил покушение на известного черносотенца шефа жандармов Витебской губернии.

В партию, считавшую себя продолжательницей традиций «Народной воли», его вовлек двоюродный брат Азарий Гольбрайх. Произошло это еще до революции 1905 года. Отцу было шестнадцать лет. Витебская партийная организация, имевшая, как и везде, боевую дружину, вынесла решение ликвидировать шефа жандармов, крупного царского чиновника, отличавшегося особой жестокостью по отношению к революционерам, большинство из которых были евреи. И выбор, или даже жребий пал на отца. А может, он сам вызвался теперь не узнать.

Акция была приурочена к массовому гулянью в Губернаторском саду по случаю какого-то праздника. Заранее были исследованы все заросли и кустарники на высоком берегу Успенской горки, все крутые тропы к Двине, где наготове ждала лодка с гребцами.

Мама в тот теплый летний вечер была в Губернаторском саду с Азарием. Вдруг раздался выстрел, началась суматоха. Выяснилось, что убит шеф жандармов. У мамы непроизвольно вырвалось: «Это сделал Абель!» Ее спутник страшно разволновался: «Кто тебе сказал?» и этим только подтвердил ее предположение. Азарий взял с нее страшную клятву, что она никогда, нигде и никому об этом не расскажет. Ведь отцу грозила смертная казнь! Покушение прошло в соответствии с разработанным планом и осталось нераскрытым. Отцу удалось скрыться. Впоследствии он проходил по другому делу и был выслан на три года в Архангельскую губернию, где отбывал ссылку по соседству с Ворошиловым с 1907 по 1910 год.

Царская ссылка не советская. Давались какие-то деньги на пропитание, отец жил в крестьянской семье, с ними ел, спал, работал. Они ему говорили: Аба! Оставайся у нас. Мы тебя оженим. Где-то надо было отмечаться, кто-то изредка проверял. И все.

От эсеров он отошел.

А мама держала слово, данное Азарию, до окончания гражданской войны. В 1916 году отца, на всякий случай, вновь посадили как неблагонадежного. Было это на третий день после женитьбы, родители еще жили на разных квартирах. Освободила его Февральская революция.

О своей революционной деятельности и ссылке отец ничего не рассказывал, вначале считая нас маленькими, а потом это стало небезопасно. Узнали мы об этом от его братьев. В наши более-менее сознательные годы отец не вел никакой партийной работы. В большой семье, из которой он вышел, было четырнадцать детей. Все они выросли интернационалистами тогда это слово не было бранным, женились и выходили замуж за русских, работали в партийных и советских органах, в науке.

Отец сотрудничал в газете «Заря Запада», впоследствии «Витебский пролетарий», затем «Витебский рабочий», был распространителем еврейской газеты «Дэр эмэс».

Двое: мой отец и еще один его брат, были расстреляны.

В тридцатые годы, когда стала создаваться Еврейская автономная область, отец стал получать из Биробиджана длинные, на две-три страницы, телеграммы, мама пугалась. В нашем понимании телеграмма могла состоять из одной строчки: встречай такого-то, поезд, вагон… Отца звали на ответственную работу, предлагали хорошие условия. Но он не решился. Как знать, быть может, если бы уехал остался бы жив.

После войны, когда отца уже давно не было в живых, Е. Д. Стасова прислала матери два-три письма, в одном из которых была озадачившая нас фраза об отце: «…нашего старого партийца, хорошо знакомого мне в свое время, как секретарю ЦК партии». Думаю, что Стасова отца не знала, а написала об этом, чтобы своим авторитетом ускорить его реабилитацию и помочь матери получить квартиру.

… И потекли черные дни. Не только мы с матерью, но и вся наша улица, весь в ту пору небольшой наш город знали отца как честного человека, и это вселяло в нас надежду. Несколько раз мама писала Сталину, но ответа не поступило. Одной честности было недостаточно. И надежда сменялась все более стойким отчаянием. И без того небогатая наша жизнь совсем оскудела. Школу пришлось оставить, перешел в вечернюю, на работу не принимали еще не было паспорта. Помог комсомол.

