ГЛАВА ПЯТАЯ

ГЛАВА ПЯТАЯ

На пароходе Мечты • Поденщина на голландской бирже • В сливочной лавке • Семейство моего хозяина • Поступление в мелочную лавку • Отказ от места по неспособности • Дачевладелец и трактирщик Налисов • Моя первая любовь • В ледоколах • В кегельбане • Передвижной трактир • Скитание по разным местам • Вяземский дом • Полумонах Саша • Его оригинальная торговля • Прусков • Разыскивание рекрута • Дорофеев и Тузов • Торговля лубочными картинами • Окончание срока моему паспорту • В арестантской • Староста Сенька-бродяга • На поруках • Бедствия • В водоливах • Без занятий • Чтение и стихи • Отъезд на родину

Мерно шедший пароход, на котором находилась масса разнообразного народа и несколько музыкантов и на котором мне приходилось ехать в первый раз, увозил меня опять на свободу. Я был рад, что освободился от отцовского гнева; но я не был зол на отца. Всю дорогу до Петербурга я был в самом приятном настроении духа и мечтал о том, что по приезде поступлю на какое-нибудь место или займусь каким-нибудь делом и уже не буду прокучивать деньги, а стану часть их отсылать отцу и младшей сестре на обновки, а другую часть буду беречь для того, чтобы в следующий раз можно было приехать домой хорошим молодцом, которого все почитали бы как настоящего питерца. Из прошлой своей петербургской жизни я, признаться по совести, жалел только о том, что не умел беречь краденные у хозяина деньги, и, отправляясь снова в Петербург, не закаивался не красть, если к этому представится возможность. Живя на родине, я узнал, что в деревне питерцев почитают более всего по присылаемым и привозимым ими деньгам, а не по тому, как они жили там, — честно или нет. Конечно, открытое воровство осуждается, но такие кражи, как кража из хозяйской выручки, в большинстве считается только наживой.

По приезде в Петербург я отправился к сестре, жившей тогда на Черной речке. Зять и сестра приняли меня довольно радушно и стали хлопотать о том, как бы мне приискать место, а я между тем принялся с одним родственником за поденную работу на голландской бирже[51]. Хотя я был еще молод и невелик ростом, но был довольно силен и в семнадцать лет работал на бирже самые тяжелые работы, перевешивая свинец и сандал; но к работам на бирже мне еще придется вернуться, и тогда я постараюсь описать их, насколько могу.

Недели через две мне вышло место в сливочную лавку на Черной речке с жалованьем по четыре рубля в месяц, но и этому я был очень рад, потому что мне в первый раз еще приходилось служить за жалованье.

Лавка, в которую я поступил, была очень небольшая. В ней торговал сам хозяин, и, кроме меня, не было никакой другой прислуги во всем доме. Семейство хозяйское состояло только из трех человек: хозяина с хозяйкою и отца хозяйки, в доме которого и находилась лавка. Прожил я на этом месте полтора месяца, потому что лавка открывалась только на лето, пока жили дачники. Так как служащих, кроме меня, не было, то мне приходилось исправлять здесь всякую работу: я убирал скотину (было две коровы и лошадь), копал картофель, ездил в город за товаром и торговал в лавке.

Я уже сказал, что хозяйское семейство состояло только из трех лиц; но такого несогласного и безобразного семейства я еще не встречал.

Владелец дома, тесть моего хозяина, прожившийся купец, впоследствии служивший в ратниках, был страшный пьяница и буян. Бывало, как только выйдет из кабака, то, по крайней мере, за полверсты слышно, как он орет.

За безобразия и буйство полиция много раз забирала его под арест, но это нисколько не помогало, и на него, как говорится, махнули рукой. Дома он также постоянно буянил, и я его сильно боялся, но бог миловал, я не попадался под его кулаки.

Зять его, мой хозяин, тоже постоянно пил и так пил, что несколько раз сходил с ума. Но он, по крайней мере, был очень смирный человек, и чем пьянее, тем смирнее.

Говорили, что он до женитьбы был очень степенный и трезвый человек и хороший торговец; но как женился, так и начал запивать, и эти запои перешли наконец в постоянное пьянство.

