ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

В доме тихо. Слышен только стук часов. Край неба, видный в окно, уже порозовел, а Мария Александровна еще глаз не смыкала. Завтра, нет, теперь, уже сегодня, Саша уезжает. И не в Казань, а в Петербург. Умом она понимает, что он прав, а сердце… Как он будет жить там один? Правда, вслед за ним туда поедет и Аня, но на ее помощь нельзя рассчитывать. Наоборот, Саше придется поддерживать Аню, помогать ей во всем, как это он делал и дома.

Конечно, Марию Александровну, как каждую мать, передающую своих детей на попечение чужим людям, волновало то, что в Петербурге за ними некому будет присматривать, что они лишатся домашнего уюта, родительского тепла.

Утром Илья Николаевич, заметив следы бессонной ночи на лице жены, спросил с участием:

— Тебе нездоровится?

— Непокойно что-то на душе, — ответила она, тяжко вздохнув. — Все кажется, что в Казани ему было бы лучше. — И, заметив, как нахмурился Илья Николаевич, поспешно добавила: — Я это не в упрек тебе говорю. Мне сейчас просто трудно привыкнуть к мысли, что их надо так далеко отпускать.

— Что ж делать, время берет свое… Да за Сашу я мало волнуюсь: он вполне самостоятельный, а вот Аня… Ей труднее придется. Кстати, на меня довольно косо посматривают все за то, что мы и ее отпускаем на курсы.

— А что же они хотят? — сердито спросила Мария Александровна, вспомнив, как она лишена была возможности получить образование. — Чтобы женщины ограничивались только гимназиями? Или уже есть проект и в гимназии их не принимать?

— Проекта такого нет, но государь, как сказали мне, неодобрительно относится к женским курсам.

— Государь… — Мария Александровна горько улыбнулась. — Пока что он первый из всех царей России признал равноправие женщины только в одном: умереть на эшафоте вместе с мужчинами.

— Да, тяжкое время… И я, как ты помнишь, первого марта еще говорил: хуже будет. Все теперь в народных школах признается излишним: и объяснительное чтение и сообщение сведений из окружающего мира. Скоро, видимо, и сами школы будут признаны излишними.

2

Саше предстояло на пароходе добираться до Нижнего Новгорода, а оттуда — железной дорогой до Москвы, затем в Петербург. На пароходе ему приходилось плавать не раз, а железной дороги он еще не видел. Как-то отец хотел его и Аню взять с собой в Москву на всероссийскую выставку, но Аня, не желая вводить отца в лишние расходы, отказалась ехать. Саша поддержал ее, и поездка не состоялась. Саше впервые в жизни предстояло ехать по железной дороге.

— Завидую я тебе, — говорил на пристани Володя. — Ты Москву увидишь, Петербург. Займешься любимым делом.

Володе грустно было расставаться с Сашей. С отъездом брата он лишался лучшего своего друга.

На палубе парохода Саша прощался со всеми. Володя, задумчиво покусывая губу, смотрел на Волгу. Оля плакала, повиснув на шее Саши, Аня и мать успокаивали ее, а отец двигал бровями, вставлял изредка:

— Полно, Оля…

Наконец раздался гудок, и все заторопились к трапу. Володя резко повернулся к Саше и обнял его. Такой неожиданный и искренний порыв брата до глубины души тронул Сашу. Он радостно и в то же время виновато улыбнулся, сказал дрогнувшим голосом:

— Летом встретимся.

— А на рождество?

— Работы будет много…

— Ясно.

— Пиши, какие книги тебе нужны.

— Спасибо. Просто не верится, что целый год тебя не будет… — Володя тряхнул головой, как бы отгоняя грустные мысли, бодро продолжал: — Ну, это так… прощальное настроение. А вообще я страшно рад за тебя!

С пристани донеслись взволнованные голоса:

— Володя, трап!..

— Трап убирают!..

Володя кинулся к трапу, едва успев перескочить на берег. У него было такое чувство, будто он еще не сказал Саше что-то очень важное, а что — никак не мог вспомнить. С этим чувством он вернулся и домой. Сел за книгу, но никак не мог сосредоточить внимания на том, что читал. Он подошел к Сашиной книжной полке, и сердце опять сжалось: теперь на этой полке он уже не найдет новых интересных книг. Не с кем будет и поспорить. А как было хорошо! Прочтет он книгу, добытую где-то братом, а вечером, когда Саша, пропахший едким дымом, возвращается из своей лаборатории, они спорят о ней. И Володя часто радостно отмечал: он обратил внимание и выделил из книги те же мысли и образы, что и Саша. Но нередко случалось и так, что они по-разному понимали прочитанное. Тут Володя, при всем его уважении к авторитету брата, горячо отстаивал свое мнение. Поднимался такой шум, что матери приходилось вставать с постели и усмирять их. Утром Оля не давала ему покоя:

— О чем вы спорили? — И сокрушалась: —: Ах, как я завидую, что твоя комната рядом с Сашиной!