Дважды в месяц носили в тюрьму передачи. Народу похватали много. В очереди собиралось по несколько сот человек, занимали с вечера. Возле тюрьмы стоять не разрешалось. Сменяя друг друга, мы с матерью, вместе с другими несчастными, ютились в подъездах и подворотнях близлежащих домов. Стояла поздняя белорусская осень, ночной холод пробирал до костей, зверски хотелось спать.

Надобность в передачах вскоре отпала…

Со Стасовой мне довелось встретиться и лично.

Ранней весной 1942 года она возвратилась из кратковременной эвакуации в Красноуфимск, куда выехала по настоянию правительства 16 октября 1941 года, в самый тяжелый московский день.

В этих записках я хочу сохранить атмосферу и отношение того времени. «Реабилитироваться» задним числом было бы лицемерием.

Стасова удивительно оправдывала свою партийную кличку «Абсолют», которую ей дал когда-то Ленин. Несгибаемая, бескомпромиссная. Вероятно, эти качества привели ее к категорическому неприятию Брестского мира. Поразил ее внешний облик. Высокая, худощавая, в светлой блузке и длинной, до пят, широкой книзу юбке, она напоминала бестужевку. Особенно поражали глаза: они горели, думалось тогда, огнем революции, в необходимости и правомерности которой никто из них не сомневался. Говорила она красиво, очень ясно и непривычно чистым русским языком. Впрочем, возможно, это объяснялось магией имени соратница Ленина!

Я пригласил ее в институт встретиться с группой студентов, участников обороны Москвы, рассказать о Ленине. Смущаясь, предложил прислать за ней машину в нашем распоряжении была полуторка.

— Я приеду на трамвае! сказала она тоном, не терпящим возражений. Ждите меня на остановке! — И она назвала день и час.

Я долго не мог успокоиться: Стасова на трамвае! В назначенное время она сошла с подножки, прямая, строгая, и тут же сделала мне внушение за то, что я вышел ее встречать легко одетый.

— Ну, что бы вы хотели узнать, услышать? — начала она.

Запинаясь от волнения, я спросил об ордене. Образ Ленина не вязался с наградами. Невозможно представить себе Ильича с орденами на груди, а между тем…

«Да, прервала меня Стасова. Ленин никогда не награждался. Когда он умер, секретарь Совнаркома Горбунов снял со своей груди орден Красного Знамени, которым был награжден незадолго до этого по инициативе и предложению Ленина, и прикрепил его на лацкан тужурки Владимира Ильича. С этим орденом Ленин и лежит в саркофаге».

И она стала рассказывать о Ленине.

Слушая собеседника, Ленин, как правило, подпирал рукой голову так, что один его глаз, слегка сощурившись, смотрел сквозь щель между указательным и средним пальцами. Некоторых эта его особенность озадачивала. Впоследствии выяснилось, что у Владимира Ильича один глаз видел хуже и так он корректировал свое зрение.

Ленин был очень точен и свято соблюдал регламент различного рода заседаний, собраний, совещаний. Если кто-нибудь из выступавших не укладывался в установленное время, он вынимал карманные часы и красноречиво держал их за цепочку перед собой. Если же и это не помогало, начинал постукивать пальцем по стеклу часов. Чаще всего этот жест относился к «всесоюзному старосте» М. И. Калинину.

Известно, что Ленин не курил, и в его кабинете курить не разрешалось. А как быть таким заядлым курильщикам, как Дзержинский и Сталин? Они обычно уходили за угол голландской печи и курили в этом укромном уголке, предварительно открыв вьюшку, чтобы дым вытягивался. Когда наступало время голосования, Ленин, не видя их перед собой, спрашивал: Как голосуют запечных дел мастера? (Теперь сказали бы заплечных…)

Пришли годы, когда образ Ленина, к которому раньше художники не решались подступиться, стал занимать в искусстве все более прочное место. Стасова разделяла мнение Крупской, что в жизни Ленин жестикулировал гораздо меньше, чем в искусстве.