Жена его, еще очень молодая женщина, до того была сварлива, что без ругани, без чертыханья, кажется, не умела и говорить. Она постоянно с кем-нибудь ругалась — или с отцом, или с мужем, или со мной. Все соседи и знакомые приписывали пьянство ее мужа ее сварливому и, можно сказать, полусумасшедшему характеру.

До меня у этих хозяев за лето, с мая месяца, пережило шесть человек служащих; никто не мог выдержать этого содома более месяца, но я прожил до закрытия лавки. Воровать мне в этой лавке, как у Киселевых, было невозможно потому, что выручка постоянно запиралась хозяином: он ее не доверял не только мне, но и жене и тестю. Если же когда случалось, что он пьяненький оплошает припрятать ключ, то непременно кто-нибудь уже сходит в выручку и частичку утянет оттуда. Впрочем, я должен сознаться, что сигары, папиросы и кой-какие лакомства я и тут крал.

Так же, как и мои предместники, я не смог долго ужиться у пьяных хозяев, и в половине сентября я опять остался без дела и поселился у зятя. Я пробовал было искать какого-нибудь места или поденной работы, но не мог найти ни того ни другого и должен был пропутаться с лишком два месяца без занятий и даром ел чужой хлеб.

В конце ноября сестра выхлопотала мне место в мелочную лавку на углу Малой Садовой и Итальянской улиц, по пяти рублей в месяц. В мелочной лавке жить показалось мне очень тяжело. Месить квашню с непривычки до того было трудно, что я в три дня натер себе кровяные мозоли и так уставал за этой работой, что пот лил с меня градом, тогда как мальчишка, живший тут третий год, так привык, что месил квашню очень свободно, будто играя. Хозяин, полустаровер, строгий и скупой старик, видя мою неспособность, через месяц отказал мне, и я отправился опять на Черную речку к зятю.

Зять в это время квартировал в доме мещанина Ивана Алферовича Налисова, который прежде был берейтором[52] у графини Строгановой, где и нажил себе небольшой капиталец, на который купил две довольно порядочные дачи на углу Черной речки и теперешней Сердобольской улицы и в одной из них устроил трактир.

Налисов открывал трактир только на лето, притом без крепких напитков, так что он был похож скорее на постоялый двор, где приставали разные дачные торговцы, бродячие музыканты, шарманщики и тому подобные промышленники. Все сараи, конюшни, чердаки заняты были ночлежниками и их товаром.

Мне два лета приходилось служить у Налисова, и я более всего, по своему пристрастию к чтению, старался знакомиться с букинистами, которые тогда ходили по городу и по дачам с перекидными мешками. Кроме любви к чтению, мне нравилась и самая их торговля, в то время очень выгодная и свободная, и я страстно желал сделаться букинистом.

Не зная хорошо трактирного дела и при этом пускаясь в разные спекуляции, Налисов в скором времени расстроил свое состояние. В то время, о котором я говорю, дела его были уже очень шатки: он жил довольно бедно, и дачи его были заложены. Семейство Налисова состояло из жены, двух сыновей и двух дочерей.

Младшая дочь Катя училась в финской школе и всю неделю находилась у своей тетки в городе, а домой приходила только на праздники. Ей было четырнадцать лет. Красивенькая, веселенькая девушка, она часто ходила наверх к моей сестре и просиживала иногда целые вечера. Мне было тогда восемнадцать лет, и я влюбился в Катю первою чистою любовью: но я скрывал свои чувства от всех посторонних и от нее. В продолжение четырех лет, до второй моей поездки в Углич, я любил Катю неизменно: но я ни разу не осмеливался признаться ей или сказать кому-либо другому о своей любви, хотя все мое воображение, все мои мечты только и были наполнены ею.

Первое время, по оставлении мелочной лавки, я вздумал было поискать какую-нибудь работу: ходил несколько раз на голландскую биржу; но зимой там было очень мало работы, и я ни разу не мог попасть в поденщину.

Зять мой в то время барышничал: ездил на большую дорогу под Поклонную гору, в Паргалово и по деревням, где и скупал разную живность; коров, телят, поросят и пр., которых иногда резал дома, а иногда живьем продавал в городе. Мне нравилась эта торговля; но зять очень редко брал меня с собой и вовсе не хотел приучать к ней. После же Крещения, видя, что я не могу найти сам себе дела, он купил другую лошадь и пристроил меня возить лед.

