ГЛАВА ПЯТАЯ

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

С каждым годом круг знакомств Александра Ульянова расширялся. Кроме земляков, с которыми он поддерживал тесные связи, он подружился со своими однокурсниками: Говорухиным, Шевыревым, Лукашевичем. Говорухин предлагал ему вступить в какой-нибудь кружок. Саша спрашивал:

— А что там делать?

— Чем тебя не устраивают наши кружки?

— Тем, что болтают много, а учатся мало. Оконечной цели своей работы не думают и не представляют ее.

— Как? А кухмистерские кто организовывает? А студенческие кассы? А библиотеки? Ты сам где доставал нелегальную литературу? В этих же кружках землячеств!

— У тебя есть очень странная черта: ты можешь с жаром доказывать то, что я никогда не собирался оспаривать. Я не утверждаю, что кружки абсолютно ничего не дают. Я говорю, что в них много болтают и совсем не думают о том, как искоренить главное зло нашей жизни!

— О-о… О, чего ты захотел! От кружков ты этого никогда не дождешься! На это есть революционные организации. Вступай в них.

— Не могу.

— Почему же? — допытывался Говорухин.

— Я еще не решил многих вопросов, касающихся лично меня. Но что еще важнее, вопросов социальных. А социальные проблемы очень сложны и мало разработаны. Если, естественные науки, можно сказать, только сейчас вступают в ту фазу своего развития, когда явления рассматриваются не только с качественной, но и с количественной стороны, только теперь становятся, стало быть, настоящими науками, то что же собой представляют социальные науки? Ясно, что не скоро можно решить социальные вопросы. Я предполагаю, конечно, научное решение — иное не имеет смысла, — а решить их необходимо общественному деятелю. Смешно, более того — безнравственно профану в медицине лечить болезни; еще более смешно и безнравственно лечить социальные болезни, не понимая причины их. Ну, разве наши революционеры имеют ясное представление о всех тех проблемах, которые берутся решать?

— Нет, — согласился Говорухин.

— Ну вот. А таких революционеров сейчас хоть пруд пруди. Кое-кому кажется, что это хорошо. Но я убежден, что это плохо, я убежден, что два настоящих революционера больше могут сделать, чем двести скороспелых.

Подобное отношение к революционной работе озадачило Говорухина: он впервые в жизни встречал человека, который так рассуждал. Обыкновенно начинающий революционер рвался к практическим делам и только после того, как встречал трудности на своем пути или терпел поражение в чем-то, начинал доискиваться до их причин, берясь за изучение теории. Он говорил Шевыреву:

— Непонятной загадкой мне кажется этот Ульянов.

— У него ума, батюшка, кладовая, — замечал Шевырев. — Вот вся тебе и загадка. А мы привыкли: перекинулся с человеком парой фраз — он уж весь перед тобой, как стакан на блюдечке, — насквозь виден. Я лично не люблю, батюшка, таких прозрачных людей.

— Да, Ульянов не из прозрачных. И характер у него удивительный: личная ссора с ним совершенно невозможна. Он равно уважает и собственное достоинство и достоинство других. Никогда не подсмеивается, не поддразнивает; он не способен ни на какие резкости. Больше того, как-то болезненно возмущается, когда слышит их от других. И в то же время в речах его сквозит какая-то безжизненная объективность, а иногда даже и политический индифферентизм.

— Вот я и еще раз, батюшка, убедился: в людях ты разбираешься так же хорошо, как я в китайских иероглифах.

— Знаете что, Петр Яковлевич, — вспылил Говорухин, — я попросил бы вас…

— Объясниться? Извольте, батюшка. Но я прежде вас спрошу: неужели вы ни разу не слышали, как Ульянов спорит? С каким ожесточением он отстаивает свои убеждения? Неужели вы не замечали, что перед его железной логикой совершенно невозможно устоять? А мне не раз приходилось наблюдать, как он вас, батюшка, разбивал в пух и прах! Если согласиться с вами, то политически активный тот, кто громче всех кричит…

— Ну, зачем вы утрируете? — не выдержал Говорухин. — И к чему вообще этот тон? Я высказал свои соображения…

— А я свои. Впрочем, что нам спорить? Время покажет, кто из нас ошибался. Но за одно я сейчас уже могу головой поручиться: Ульянов принадлежит к типу тех людей, которые, раз составив себе определенное убеждение, безраздельно отдаются ему. Это верование становится для них делом жизни. Вот почему такие люди ни за что не берутся, не взвесив все «за» и «против».,

— Да, но так можно всю жизнь взвешивать! А бороться когда? — раздраженно спрашивал Говорухин. — В том-то вся и трагедия, что мы слишком много думаем, взвешиваем да по сторонам оглядываемся: ну-ка, мол, кто там первый? Мы организовываем кухмистерские, хлопочем о кассах, то есть создаем видимость какой-то борьбы. А если ко всему подойти серьезно, то грош цена этой возне, да простят мне все ваши кухмистерские деятели!

— Возможно, — спокойно отвечал Шевырев, — но из этого, батюшка, совсем еще не следует, что настоящий революционер тот, кто только болтает о высоких материях. Даже самое большое дело всегда начинается с маленького. Вот так. А пока будьте здоровы, я спешу. К этому разговору мы, я думаю, еще вернемся.

2

В 1883 году, по приезде Саши в Петербург, революционно настроенная молодежь еще питала надежду на возрождение «Народной воли». Но в следующем году был арестован Герман Лопатин, и все поняли: партия старых бойцов разбита. Восстановить ее невозможно, но не бороться тоже нельзя. Значит, нужно создавать новую организацию, да, по всей вероятности, и вопросы многие решать тоже по-новому. Царь и его приспешники, все больше наглея, пошли в наступление и на то, что, казалось, было прочно завоевано обществом. Был пересмотрен университетский устав — на второй же год по приезде Саши, — закрыты передовые журналы, создавались все новые и новые комиссии по пересмотру других демократических завоеваний.