В одном из первых фильмов о Ленине есть сцена, где Владимир Ильич, беседуя на кухне с кулаком, присматривает за молоком и спрашивает у вошедшего Свердлова, понимает ли тот что-нибудь в кипячении молока. Кадры эти, очень теплые, с добрым юмором, никакого отношения к действительности не имеют. В жизни Ленин умел готовить. Когда они втроем, Ленин, Надежда Константиновна и ее мать, жили в Женеве, готовили по очереди. Когда наступала очередь Владимира Ильича, он готовил с удовольствием и не без тщеславия радовался, если его стряпню хвалили.

Как-то Ленин, Крупская и Стасова отправились на велосипедную прогулку в окрестности Женевы. На железнодорожном полотне остановилась дрезина, на которой приехала группа рабочих. Ремонтники разобрали инструмент, быстро и споро отремонтировали путь, сели, покурили, зарыли в ямку окурки и мусор, заровняли, расчесали граблями песок и уехали. Внимательно наблюдавший за их работой Ленин сказал: «Если бы русские рабочие умели так работать!» (Эту фразу еще можно повторить и сейчас.)

Многие подробности жизни и быта Ленина делали его ближе. Но в те годы Ленин и велосипед совершенно не вязались. Это казалось кощунством. Не было понимания того, что велосипед в начале века был довольно распространенным видом транспорта, а Ленин и его спутницы людьми молодыми и здоровыми, и велосипедная прогулка была для них отдыхом и удовольствием.

Ленин на броневике! это было привычно и понятно.

Правительство переехало из Петрограда в Москву в марте 1918 года. Кремль не отапливался. В помещениях стоял жуткий холод. Проходя по коридору, Ленин почувствовал, что из-под одной двери идет тепло. В этой комнате жил Демьян Бедный, поэт в то время очень популярный и близкий к руководству. Войдя к Бедному, Ленин увидел посередине комнаты железную печурку, излучавшую заманчивое тепло. «Где достали такую роскошь? спросил Ленин. Дал знакомому печнику пол-литра, он и смастерил, ответил Бедный. Где я возьму пол-литра!» развел руками Ленин.

Демьян Бедный достал пол-литра, нашел печника и всю жизнь гордился, что спас Ленина от холода.

Сейчас только ленивый не лягнет Ленина. Да, Ленин не был рождественским дедушкой. Он был фанатиком идеи, изначально порочной. От этого произошли неисчислимые беды для России. Сейчас легко рассуждать. Не жил Ленин в богатых кварталах и не снимал фешенебельных квартир в эмиграции. Хорошо знавший его в эти годы Яков Бранденбургский вспоминал, что однажды застал Ленина за достаточно тривиальным занятием собираясь на велосипедную прогулку, будущий вождь мирового пролетариата красил чернилами прохудившуюся обувь…

Теперь «выясняется», что отец Ленина был гомосексуалистом, мать нимфоманкой, а старший брат Александр внебрачным сыном царя…

Многие приказы и распоряжения Ленина вызывают чувство смятения. Его образ потускнел, чтобы не сказать больше….

В 1923 году Ленин уже видел, что страна идет «не туда» и написал свою знаменитую статью «Как нам реорганизовать РАБКРИН» (Рабоче-крестьянскую инспекцию). Это означало коренной поворот в политике. Вожди всполошились. Все члены Политбюро, кроме Троцкого, выступили против публикации статьи. Куйбышев даже предложил напечатать для Ленина газету в одном экземпляре… На это не пошли. Но все члены Политбюро, даже такие личные враги, как Троцкий и Сталин, подписали письмо, в котором говорилось, что Владимир Ильич болен, неадекватен, и таким образом дезавуировали его статью.

В первые годы после смерти Ленина, его литографские портреты продавались в писчебумажных магазинах и стоили четыре копейки. Их моментально раскупали. Висел такой портрет и у нас. Ленина любили. По крайней мере, так казалось. Мама Ленина никогда не ругала. Она только разводила руками и говорила: «Что он придумал?»