Проработав месяца полтора с ледоколами, я опять остался без дела, но уже мало и заботился о нем: мне нравилось жить у сестры потому, что, хоть раз в неделю, я мог видеть Катю.

После Пасхи Иван Алферович, который представлялся мне в мечтах моим будущим тестем и которому я старался всячески выказать уважение, рекомендовал меня в услужение при кеглях, на углу Черной речки и Ланского шоссе.

На кеглях будние дни у меня были совершенно свободны от работы, но зато по ночам и в праздники доставалось порядком. Жалованье было очень маленькое: помнится, что я получал только три рубля в месяц; но Иван Алферович и хозяин наобещали мне очень хороший чайный доход[53], который на самом деле был, однако, тоже очень скудный.

В это лето хозяин мой с Иваном Алферовичем составили компанию для чайной торговли на гуляньях.

Иван Алферович из своего заведения отделил кое-какую мебель столы, стулья, а также посуду и скатерти; а хозяин мой. Христиан Иванович, взял напрокат палатку для трактира, кубы и обязался нести все расходы по перевозке и покупке чая и проч. Для перевозки нашего подвижного трактира нанималась большею частью мебельная лодка. Торговать ездили мы на Куллерберг, на Крестовский остров, на Пороховые в Ильинскую пятницу, на Елагин остров 22 июля и на Смоленское кладбище 28 июля.

В последнее гулянье компаньоны поссорились между собою из-за каких-то расчетов. Кто из них был прав, кто виноват или, вернее сказать, кто из них кого опутывал, я не знал; но получил приказание от своего хозяина везти все трактирное заведение прямо к нему. Проезжать нужно было мимо дач Налисова, и Иван Алферович просил меня остановиться с лодкою у него и не ходить к хозяину, пока не выгрузят всего имущества. По долгу службы я должен был исполнить приказание хозяина, но, из любви к Кате, я предпочел услужить Ивану Алферовичу, за что и был отказан от места.

Впрочем, я скоро опять поступил в сливочную к прежнему хозяину, но на этот раз прожил тут недолго, рассорился с хозяйкой и опять перебрался к зятю.

Вторичное пребывание мое в Петербурге продолжалось с лишком четыре года (с 1856 по 1861 год), и во все это время я переменил более десятка должностей. Кроме описанных уже мною: трактирской, мелочной, сливочной, я служил еще у Дорота в ресторане, у Гадалина в кондитерской, на Петербургской стороне в булочной, сторожем при балагане Симонсона, в печниках, кухарем у портных и в разных поденных работах, но при всем том я очень часто находился и без дела. Летом я всегда имел какое-нибудь занятие; но зимой, когда находился без дела, проживал большею частию у зятя или у Налисова, а нередко приходилось ночевать и под забором. Я не был ленив, в то время не пьянствовал, и потому могу объяснить все эти неудачи двумя причинами: во-первых, вспыльчивостью, упрямством и безрассудностью моего характера. Я не мог или, вернее, не хотел переносить иногда очень справедливые выговоры, делаемые мне моими хозяевами. Во-вторых — моей любовью к Кате. Где бы я ни служил и как бы выгодна ни была эта служба, но меня постоянно тянуло на Черную речку. Жить близ Кати, видеть ее постоянно было моим наслаждением. Я совсем не хотел служить на тех местах, где не было свободного времени, в которое я мог бы, под каким-нибудь предлогом, побывать у Налисовых. В летнее же время для меня положительно становилось в тягость житье в городе, почему я каждое лето непременно старался попасть на какую-нибудь должность на Черной речке; приятнее же всего было служить у отца Кати. Тут я служил ревностно и честно, несмотря на безвыгодность и кратковременность этой службы.

В конце 1859 года, отойдя от Гессе, портного в Пассаже, у которого я был поваром для мастеровых, я пошел приискивать себе квартиру. Проходя по обуховскому проспекту, у ворот дома князя Вяземского я увидел билетик, на котором значилось, что в квартире № 4 отдаются углы. Не раздумывая, я зашел туда и нанял себе помещение за рубль в месяц. Я не имел еще тогда понятия, что значит Вяземский дом. Я не знал, что попадаю в знаменитую Вяземскую трущобу, в то время известную более под названием Полторацкой.