Отмена и тех немногих политических свобод, которые были завоеваны в борьбе с самодержавием, шла наряду с усилением экономического гнета. Правительство вводило новые налоги, непомерной тяжестью давившие народ. И многим казалось: самодержавие всесильно. Волна уныния и пессимизма хлынула на общество.

На все вопросы был один ответ:

— Наше время не время широких задач. Нам не нужно подвигов, нам нужны скромные, маленькие труженики.

Студенческая молодежь всегда очень чутко реагировала на перемены в настроении общества. Среди нее тоже появились сторонники «малых дел», толстовцы, культурники и просто нытики и пессимисты. В революционные кружки пробирались провокаторы. Это еще больше усилило атмосферу растерянности, подозрительности и неверия. О взглядах своих студенты решались говорить только в узком кругу, да и то с явной опаской. Поистине получалось: слово дано человеку затем, чтобы скрывать свои мысли.

В Симбирске Саше казалось — по тем слухам, которые изредка долетали туда, — что в Петербурге политическая жизнь идет совсем по-другому. Но вышло, что здесь все еще сложнее: тут слова никто не скажет, не оглянувшись. Он никогда не мог лгать, а высказывать свои настоящие взгляды и убеждения было некому, и он молчал, изо всех сил стараясь заглушить потребность политической деятельности усиленными занятиями наукой. На первых порах, когда перед ним открывались настоящие лаборатории и в руки попали те книги, которых в Симбирске нельзя было достать ни за какие деньги, это поглощало без остатка все силы его ума и души. Однако длилось это недолго.

3

Правительство преследовало не только землячества, студенческие кассы и кухмистерские. Даже обыкновенную вечеринку студенты не имели права проводить, не взяв разрешения полиции. А разрешение полиция давала только в том случае, если были серьезные мотивы. Самым неотразимым мотивом считалась помолвка.

Дикость этого порядка признавалась даже полицией, для которой не было секретом, что многие помолвки фиктивны, но она придерживалась правила: формальности должны соблюдаться.

Как-то решено было собрать вечеринку, чтобы пополнить кассу землячества. Начали судить да рядить, кого «женить». Перебрали несколько кандидатур, все не то: тот на подозрении у полиции, тот университета еще не закончил. В разгар этих усиленных поисков «жениха» к Саше зашел его хороший знакомый Марк Елизаров. Саша накинулся на него:

— Марк Тимофеевич, выручайте!

— А что случилось? — всполошился тот, видя, как Саша обрадовался его приходу.

— Женитесь!

— Но позвольте… — смутился Елизаров: он давно ухаживал за Аней, для Саши это не было секретом, и он подумал, что Саша говорит о сестре. — Я еще не объяснился… Я еще не знаю, как Анна Ильинична…

— Она согласна!

— Да что вы?!

— Да, да. Это она и предложила вашу кандидатуру. Вот вам бумага, вот перо. Пишите заявление в полицию. Вашей невестой будет Калайтан.

— Как вы сказали?

— Калайтан.

— Нет, я решительно вас не понимаю. Какое отношение имеет эта Калитина или как там ее?

— Калайтан.

— Да, Калайтан. Так какое же отношение ко мне имеет эта… Фу, ты! Опять фамилию забыл!

— Марк Тимофеевич, полно шутить! — с улыбкой сказал Саша, зная пристрастие Елизарова к шутке. — Нам сегодня же надо все оформить, а то вечеринка сорвется. Вы ведь дали Ане согласие взять на себя роль «жениха»?

— А-а, — рассмеялся Елизаров, поняв, наконец, о чем идет речь. — Я с удовольствием, но, клянусь вам, я это впервые слышу.

— Как? Разве Аня не говорила с вами? — удивился и смутился Саша, поняв, что он невольно разыграл Елизарова. — Она специально пошла к вам, чтобы поговорить об этом. Я был абсолютно уверен, что вы сразу же после разговора с нею и пришли сюда.

— Увы, мы, по всей вероятности, разминулись, — со своей обычной добродушной улыбкой продолжал Елизаров. — Но если землячеству угодно принести меня в жертву, давайте бумагу! А вообще, Александр Ильич, до чего мы дожили, — написав заявление, серьезно и грустно сказал Елизаров, — без разрешения полиции шагу ступить не можем. Скоро нам придется, наверное, писать такие прошения: «Отцы наши и благодетели. К стопам вашим, слуги царевы, припадает всеподданнейший раб и умоляет: изъявите милость свою и ответьте, смею ли я любить девицу такую-то. Ежели я не смею даже и мечтать о ней, то не будет ли вам угодно указать, кому я должен отдать свое сердце. Пребываю в ожидании с упованием на милость вашу».

— А давно ли валялись жених и невеста в ногах у помещика? А что творят эти слуги царевы сейчас в глухих углах империи Русской, если здесь им позволено абсолютно все? — помрачнев, гневно сказал Саша. — Знаете, Марк Тимофеевич, иногда мне кажется: скоро у нас к каждому человеку приставят двух полицейских. Один будет следить за ним днем, другой — ночью. Только при таком идеальном государственном устройстве царь сможет спокойно спать. А если вдуматься во все это серьезно, то получается страшно жалкая картина. Люди, в руках которых вся власть, вся армия, боятся студенческой вечеринки! Мне как-то понять даже трудно, что это. Идиотизм? Трусость? Или просто какая-то душевная болезнь? Человек сидит на царском троне, трон огорожен частоколом штыков и сабель, стеной полицейских и шпиков, и у него не хватает духу высказать даже чувства собственного достоинства. Жалкое, ничтожное существо!