А мы не знали другой жизни и верили. Били себя в гулкую комсомольскую грудь и убежденно говорили: «Мама! Все будет!»

А она смотрела на нас печальными глазами и тихо говорила: «А я хочу сейчас…»

В статье «Несвоевременные мысли» Горький характеризует Ленина следующим образом: «Для Ленина Россия только материал опыта, начатого в размерах всемирных, планетарных. Его вера вера фанатика-ученого, а не метафизика, не мистика. Основная цель его жизни общечеловеческое благо. Ошибки Ленина ошибки честного человека. Суровый реалист, хитроумный политик Ленин постепенно становится легендарной личностью. Я снова пою славу священному безумству храбрых. Из них Владимир Ленин первый и самый безумный». Понадобились десятилетия, чтобы это осознать.

В первые годы после революции, когда желание избавиться от всего царского было горячо, случалось, что вместе с водой выплескивали и ребенка.

В нашем приграничном многонациональном городе были белорусские, русские, еврейские, а также польская и литовская школы. Большинство представителей национальных меньшинств, как тогда говорили, нацменов (по слухам, слово запустил в оборот Ленин) хотели обучать своих детей в русских школах. Не тут-то было! Учись на языке своей национальности гласила инструкция. В Белоруссии идиш был одним из государственных языков, и на гербе республики одна из надписей была на еврейском языке. Было ли это перегибом? Быть может, чиновники того времени лучше понимали, что без знания национального языка нельзя сохранить и свою национальную культуру. Но наше поколение вырастало в убеждении, что малые народности должны ассимилироваться и чем скорей, тем лучше, и что скоро наступит то счастливое время, о котором мечтал Пушкин «когда народы, распри позабыв, в единую семью объединятся». И считалось естественным и само собой разумеющимся, что языком этой единой семьи будет русский.

Чего здесь было больше: невежества или мечты?

Мама прекрасно понимала бесперспективность обучения еврейскому языку и затратила много усилий на борьбу с «наробразом» (ГорОНО), чтобы меня направили в русскую школу. Пока решался вопрос, учебный год уже начался. Я был подготовлен, и мама повела меня во второй класс. Шел урок, ученики с любопытством рассматривали новичка. Учитель дал мне букварь и попросил прочесть место «мама мыла Машу», не то «Маша ела кашу». А я уже свободно читал детские книжки с мелким шрифтом! Такого унижения я вынести не мог и гордо молчал. И к огорчению мамы меня отвели в первый класс. Но русской школы.

Мама была очень красивой женщиной. Для каждого ребенка его мать самая добрая, самая красивая и самая лучшая на свете. В отрочестве, когда в семьях друзей начинают интересоваться родителями, мне не раз приходилось слышать: Твоя мама была самой красивой женщиной в городе. Я посмотрел на нее другими глазами и поразился: она была удивительно красива, и хотя была уже матерью троих детей и жизнь не баловала ее и до этого черты лица сохранили библейскую красоту и отточенность.

Во время первой мировой войны мама зачем-то побывала в Выборге, тогда считавшемся финским городом, хотя Финляндия входила в состав Российской империи. Город поразил ее удивительной чистотой, непривычным порядком и совершенно фантастической честностью финнов. Магазины не запирались, на центральной улице была витрина, тоже не запиравшаяся, за стеклом которой лежали различные предметы и вещи, потерянные жителями города и приезжими: кольца, серьги, зонты и пр. Нашедшие клали их за стекло витрины, а потерявшие приходили и забирали свое. Все это произвело на маму такое впечатление, что она помнила и рассказывала об этом через много лет.