Квартира, в которую я попал, находилась в том же флигеле, над банями, в котором я и сейчас пишу эти строки, но только этажом ниже. Ее содержал столяр, работавший с двумя сыновьями. Она состояла из двух равных по величине комнат. В первой по стенкам были устроены койки, из которых две занимал хозяин с сыновьями, я остальные отдавались жильцам; посредине же были поставлены верстаки. Во второй находилась русская печь, три маленькие каморки, небольшие нары и полати. На этих-то полатях я и поместился.

Всех жильцов в нашей квартире было окало двадцати пяти человек. Тут жили мелкие торговцы, разные рабочие, нищие и люди неопределенных занятий. Между всем этим людом мне особенно памятен один безбородый полумонах, полумужчина, полу-женщина. Саша, так звали его, ходил постоянно, зимою и летом, в каком-то капоте, вроде подрясника, а на голове носил что-то среднее между монашескою шапкою и женским капором. Голос у него был какой-то пронзительно-пискливый, скорее похожий на птичий, чем на человеческий. Он был не плешив и никогда не стригся, но волосы у него на голове так были редки и коротки, что голова его казалась совсем полу-нагой.

Саша занимался оригинальным ремеслом-торговлею. Он покупал в рынке большие медные кресты, подпиливал их, наподобие старых, серебрил по известному ему способу, затем навязывал их на мокрый шнурок и в банный день, взяв под мышку грязное белье и мокрый веник, носил их по одной штуке продавать за серебряные, уверяя простодушных покупателей, что нашел крест в бане.

Каждый крест обходился Саше копеек в пять-шесть, а продавать удавалось за рубль-полтора и дороже. Таких крестов он продавал штук шесть и более в день, зарабатывая постоянно рублей семь-восемь и даже десять; но всю выручку Саша каждый вечер прокучивал с женщинами в притонах разврата. Говоря о своей квартире, считаю не лишним сказать несколько слов вообще и о пресловутом доме Вяземского и его жителях.

В то время существовал еще знаменитый Полторацкий переулок, против которого на Сенной находился обжорный ряд и ютились всевозможных родов промышленники; начиная с цирюльника, торговца нюхательным табаком и кончая изобретателями игры на рыбку и на рака и в ремешок.

Двор этого дома был немощеный и редко чистился, вследствие чего грязь и летом и зимой была непроходимая, а воздух одуряющий. Как велико было население Вяземского дома, не могу сказать; но в то время тут находились еще четыре жилых флигеля, из которых три теперь уже сломаны, а четвертый превращен в конюшню и кладовые.

При массе людей, проживавших с надлежащими видами и прописанных, проживало много беспаспортных и таких, которые почему-либо не хотели прописаться или прописывали подложные паспорта. Здесь находились также и мастера всевозможных фальшивых документов. Конечно, обо всем этом я узнал уже впоследствии, главным образом от своего товарища Прускова, о котором будет говориться ниже.

Может быть, прежде среди жильцов Вяземского дома было тогда более, нежели теперь, личностей, занимавшихся разными темными операциями; но, при всем том, тридцать два года назад совсем не было слышно, чтобы в квартирах этого дома производилась торговля вином; если же и торговали, то, по всей вероятности, не так свободно и не в таких размерах, как теперь идет эта торговля. Это обстоятельство следует, мне кажется, приписать особенной бдительности агентов прежних винных откупов.

Поселившись в Вяземском доме, я вначале ничем не занимался, а только проедал оставшиеся у меня деньжонки; но скоро я их истратил и продал уже некоторые мелкие вещи. Надо было приниматься за работу, а ее не было, и мне нередко приходилось голодать.

В это время к нам переселился из другой квартиры старорусский мещанин Павел Евстифеев Прусков. Это был еще очень молодой человек — лет двадцати трех-четырех и хорошо грамотный. Он прежде занимал на каком-то казенном заводе выгодную должность, где, кроме жалованья, наживал еще деньги от казенного добра; но, потерпев неудачу в любви, стал пьянствовать и потерял должность.