4

Хлопот с разрешением на помолвку оказалось больше, чем Елизаров ожидал. Во время первого прихода в участок ему сказали, что прием будет только завтра. Пришел он на второй день — ему ответ: оставьте, дескать, заявление, разберемся.

— Когда прикажете зайти за ответом? — вежливо осведомился Елизаров.

— Трудно сказать.

— Позвольте заметить: дело мое не терпит больших отлагательств.

— А что там у вас?

— Хочу жениться.

— Хо-хо! Жениться! Эх, молодой человек, послушайтесь моего совета: не торопитесь хомут надевать. Это от вас не уйдет. Поверьте моему опыту.

— Спасибо за добрый совет, — отвечал Елизаров, — а ответ все-таки я попросил бы сейчас.

— Гм… Хорошо, — сдался писарь, — так и быть, завтра доложу ваше дело. Хотя и еще раз советую: не торопитесь!

— Задали мы вам работу, — сокрушался Саша, видя, какую волокиту затеяла полиция.

— Ничего, — шутил Елизаров, — любовь требует жертв. Полиция хорошо понимает это и свято исполняет долг, завещанный ей государем и богом.

Наконец начальство навело справки о женихе и, получив ответ, что ничего предосудительного за ним не замечалось, соизволило принять его. Читая заявление, пристав не смог разобрать редкую фамилию невесты, спросил жениха:

— Как фамилия вашей невесты?

— Ка-тан… Ка-лай…

— Как? — грозно нахмурилось начальство. — Вы фамилии своей невесты не знаете? Молодой человек!..

— Калайтан! — выпалил одним духом Елизаров. — Калайтан! Я, знаете ли, заспешил… Калайтан!

— Мда-а… Ну, молодежь пошла… — пристав укоризненно покрутил головой и с тяжким вздохом обмакнул перо в чернильницу. — Только предупреждаю: ни под каким видом не начинать помолвку, пока не прибудет наш представитель.

— Будет исполнено, — заверил Елизаров начальство и откланялся.

Блюстителя порядка не пришлось ждать: он явился раньше всех. Это был худой, длинный как жердь полицейский. Он снял шинель и, потирая руки в предвкушении выпивки, уселся поближе к столу. Пил он рюмку за рюмкой, жадно ел, как-то странно двигая большими хрящеватыми ушами. Подозрительно окидывал всех маленькими глазками. Вспыхнет где-нибудь смех — он и вскинет свою маленькую голову и, перестав жевать, поведет настороженно длинным красным носом. И не понять было, что он— испугался или просто отреагировал на непривычный его казенному слуху шум.

Спаивать блюстителей порядка всегда брался студент Генералов и очень успешно справлялся с этой обязанностью. Пока танцевали, декламировали безобидные стихи, он не отходил от полицейского и все подливал ему и подливал. У блюстителя порядка начинал заплетаться язык, он уже не вскидывал голову на вспышки смеха и не ждал, пока ему Генералов нальет, а сам тянулся за бутылкой. Хмель требовал излить кому-то- свою душу, рядом сидел только Генералов, и он, настороженно оглядываясь — профессиональная привычка, — спрашивал, благосклонно переходя на панибратское «ты»:

— Так ты казак?

— Кубанский!

— Казаков я, э-э… люблю. У них живо: шашки наголо и марш! Марш! И по-орядок! Муху слышно! Знаешь что? Думаешь, я из плохой семьи? Нет, шалишь! Я Дрюпин! Слыхал? Знаешь что? Думаешь, я того… я ничего не слышу и не замечаю? Э-э, не знаешь ты Дрюпина! Я и сплю с одним открытым глазом. Я насквозь вижу каждого и даже еще больше. Знаешь что? Думаешь, я выпил, так и того… я ничего не слышу и не замечаю? Э-э, не знаешь ты Дрюпина! Думаешь, я выпил, так и того… ты меня можешь вокруг пальца? Не-ет, это извините покорно! Знаешь что? Я Дрюпин. Знаешь что? У меня тоже в соответственном месте… Знаешь что? Хочешь, я заплачу?

— К чему же? — притворно ужасался Генералов, наливая еще рюмку. — Помилуйте! Чем же мы вас обидели, ваше превосходительство?

— Как ты сказал? Обидели? — вдруг смахнув слезу, полез в амбицию Дрюпин. — Это меня, представителя власти? Да знаешь что? Я Дрюпин! Я любого в порошок сотру, ежли… Что?

— Ничего. Мне только придется, видимо, сходить в участок и попросить, чтобы прислали другого представителя, — спокойно разъяснил Генералов, поднимаясь со своего места.

На Дрюпина это заявление подействовало, как холодный душ: с него вмиг слетел воинственный пыл, и он, пропустив еще несколько рюмок, опять, оглядываясь, принялся доказывать, что он тоже из хорошей семьи. А в другой комнате происходило то, ради чего затевалась вечеринка: там шли споры на политические темы.

5

Все лето 1885 года Саша усиленно готовил материал для научной работы. Вставал он чуть свет, собирал банки, удочки, сачки и вместе с Володей отправлялся на Свиягу. Там они садились на душегубку и путались по протокам, собирая червей и прочую живность. Вернувшись домой, Саша нес все это добро к себе в комнату, изучал под микроскопом. Аня, заглядывая в банки с кишащими червями, спрашивала:

— Неужели у них есть и органы дыхания и пищеварения?