До революции мать работала продавщицей это называлось приказчицей, в обувном магазине. Она понимала и могла объясниться по-польски и по-немецки, что в нашем городе имело существенное значение, так как многие аристократы тогдашнего Витебска были польского и немецкого происхождения, а они-то и были основными покупателями, и мать умела сделать так, что никто не уходил без покупки. В магазин часто наведывались поболтать с хорошенькой приказчицей молодые офицеры, и они считали неудобным уйти, ничего не купив. Хозяин ценил маму и на каждый праздник дарил ей… резиновые игрушки с пищиками, так что к моменту, когда мы стали себя осознавать, у нас собралось целое стадо.

Дома говорили по-русски, но зачастую звучали белорусские и еврейские слова что-то вроде смеси «французского с нижегородским». Со свойственным ей юмором, мама имела обыкновение пересыпать свою речь прибаутками и пословицами на всех трех языках. Ее любимые пословицы, чаще всего обращенные к нам, детям: «никто тебе, как сам себе» (В смысле каждый человек кузнец своего счастья. Я бы добавил: «и несчастья») и «няма той крамки, дзе прадаецца татка да мамка», что по-белорусски означает: «нет той лавки, где продаются отец и мать». Некоторые выражения напрямую проистекали из нашей бедности: «бесер бухвейтик эйдер гарцвейтик» «лучше, чтобы болел живот, чем сердце», т. е. лучше доесть и маяться животом, чем выбросить. Грубоватой, но образной была характеристика нищеты: «афулэ тохес мох ун эс вакст нох» — «полна задница мха и растет еще — «отсутствует всякое имущество и нет перспективы им обзавестись», основанная на созвучии слов «мох» и «нох» (евр. еще). По поводу плохого, по ее мнению, фильма мать как-то сказала: «анивейре ди цайт, ун вегн гелт из шейм огирет» — «жаль времени, а о деньгах и говорить не приходится» — и это стало в семье нарицательным по поводу всякой бессмысленной траты времени и денег. Бренность всего земного выражалась пословицей: «гайнт бист ду а кейсер, ун морги бист ду а дрэк а грейсер» «сегодня ты царь, а завтра ты дерьмо большое», где рифмовались слова «кейсер» царь и «грейсер» большой. Тонким юмором звучала прибаутка: «фарфалн ди бигейме мит дер штрик» «пропала корова с веревкой», т. е. все, конец, а главное не так жаль коровы, как веревки… Если у кого-нибудь что-то не ладилось, мама направляла его пословицей, сродни той, где говорится об отношениях Магомета и горы: «аз дер ферд гейт нит цу дем вогн, нэмтн дем вогн ну дем ферд» «если лошадь не идет к телеге, берут телегу к лошади». К личным врагам относилось русско-еврейское «скорэ помэ зол эм брэнгейн агейм» «скорая помощь, чтобы его привезла домой».

Иногда «закон бутерброда» относился и к ней самой, и она с досадой говорила «алц мит ди путер ароп» «все маслом вниз». На «всех злых» опускалось шолом-алейхемовское: «сколько дырочек во всей маце, испеченной со дня исхода евреев из Египта и до нынешней пасхи, столько болячек им на язык». Это она относила ко всем фашистам и особенно к их лидерам поименно. Непосредственно Гитлеру адресовалось: «зол ер гижшволн вэрн ви а барг» и «брехт ер дн коп мит а штик галц» «чтобы он распух как гора и сломал голову с куском шеи».

К сожалению, в переводе еврейские пословицы и поговорки много теряют.

По поводу Гитлера ее слова оказались пророческими, и она до этого дожила. Дожила она и до реабилитации отца. Он был реабилитирован в 1956 году посмертно. Очень интересовались, был ли он левым эсером или правым. Мать сказала: «Я девятнадцать лет не подымала головы, теперь она уже не подымается».

Ей установили персональную пенсию, дали благоустроенную квартиру в новом доме.

Через три месяца она умерла.

Долгие годы о судьбе отца ничего не было известно: «десять лет со строгой изоляцией» (т. е. без права переписки) устно и все. После XX съезда и разоблачений преступлений Сталина прислали «свидетельство о смерти»: «умер 14 марта 1944 года, причина смерти артериосклероз, место смерти прочерк. Дата выдачи 1 декабря 1956 года(!)