С Прусковым я скоро сдружился, и он сделался для меня верным товарищем. Да и для всех вообще трезвый Прусков был, что называется, душа человек; но пьяный он проявлял невыносимый и буйный характер, рвал на себе одежду, разбивал, что попадалось под руку, и готов был драться с каждым встречным и поперечным.

У Прускова была мать, жившая в услужении, и брат; но последний был мазурик[54] и в то время, когда я познакомился с Прусковым, находился где-то под арестом. Про брата своего Прусков рассказывал, что тот делал такие смелые кражи и грабежи, что даже на Сенной его ужасно боялись. Он несколько раз судился, а в Спасской части (тогда 3-я Адмиралтейская) содержался под арестом в один месяц раз по десяти и более, и до того надоедал приставу и квартальному надзирателю, что те предлагали ему деньги, лишь бы он выселился из подведомственного им района.

Прусков проживал в доме Вяземского уже не первый год, и потому у него было много знакомых. Благодаря им он достал и себе и мне работу: бить сваи на устраиваемых тогда через каналы перемычках для водопроводных труб. Впрочем, работа эта продолжалась недолго, и мы недели через три остались опять без дела.

У Прускова, кроме знакомства в Вяземском доме, было немало еще знакомых и на стороне. Он знал всех сенновских фискалов[55], мазуриков, подделывателей фальшивых документов и тому подобных промышленников, хотя сам ничем таким не занимался.

Однажды к нему пришел бессрочно-отпускной солдат Иван Матвеев, уроженец Царскосельского уезда, который до солдатства занимался производством капорского чая и сдачею охотников в солдаты. Потолковав кое о чем в квартире, он пригласил меня с Прусковым в трактир, где и спросил, не знаем ли мы какого-нибудь молодца, который согласился бы продаться в солдаты, обещая нам по полсотне рублей за рекомендацию. Я отозвался незнанием таких людей, а Прусков и по этой части оказался сведущим человеком. Он обещал Матвееву побывать и разузнать в разных местах, а мне присоветовал пошляться по кабакам и поспрашивать у кабацких завсегдатаев, нет ли желающего продаться.

И вот я отправился бродить по окрестным кабакам… Придешь, свернешь махорочную папироску, осмотришь публику и подойдешь к какому-нибудь молодцу, предложишь ему покурить, а потом поведешь расспросы: при деле он или без дела? какого звания? сколько ему лет?.. Потолковав таким образом, начинаешь уже переходить к делу. «Вот, — говоришь, — у меня есть знакомый богатый человек и добрейшая душа; ему хочется за своего сына приискать человека в солдаты. Уж он всю жизнь не оставил бы этого человека!» И затем начинаешь расхваливать солдатское житье.

После долгих поисков нам с Прусковым удалось найти для Ивана Матвеева подходящего человека; но он оказался с некоторыми недостатками, и его нельзя было сдать в солдаты в Петербурге. Иван Матвеев имел знакомых чиновников в Новгородской казенной палате, способных, как он говорил, за деньги принять и совсем неспособного. Он обещал взять в Новгород и меня с Прусковым, чтобы там при сдаче, на месте, выдать нам обещанный гонорар; но вместо того уехал в Новгород только с хозяином-клиентом и с охотником. Когда же вернулся из Новгорода, сдав охотника, то начал жаловаться на хозяина, для которого ставил рекрута, что тот будто бы его обманул и не отдал по условию за сдачу денег, почему мы с Прусковым и остались ни с чем.

В той же квартире, кроме описанных мною Саши и Прускова, нанимал каморку крестьянин Калужской губернии Филипп Дорофеев. Он проживал с женою и сыном, тогда еще десятилетним мальчиком, а в настоящее время — купцом, имеющим бумажные магазины и конвертную фабрику.

Как ни тесна была каморка Филиппа Дорофеева, но он помещал в ней еще жильца, своего родственника, отставного солдата Тузова[56] (отца теперешнего гостинодворского книгопродавца[57]).

Дорофеев в прежнее время был подрядчик-каменщик, но, разорившись на некоторых подрядах, бросил свое ремесло и принялся за выгодный и тогда еще дозволенный промысел — лотерею.