Саша откладывал работу и подробно принимался объяснять устройство изучаемых им червей. Володя сидел в сторонке, слушал его и думал: «Нет, не выйдет из брата революционера. Революционер не может уделять столько времени исследованию кольчатых червей». К такому заключению Володя пришел еще и потому, что Саша, не желая оказывать на него влияния, уклонялся от разговоров на революционные темы. А Володя уже читал нелегальную литературу, о многом задумывался, и ему хотелось с кем-то поделиться своими мыслями. Сделал он как-то попытку откровенно поговорить с одним гимназистом, который, как ему показалось, был революционно настроен. Но из этого ничего не вышло: приятель начал толковать о выборе такой профессии, которая помогла бы лучше устроиться, быстрее сделать карьеру. «Карьерист какой-то, а не революционер», — подумал Володя и не стал с ним откровенничать.

В это лето Володя окончательно порвал с религией. Случилось это так. К отцу приехал один сельский учитель. Человек он был старого закала, из семинаристов, а потому и считал: главный предмет в школе — закон божий. Он жаловался, что новая молодежь, зараженная нигилизмом, равнодушно, а нередко и пренебрежительно относится к религии. От этого, по его мнению, и происходят крамола и всяческие беспорядки. Если молодой человек не ходит в церковь, значит он нигилист, его нужно гнать в Сибирь. Илья Николаевич мягко возразил:

— Это не совсем так. Мои дети вот тоже редко посещают церковь, однако я никогда не слышал со стороны учителей нареканий. Да и, главное, если в самом сердце человека нет веры, то как же вы прикажете вселить ее туда?

Гость с иезуитской улыбкой посмотрел на проходившего мимо Володю, просипел назидательно:

— Сечь, сечь надо…

Возмущенный до глубины души Володя окинул этого апостола кнута гневным, презрительным взглядом, выбежал во двор, рванул с шеи крест, так что нитка до крови врезалась в тело, бросил на землю. Саша, видевший эту сцену, коротко заметил:

— Давно пора.

— Ханжа! — с гневной дрожью в голосе говорил Володя. — Я ему в другой раз дверь не открою! Типичный Иудушка Головлев. Как я ненавижу всех этих святош, если бы ты знал! Я готов еще тридцать древних языков изучать, только бы меня избавили от идиотского закона божьего. Я тупею от зубрежки бессмысленных, никчемных, унизительных молитв. Когда я слышу, как наши гимназисты, ложась спать и осеняя себя крестным знамением, шепчут с пресерьезным видом: «В руки твои, господи Иисусе Христе, боже мои, предаю дух мой; ты же мя благослови; ты мя помилуй и живот вечный даруй ми. Аминь», — я с трудом удерживаюсь, чтобы не сказать: болван!

— Ты читал Дарвина?

— Нет. Пытался достать, но ничего не вышло.

— Я вот привез одну книгу. Возьми. Прочтешь, я тебе еще кое-что дам. Только не оставляй ее на столе.

К лету 1885 года Саша много прочел политико-экономической литературы, потолкался в кружках, и у него выработался свой взгляд по многим вопросам. Собираясь домой на каникулы, он положил в чемодан вместе с другими книгами и «Капитал». Он говорил, что с этим трудом Карла Маркса ни одна книга в мире не может сравниться.

Илья Николаевич видел, какие книги читает сын, что его занимает. В это лето у него было особенно подавленное настроение. Он часто рассказывал Саше о том, как тяжело стало работать, какие трудности переживают народные школы. Он был недоволен политикой правительства в области народного просвещения и не скрывал этого.

— Но что же, по-твоему, следует делать? — спрашивал Саша.

— Сам не знаю, — откровенно признавался отец. — Реакционные установки исходят от обер-прокурора священного синода Победоносцева. А нынешний министр Николаи все делает под его диктовку.

— Ты неодобрительно относишься к террору. Но ведь правительство вынудило интеллигенцию взяться за бомбы, отняв у нее всякую возможность мирной борьбы за свои идеалы! Правительство игнорирует потребности общественной мысли, оно жестоко преследует всякие попытки интеллигенции мирного, культурного воздействия на общественную жизнь. И что же получается? Интеллигенция на усиление реакции отвечает усилением террора, как единственной возможной формы борьбы за свободу мысли, свободу слова, за участие в управлении страной. И если ты хочешь знать мое мнение о том, как нужно решать вопрос народного просвещения, то вот оно: начальное образование должно быть даровым и обязательным для всех.

— Саша, ты говоришь о совершенно невозможных вещах! — воскликнул Илья Николаевич. — Об этом можно только мечтать!

— Папа, ты хорошо помнишь, что Писарев говорил о мечте? «Разлад между мечтой и действительностью не приносит никакого вреда, если только мечтающая личность серьезно верит в свою мечту…» Да ты же и сам писал в одном из своих отчетов, что на пожертвованиях народное образование не двинется с места. Для того чтобы произвести коренные улучшения, правительству нужно его взять под контроль. Я с этим совершенно согласен, но убежден: этого наше правительство никогда не сделает по доброй воле. А между тем выдели оно хоть сотую долю тех средств, которые тратятся на содержание охранки и полиции, эта мечта претворилась бы в действительность. Нет, папа, серьезные вопросы можно решать, только борясь с основными препятствиями. Нужно уничтожить главное зло нашей жизни — деспотизм.

— Как уничтожить?

— А это трудно сказать. Одно только я знаю из истории революций: ни один деспот пока еще не отдавал своей власти по доброму совету. Всегда это сопровождалось борьбой. Так было во Франции, так было в других странах. Не исключена возможность, что так будет и у нас. И если сейчас все молчат, то, уверяю тебя, это явление временное. Вечно такое положение продолжаться не может. У людей, как известно, есть предел терпению. И мне кажется, это вот-вот даст себя знать.

— Я не совсем понимаю тебя.

— Если Россия в экономическом развитии повторит, положим, путь Франции, то где гарантия, что на улицах Петербурга не будет баррикад? — Саша взял с книжной полки «Капитал», продолжал: — Послушай вот, что пишет Маркс: «Страна, промышленно более развитая, показывает менее развитой стране лишь картину ее собственного будущего».

Александр Ульянов в возрасте 12 лет.

Александр Ульянов в возрасте 17 лет.

Дом Ульяновых в Симбирске. Вид со двора.

Гостиная в доме Ульяновых.

Необыкновенная начитанность Саши, его глубокое понимание социальных вопросов и железная логика суждений поражала Илью Николаевича. Они часами спорили, гуляя по саду, и, когда к ним подбегал маленький Митя, Илья Николаевич, прервав разговор, спрашивал:

— Что тебе?

— Я так…

— Иди гуляй. У нас деловой разговор…

Митя не мог понять, что случилось. Раньше никогда такого не было, чтобы папа не разрешал ему слушать то, о чем он говорит с Сашей.

Когда Аня уезжала в Петербург, отец, прощаясь с ней, просил:

— Скажи Саше, чтобы он поберег себя хоть для нас… И пиши, пожалуйста, чаще. Сейчас такое время…

Заметил Митя и другое: письма от Саши мать не вскрывала, пока не приходил отец. И, только прочитав письмо Саши вдвоем, в кабинете отца, мама читала его всем. Письма Ани мама вскрывала сразу и тут же читала их вслух. Саша писал коротко и так скупо, что Мите казалось: он что-то «недоговаривает, о чем-то не хочет рассказывать. Этим летом Митя возле села Таминки нашел кристалл гипса и отдал Саше, который обещал показать его в университете. Он с нетерпением ждал, что же Саша напишет ему.

Наконец пришло от Саши письмо. Все собрались в столовой, мама говорит:

— Слушай, Митя. Здесь и о твоем кристалле.

Митя замер. Что ж это ученые сказали о его находке? Саша пишет, что он был у зубного врача, что он доволен новой хозяйкой…

— «Недавно мы ездили с Аней, — читает мама, — и одним моим товарищем в Кронштадт. Но прогулка эта была не очень удачна; мы не успели посмотреть ни крепости, ни морских кораблей, да и на пароходе было тесно и холодно. Передай Володе, что я не успел еще поискать той книги, которую он просил меня прислать… Мите передай, что тот гипсовый кристалл, который он нашел, взяли с удовольствием в наш минералогический кабинет».

— Все? — невольно вырвалось у Мити.

— Да.

Митя обиженно засопел: такой кристалл, и так мало о нем написано! Мама заметила это, успокоила:

— Не обижайся. Летом он приедет и все подробно тебе расскажет. А пишет он всегда ведь коротко…

6

Осенью 1885 года возникла идея объединения разрозненных кружков землячеств в единый союз. Землячества ставили перед собой безобидные задачи: организацию касс взаимопомощи, студенческих столовых, библиотек. Но властям это тоже казалось крамолой, и землячества существовали нелегально. На одном из собраний «Союза землячеств» Саша познакомился с Сергеем Никоновым. И Никонов и Саша почувствовали то внутреннее доверие друг к другу, которое меньше всего можно объяснить словами и фактами. На Никонова Ульянов произвел впечатление человека не слова, а дела: хотя он и мало говорил, но все сказанное им было так весомо, что невольно чувствовалось: это идет из самой души.

После заседания они разговорились и оба радостно отметили: их взгляды во многом совпадают. Да не только по вопросам, связанным с деятельностью «Союза землячеств», но и по ряду других. Никонов в это время принимал участие в занятиях «экономического» кружка и, почувствовав в Ульянове недюжинный ум и широту интересов, решил привлечь и его туда.

К приходу Ульянова в кружок там уже занимались не только политэкономией, но и политическими вопросами. Круг людей был небольшой, все доверяли друг другу, и беседы носили довольно откровенный характер. Саша, по своему обычаю, больше слушал, чем говорил.

Никонов доставал ему нелегальные издания народников, и он ночи напролет просиживал за их чтением. Некоторые книги давал и Ане. Однажды она взяла у него запрещенную брошюру. Саша не предупредил ее, чтобы она обращалась с ней осторожнее. Аня, человек совершенно не искушенный в конспиративных делах, прочитав брошюру, понесла ее Саше, как обыкновенную легальную книгу. Тот удивился, спросил:

— Ты ее так, незавернутой, даже по улице несла?

— Да ведь тут близко, кто же у меня в руках будет читать, какая она? — оправдывалась Аня.

— Все же никогда не видел, чтобы нелегальные книжки так носили, — сказал Саша с улыбкой.

Восьмого февраля отмечалась годовщина основания университета. Саша хотел закончить свой научный труд в январе, чтобы попасть на конкурс. Работы было еще довольно много, а времени оставалось мало. Аня задолго до каникул начала собираться домой, спрашивала его:

— Саша, ты поедешь?

— Нет.

— Ну почему же?

— Надо закончить работу. У меня не хватает времени на все, и тратить его на поездку домой я… просто не могу. Ты не обижайся на меня, но… Да ты же сама видишь, как много у меня неотложных дел.

— Но когда-то и отдохнуть надо. И соскучились там все. Ну? Давай сделаем так: поедем вместе, а потом ты раньше вернешься. Я просто представить себе не могу, что я отвечу маме, когда она спросит, почему ты не приехал. Мне лучше, пожалуй, тоже остаться…

— Нет, нет. Ты поезжай, а то маме совсем тоскливо будет.

Аня, поняв, что уговаривать его бесполезно, со слезами на глазах уехала одна. Чувства ее одолевали самые противоречивые: ей и дома хотелось побывать, так как в Петербурге она по-прежнему чувствовала себя одиноко, и неловко было, что Саша остался работать, а она едет отдыхать.