Они с Тузовым ходили с фортункою и косточками по трактирам и казармам, где и разыгрывали платки, картины и прочие безделушки. Торговля или, вернее, промысел этот быт настолько выгоден, что они очень часто доставали на нем по семи и десяти рублей в день на человека. Кроме того, Дорофеев с своею лотереею ездил и по ярмаркам, где барыши его были еще прибыльнее. Товару у Дорофеева было много: он покупал его партиями, а потому мелкие разносчики ходили к нему на квартиру покупать разные лубочные картины и мелкие книжки.

Я в свободное время поучивал его сына грамоте, а по праздникам и по вечерам брал картины и ходил торговать ими по трактирам. В то время картины были еще самой простой работы, преимущественно московских литографий (черные и раскрашенные) и раскупались очень хорошо.

Самая лучшая для меня торговля была в трактире «Малинник» на Сенной, против гауптвахты. Во дворе дома, где находился означенный трактир, насчитывали до пятнадцати заведений с публичными женщинами. В одну половину трактира этих женщин не пускали, но зато другая половина была переполнена ими, солдатами и разным сбродом. По вечерам и праздникам там бывала такая масса народу, что не только не хватало столов и стульев, но и все пустые пространства были заняты толпами.

Во время этой торговли картинами я познакомился с моим земляком, букинистом Серапионом Хорхориным. Как и прочие букинисты, он торговал с перекидными мешками, но торговал не по господам, а преимущественно по рынкам, продавая и давая читать книги разным торговцам. Я ходил с ним торговать несколько раз, но для меня эта торговля была невыгодна, потому что все вырученные деньги к вечеру мы пропивали.

Наступил март месяц, и подоспел срок моему паспорту. Денег у меня не было ни копейки. Зятя просить я не хотел — боялся. На Черную речку в эту зиму я также не ходил, одичал и избегал всех знакомых.

Как сейчас помню, был хороший, ясный день. Я вышел на двор, и у меня невольно покатились слезы. «Вот, — подумал я, — начинается и весна; все как будто оживает солнце светит так весело, а мне приходится идти в неволю и по этапу отправляться на родину».

Не сказав никому ни слова, я купил два листа бумаги, написал два большие жалобные письма, одно — к зятю, а другое — к родителям; потом пригласил Прускова пройтись со мной недалеко. Дорогою я объяснил ему, что у меня уже кончился срок паспорту, и я намерен идти в часть и просить, чтобы меня отправили по этапу на родину. Затем я просил Прускова передать написанные мною письма сестре. Мы отправились с ним в Апраксин рынок, где я сменял свою сибирку на какой-то кафтанишко, после этого зашли в трактир и там распрощались.

В квартале я застал дежурного помощника надзирателя, которому объяснил свое положение, и он, написав отношение, отослал меня в арестантскую.

Арестантская, в которую меня посадили, была коротенькая комната в три окна. Под окнами, от стены до стены, устроены были сплошные нары, а между ними и задней стеной было небольшое, аршина в полтора, пространство.

На нарах первое место от двери, под окном, занимал староста. У него постлан был довольно мягкий матрац, две или три подушки и хорошее одеяло. Ближе к нему помещались его помощники. Остальные места раздавались тоже по распоряжению старосты, и на них клали или тех, которые уже долго содержались, или тех, у кого были порядочные деньги. Остальные арестанты размешались или под нарами, или на полу в проходе.

Всякого вновь приведенного арестанта помощники старосты постоянно встречали со словами: «А, в гости! милости просим! Только надо тебя обыскать, нет ли у тебя ножа?» Под предлогом искания ножа они осматривали все карманы, снимали сапоги и, если находили какие-нибудь ценные вещи или деньги, то передавали их старосте, который часть денег отдавал помощникам за парашку, т. е. за уборку сортира, часть выпрашивал на масло к образу, часть брал себе, за что обещал дать хорошее местечко на нарах. Впрочем, последнее условие не всегда исполнялось, потому что на нарах могли поместиться не более тридцати человек, а всех арестованных в первую ночь, помню хорошо, было семьдесят два человека.

Старостой Спасской части на этот раз был старый, т. е. опытный арестант. Его звали просто Сенька-бродяга. Он уже раз восемь ходил под чужим именем по этапу в разные места, откуда или освобождался, или убегал и опять возвращался в Петербург. На этот раз Сенька уже около двух лет содержался за справками и с лишком год находился старостою, от чего и нажил хорошие деньги. Говорили, что у него было сот около пяти капитала и много серебряных и золотых вещей, несмотря на то, что он пришел в часть в опорках.