7

Настроение у Ильи Николаевича после очередного объезда школ было очень подавленное. Реакция начала особенно ярое наступление на все то, что было завоевано народными школами с. такими огромными трудностями. Из школ под всевозможными предлогами изгонялись самые честные, преданные делу учителя. Илья Николаевич защищал их, но ему это не всегда удавалось. К свободомыслящим учителям приклеивались ярлыки «неблагонадежных», против них выдвигались самые нелепые обвинения.

В официальных постановлениях указывалось: «…духовно-нравственное развитие народа, составляющее краеугольный камень всего государственного строя, не может быть достигнуто без предоставления духовенству преобладающего участия в заведовании народными школами». Попы, против которых столько лет воевал Илья Николаевич, таким образом, официально признавались главными руководителями народных школ.

В первой половине декабря Илья Николаевич объезжал школы Карсунского и Сызранского уездов. Зима стояла холодная, вьюжная. На дорогах были переметы, сугробы. Мороз пробирал Илью Николаевича до костей, а в школах тоже приходилось сидеть в шубе, так как топить там было нечем, и он только вечером, за стаканом чаю, согревался. От угара постоянно болела голова, и ему стоило больших трудов заниматься и вечером. А от своего правила он не отступал: записи о впечатлениях дня всегда велись по свежей памяти.

Еще перед отъездом из дому, он получил письмо Ани, в котором она сообщала, что каникулы проведет дома. Он написал, что встретит ее в Сызрани и они вместе вернутся домой. Распрощавшись с учителем Жадовского двухклассного училища Кирилловым, у которого он ночевал, Илья Николаевич поехал на станцию Никулино. В Никулино его встретил инспектор Красев и вызвался проводить по железной дороге до Сызрани. За две недели постоянных переездов от одной школы к другой, споров, огорчений Илья Николаевич так устал, что когда сели в поезд, прилег на полке вагона — ехали они в третьем классе — и не заметил, как уснул. Во сне он вытянул ноги, загородив ими проход. Кондуктор грубо толкнул его, сказал:

— Подбери ноги-то, старик! Ты весь проход загородил.

Илья Николаевич открыл глаза, но со сна не мог попять, что от него требуют. Инспектор Красев сказал:

— Ваше превосходительство, вы проход стеснили…

Услышав титул лежащего, кондуктор вытянулся в струнку и принялся извиняться. Илья Николаевич остановил его, мягко сказав:

— Ничего, ничего… Проходите, теперь можно пройти…

— Нет, вы извините меня, — не отставал кондуктор.

— Да за что же? — смущенно говорил Илья Николаевич. — Меня извините… Я ведь стеснил проход…

Когда проводник, наконец, отстал от него, он сказал Красеву:

— Вот он, рабства дух. Знает ведь, что не виноват, а все равно унижается. Устал я что-то и промерз основательно… — запахивая шубу, говорил Илья Николаевич. — И вообще последнее время я чувствую, что уже не те силы. Совсем не те. Годы берут свое.

— Илья Николаевич, вам ли на годы жаловаться! Ваш родитель сколько прожил?

— Да более семи десятков. Но то был особой статьи человек. Он женился почти в моем возрасте. Он у меня так и остался в памяти: вечно сидит у своего массивного, низкого стола, ссутуля широкую спину. И локоть правой руки, как челнок ткацкого станка, движется, движется… Так это мы что, уже подъезжаем?

— Кажется…

— А что же Саша? Почему не приехал? — первое, что спросил Илья Николаевич, встретившись с Аней, и в тоне его было искреннее огорчение.

— Он заканчивает научную работу. Хочет представить ее на конкурс, а времени осталось мало.

— И как успехи?

— Хорошо. Мне передавали, что профессор Вагнер хочет забрать его после окончания университета на кафедру зоологии, а профессор Бутлеров настаивает, чтобы Саша избрал своей специальностью химию.

— Вот как!

— Да. И это конкурсное сочинение для Саши очень важно.

— Тогда, ясно, — повеселел Илья Николаевич. — Да, из Саши выйдет ученый. Здоровье только у него слабовато, и это меня больше всего беспокоит. Как он себя чувствует?

— Неплохо. Я его часто вытягивала на прогулки. Он регулярно занимается гимнастикой. Провожая меня, говорил, что все лето будет отдыхать. Ну, а что дома? Как твои дела?

— Плохо, Аня, — вздохнул Илья Николаевич. — Даже очень плохо.

— А что такое? — встревожилась Аня и только сейчас, пристально поглядев на отца, заметила, что он сильно постарел за эти несколько месяцев. Глаза глубоко запали и как будто даже потускнели. Выражение лица унылое, чего с ним почти никогда не бывало. Говорит вяло и с каким-то странным оттенком обреченности в голосе.

Мела поземка, лошади с трудом пробирались сквозь сугробы. Илья Николаевич, кутаясь в енотовый воротник шубы, глухо говорил:

— Гибнут все труды моей жизни. Ты помнишь священника Богоявленского?

— Того, что бил школьников?

— Да, да. Я тогда встал на защиту учителя Перепелкина. После длительной и утомительной переписки — мне пришлось обращаться даже к епископу — священник был удален из школы. И дети, и крестьяне, и учитель — все свободно вздохнули. А теперь этого Богоявленского опять определили законоучителем. Он с еще большим ожесточением издевается над детьми.

— И ты ничего не можешь сделать?

— Многое просто не в моих силах. Руководство школами сейчас, по сути дела, передано министерству внутренних дел. Ну, а какие из полиции воспитатели, это всем известно. У них разговор короткий: неблагонадежный — вон! А эта неблагонадежность нередко выражается в том, что учитель просто не поладил со священником. В губернском училищном совете я несколько раз «настаивал, чтобы все отзывы и характеристики на учителей составлялись не полицией, как это сейчас повелось, а дирекцией народных училищ. Нет, слушать меня никто не стал. Я уже, грешным делом, иногда думаю: зачем земства, советы, если за них все решает полиция? — Илья Николаевич вспомнил разговор с Сашей прошлым летом именно на эту тему, спросил: — Ну, а чем Саша занимается, помимо учебы? К нам дошли слухи, что студенты организовали демонстрацию в годовщину отмены крепостного права. Так ли это?

— Да.

— И полиция разрешила?

— Нет. Просто поздно хватилась.

Помолчали. Илья Николаевич, видимо, ждал, что

Аня скажет, принимали ли они с Сашей участие в демонстрации, но она не говорила, а он не находил удобным спрашивать.

8

В конце года у Ильи Николаевича всегда накапливалось много работы по составлению отчета. 6 января у Ульяновых был вечер, и Илья Николаевич танцевал польку в кругу своих сослуживцев и друзей. 11 января он почувствовал себя плохо. Мария Александровна встревожилась и послала Володю за врачом. Обычно у Ульяновых бывал врач Кадьян — народоволец, сосланный в Симбирск. В это время он был в отъезде, и пришлось пригласить другого врача. Тот осмотрел Илью Николаевича и сказал, что нет ничего серьезного.

— Гастрическое состояние желудка, — успокоил он Марию Александровну. — Это безопасно.

Илья Николаевич никогда ничем не болел. Устанет в поездке, отдохнет дома и опять бодр и весел. Марию Александровну, никогда не видевшую мужа в таком состоянии, мучила безотчетная тоска. Вечером она позвала Володю, сказала:

— Сбегай, сынок, еще к доктору. Отец хотя и говорит, что чувствует себя неплохо, но у меня что-то очень непокойно на душе.

Врач пришел, но повторил то же самое, что сказал в первый раз. Мария Александровна попросила его все-таки зайти еще утром. Ночь на 12 января Илья Николаевич почти не спал. Аня с вечера читала ему бумаги, но, увидев, что он заговаривается, попросила прекратить работу и отдохнуть. Пришедший утром врач нашел, что состояние здоровья улучшилось и дело пошло на поправку. Сам Илья Николаевич, видя, как жена встревожена, говорил, что ему лучше. Но обедать в столовую не пришел, сказав, что нет аппетита.

— Тебе нехорошо? — спросила Мария Александровна.

— Что-то стесняет грудь…

Два часа спустя он содрогнулся всем телом и затих. Мария Александровна думала, что с ним обморок, кинулась звать Аню и Володю. Володя помчался за врачом, тот осмотрел Илью Николаевича и объявил; кровоизлияние в мозг. Мария Александровна не поверила ему и продолжала думать, что это только обморок…

Вера Васильевна Кашкадамова, ставшая за эти годы близким другом семьи Ульяновых, о смерти Ильи Николаевича услышала только на другой день. Она не поверила страшному известию, побежала к Ульяновым и увидела: Илья Николаевич лежит в своем вицмундире спокойно и будто улыбается. Она смотрела на него, и ей казалось: он вот-вот встанет, засмеется и скажет, что пошутил.

Мария Александровна, спокойная, без слез и жалоб, опустив голову, стояла у гроба. Володя все время находился подле нее. Лицо его было бледно, брови сурово сдвинуты. Младших детей старались удержать наверху, но это удавалось плохо.

— Мама, как же быть с Сашей? — спрашивала Аня. — Может, телеграмму послать?

— Нет. Напиши письмо кузине. Она врач, пусть подготовит его.

— Я тоже так думаю, — поддержал Володя мать.

9

Днем Саша трудился в лаборатории, ночью — дома. У него был рассчитан не только каждый день, но буквально каждый час. Случалось даже, что он по три ночи подряд не спал.

— Александр Ильич, — говорил ему утром Иван Чеботарев, с которым он жил вместе, — эдак вы плохо кончите. Нужно хоть час, хоть два поспать.

— Спасибо за добрый совет, — вставая из-за стола и разминаясь, отвечал Саша. — Но где же вы раньше были? Теперь уже утро.

Когда Саша совсем выбивался из сил, то, ложась спать, оставлял Чеботареву записку с просьбой разбудить в определенное время. Спал он так крепко, что поднять его можно было только одним способом: стащить с кровати.

— Долго будили?

— Добрый час.

— В следующий раз лейте на голову холодную воду.

Работа над сочинением уже подходила к концу, и вдруг страшная весть: умер отец. Тут и нервы Саши не выдержали: он несколько дней не мог работать. Больше всего угнетало то, что он отказался поехать домой и один из всей семьи не проводил отца в последний путь.

— А как Аня просила меня хоть на несколько дней поехать! — говорил он Чеботареву. — Точно предчувствовала, что несчастье приближается.

Но как ни тяжела была душевная рана Саши, силой воли он заставил себя продолжать работу. Спустя неделю он вновь сидел ночи напролет, заканчивая сочинение. Чеботарев, вернувшись домой и застав его за столом, глазам своим не поверил. А когда Саша сдал на конкурс сочинение, он восторженно сказал:

— Удивительный вы человек!

Александр Ильич только нахмурился и ничего не ответил. Он сам не любил восторгаться и неприятно чувствовал себя, когда это делали другие, тем более если разговор шел о нем.

В одном из писем Аня прислала газету «Симбирские губернские ведомости» с описанием похорон отца. «Вынос тела Ильи Николаевича и погребение, — читал Саша, — происходили 15-го января. К 9-ти часам утра все сослуживцы покойного, учащие и учащиеся в городских народных училищах, все чтители его памяти и огромное число народа наполнили дом и улицу около квартиры покойного… Одним из учителей приходских училищ г. Симбирска была сказана речь. Гроб с останками покойного был принят на руки его вторым сыном, ближайшими сотрудниками и друзьями. Процессия направилась в приходскую церковь…

Впереди венки от всех. «От приходских учителей и учительниц города Симбирска, пораженных безвременной утратой руководителя и отца», «От Симбирского трехклассного городского училища незабвенному начальнику».