На второй день моего ареста меня с другими арестантами послали на работу — подметать улицу вокруг частного дома. Памятно мне и посейчас, с каким озлоблением смотрел я на проходящих свободных людей. Не знаю почему и за что, но мне так и хотелось каждому проходящему пустить в загривок метлою.

Прошло уже три дня, как я содержался в части. Была Вербная неделя, и на Вербной же был день Благовещения. В Благовещение, утром, часов в десять, меня вызвали в контору. Я сначала думал, что с меня хотят снять еще допрос для отсылки справок на родину. Но, войдя в канцелярию, я увидел своего квартирного хозяина, Прускова и Филиппа Дорофеевича.

— Мы пришли взять тебя на поруки, — сказал мне Дорофеев. — Хочешь ли на волю?

Я положительно не ожидал такого счастия и, остолбенев, стоял, не зная, что ответить и кого благодарить.

— Вот, если хочешь, — продолжал Дорофеев, — так мы попросим у надзирателя тебя на поруки, а завтра сходим в адресную экспедицию, и я выправлю тебе отсрочку.

Я поклонился в ноги Филиппу Дорофеевичу, и слезы благодарности брызнули у меня из глаз.

— Не меня благодари. — сказал Дорофеев, — а жену; это она упросила меня; говорит, что в этот день и птичек на волю выкупают из клетки.

Через полчаса я уже был на свободе.

На Пасхе я опять принялся за торговлю картинами. Но дело вышло так плохо, что я спустил свой товар с большим убытком, а деньги все истратил. Я побоялся показаться Дорофееву, от которого брал товар без денег, и начал скитаться.

Много ли, мало ли времени я скитался, теперь уже не помню; помнится только, что мне приходилось ночевать в водопроводных трубах, огромное количество которых лежало тогда около памятника Петра Великого. Наконец я отправился на Черную речку к сестре, а потом решился уже показаться и на квартиру.

Как приняли меня квартирный хозяин и Дорофеев, я уже не упомню: помню лишь, что с этого времени мне приходилось опять много голодать. Я даже доходил до того, что терся и прислуживал около мазуриков в знаменитом тогда притоне — Сухаревке (Сухаревка, в настоящее время трактир «Ярославль», находится в доме Вяземского, по Обуховскому проспекту).

В июне месяце Прусков поступил в водоливы на лодки-паузки[58], доставлявшие песок на кирпичный завод за Охтою, и на эту работу пригласил меня с собою.

Работа была очень легкая или, вернее сказать, ее почти и совсем не было, а получали мы по полтиннику в день, из которых пятнадцать копеек платили обжигалу за харчи. В свободное время, которого у нас было вволю, мы ездили на лодочке в Матросскую слободку в трактир не столько пить чай, как читать газеты.

Проработав здесь несколько недель, я наконец совсем ушел к сестре на Черную речку, где остальное время лета ходил собирать грибы.

Зиму до половины февраля я тоже прожил у зятя. Работы нигде не было никакой: да я ее и не искал уже потому, что находился опять без паспорта и собирался уехать на родину, но недостаточность средств задерживала мой отъезд. Полное отсутствие какого-либо занятия развило во мне еще более страсть к чтению, и я за это время много перечитал романов, повестей и мелких стихотворений, а чтение, в свою очередь, породило во мне желание и самому писать. Я написал восемь или десять стихотворений, которые почти все посвящал Кате. Грустно мне было оставлять Петербург и расставаться с Катей, но я сознавал бесцельность своей петербургской жизни и потому стремился поскорее на родину.

Перед отъездом я зашел вместе с сестрою проститься к Налисовым. Прощание было самое сердечное, а у Кати я заметил навернувшиеся на глазах слезы. Любила она меня или нет, я не мог этого узнать, но все время нашего знакомства она была со мною ласкова. На вокзале я передал сестре раньше приготовленное мною письмо к Кате, в котором писал, что безнадежность моей любви к ней заставляет меня покинуть Петербург. Но это была неправда.