«Всем известна в Симбирске прекрасная семья Ильи Николаевича. Да поможет господь супруге его, пользующейся заслуженною известностью образцовой матери, выполнить с успехом великое дело воспитания и образования оставленных на ее попечении детей…»

Некролог занимал всю газетную полосу. Саша несколько раз прочел его, и все-таки ему еще не верилось, что он никогда уже не увидит отца.

Третьего февраля состоялось решение по итогам конкурса. «Сочинение студента VI семестра Александра Ульянова, — гласила запись в протоколе, — на тему; «Об органах сегментарных и половых пресноводных Annulata» удостоить награды золотой медалью».

Мать, узнав об успехе Саши, горько плакала, говорила;

— Как бы отец порадовался этому…

10

После смерти Ильи Николаевича семья осталась буквально без всяких средств к существованию. Решение вопроса о назначении пенсии затянулось, и Марию Александровну тяжелые материальные затруднения вынуждали просить единовременного пособия. «Пенсия, к которой я с детьми моими представлена за службу покойного мужа моего, — пишет она попечителю Казанского учебного округа 24 апреля, — получится, вероятно, не скоро, а между тем нужно жить, уплачивать деньги, занятые на погребение мужа, воспитывать детей, содержать в Петербурге дочь на педагогических курсах и старшего сына, который кончил курс в Симбирской гимназии, получил золотую медаль и теперь находится в Петербургском университете, на 3-м курсе факультета естественных наук, занимается успешно и удостоен золотой медали за представленное им сочинение. Я надеюсь, что он, с помощью Божьей, будет опорой мне и меньшим братьям и сестрам своим, нов настоящее время он, как и остальные дети, еще нуждается в моей помощи, ему нужны средства, чтобы окончить курс, и вот за этой помощью я обращаюсь к Вам…»

Аня, видя такие материальные затруднения, не знала, что делать: ехать ли ей в Петербург, или остаться дома. Мария Александровна была за то, чтобы Аня продолжала учебу. Ане было трудно оставлять мать одну после такого несчастья. Но твердость и выдержанность матери, мужественно переносившей тяжелое испытание, ее уверения, что Аня не должна из-за нее оставаться дома, заставляли ее колебаться. Она боялась, что дома не сумеет подготовиться к экзаменам, несмотря на то, что Саша обещал выслать все нужные книги, а Володя — хотя у него самого было много уроков и он к тому же занимался с учителем чувашом Охотниковым, готовя его к аттестату зрелости, — вызвался ей помогать по-латыни.

Ане не особенно нравилось, что ей приходится заниматься под руководством младшего брата, гимназиста, но Володя так интересно и живо вел уроки, что она вскоре совсем по-другому стала относиться к «противной латыни». Когда Аня высказывала сомнение, что можно в короткий срок пройти весь гимназический курс, Володя говорил:

— Ведь это в гимназиях, с бестолково поставленным преподаванием тратится на этот курс латыни восемь лет, а взрослый, вполне сознательный человек может пройти его в два года…

Саша советовал Ане остаться дома, но в конце со свойственной ему деликатностью писал: «Конечно, все это не может иметь большого значения для тебя, потому что главное… — насколько удобно оставить маму, — гораздо виднее тебе». После долгих колебаний Аня решила сделать то, чего ей больше всего хотелось, — ехать. Но как только она очутилась в Петербурге в своей комнате, наедине с книгами, она поняла: сделала ошибку. Но она нужна была матери для поддержки, а ей необходима ее близость, близость всей семьи. Занятия не шли на ум: она терзалась мыслью, что оставила мать одну в ее горе, казнилась тем, что в последнее время недостаточно внимательна была к отцу.

Кончилось это самобичевание тем, что Аня не смогла сдать двух последних экзаменов и попросила перенести их на осень, чтобы уехать вместе с Сашей домой. Денег у них только-только хватило на дорогу, и они решили не откладывать отъезд. Но как только сели в поезд, Аня вдруг со слезами на глазах начала упрашивать Сашу вернуться назад. Клялась, уверяла, что она совсем не больна, а просто поленилась, струсила. На одной из остановок она выскочила из вагона, заявила с возмущением:

— Разве ты можешь не пускать меня?

— Я не могу не пускать тебя, но я говорю только, что вернусь тогда вместе с тобой.

На пароходе Аню мучили какие-то кошмары, ее тянуло даже броситься за борт, и только сознание того, что она причинит страшную боль матери, удерживало ее от этого поступка. Саша всячески старался успокоить ее, проявлял трогательную заботливость, но на Аню ничто не действовало. Он даже букетик анютиных глазок добыл на пристани, зная, что Аня всегда радовалась им, но она ответила только:

— Мне теперь не до них.

Дом свой Саша не узнал: так в нем все изменилось со смертью отца. Материальные затруднения за-ставили мать отдать половину комнат внаем. Там, где столько лет Саша жил с Володей, поселились чужие люди. Мама перебралась наверх, к Оле и Маняше, а Володя и Митя заняли ее комнату. Окно этой комнаты выходило во двор, летом оно было затянуто железной сеткой. Тут чаще всего Саша сражался в шахматы с Володей. Однажды к дому подбежала девочка и, увидев в освещенном окне две неподвижно застывшие фигуры, крикнула:

— Сидят, как каторжники за решеткой!

Саша и Володя быстро оглянулись и пристальным взглядом проводили убегавшую от окна девочку.