В этот день и Оля ходила по дому, точно потеряла что-то. Она несколько раз принималась играть, весь дом наполнялся отчаянно-бурными звуками, и вдруг рояль внезапно стихал, словно струны в нем обрывались. За вечерним чаем не было обычного оживления. Даже Митя и Маняша, подчиняясь общему настроению, шумели меньше обычного. И о чем бы ни заходил разговор, он незаметно сводился к отъезду Саши. А когда неделю спустя вслед за Сашей уехала и Аня, в доме совсем как-то пусто стало.

3

Денег у Саши было мало, и он ехал в третьем классе. В вагоне тесно, душно и грязно. Огарок свечи чуть виделся сквозь табачный дым.

— Получили мы, значить, тот дарственный надел, — рассказывал худой, сгорбленный старик с какой-то желчной иронией, — и что ж это, люди добрые, за земля была? Солонцы! На них и чертополох-то не рос! Вот и вышло: подарили нам то, что никто и даром не брал. Точно, как хохлы говорят: на тоби, боже, що нам не гоже. Чистая правда! Ну так. Мужики поскребли затылки да к помещику!

Семья Ульяновых. 1879 г.

Александр Ульянов в возрасте 4 лет.

Александр Ульянов в возрасте 8 лет.

Что ж это, мол, такое? А он с улыбочкой достает какую-то книжицу и говорит: «Вот положение, подписанное государем-императором. Вот в нем сто двадцать третья статья и гласит…» И начал читать. У меня тут вот, — мужик ударил себя в грудь, — все вскипело. Я не выдержал и крикнул: «Подлог! Не может быть для мужика воли без земли! Давай нам землю!» От этого крика моего мужики и вспыхнули, как солома в ветреную погоду от искры. — Старик вскинул седую голову, глубоко посаженные глаза злобно сверкнули. — «Давай, землю!» А он в ответ: «А кнутов не хотите?» Так я, мол, сей миг из Тулы солдат потребую. Ах, ты, мать расчестная! Взвыли тут все: что ж это? Царь волю объявил, а он, подлюга, штаны грозится спустить. Так не бывать же этому! — Старик приподнялся, рубанул рукой: — Бей! Жги! Ну, и разнесли мужики все просто-таки озверело…

— И его того?.. — с испугом спросил рябой парень, слушавший старика с открытым ртом.

— Все сгорело дотла, — старик вздохнул горбясь. — Да и его слова сбылись. И шомполов мы отведали, и вшей по тюрьмам покормили, и на каторге помаялись. Да живуч, знать, мужик-то русский, как червь: на куски его, грешного, режут, а он все вертится, а он все ползает… — Старик вскинул руку так, словно крестным знамением хотел осенить кого-то, торжественно заключил: — И попомните мое слово, православные: доползет!..

И так всю дорогу: о чем бы разговор ни заходил, неизменно сводился к самому больному месту мужика — к земле. А за окном вагона простирались неоглядные поля. Невольно думалось: «Чья же это земля? Кому идут плоды ее?» Конечно, не тем, кто кровавым потом добывает их. И как долго это еще будет?

— Все народ ел: и собак, и кошек, и кору деревьев, — рассказывала старуха плачущим голосом, — да и это не спасло: всех бог прибрал. Один вот мальчонка остался, — она показала на испуганно жавшегося к ней худого, оборванного мальчика, — а куды его теперь девать-то? У тово сына и своих целая дюжина…

Не трудно было представить Саше, какая судьба ждала этого сироту. А сколько их, таких вот, царь-голод гонит по миру? Всплыли в памяти слова поэта:

В мире есть царь: этот царь беспощаден,

Голод названье ему.

Водит он армии, в море судами

Правит; в артели сгоняет людей,

Ходит за плугом, стоит за плечами

Каменотесцов, ткачей.

Душу Саши всегда будоражила «Железная дорога» Некрасова, но сейчас он с новой силой ощутил страшную правду ее. Впечатления были так сильны, что он и во сне увидел толпу мертвецов, обгоняющих дорогу чугунную. Впереди всех бежал тот старик, что с каторги возвращался и кричал: «Бей! Жги!» Толпа мертвецов навалилась на поезд, в вагоне стало темно, стих перестук колес… Саша проснулся. В вагоне тихо. Но что это? Действительно, за окном слышится пение или ему только кажется? Нет, кто-то тихо тянет заунывный, похоронный мотив. Что же думает этот человек? Откуда едет? Тоже с каторги? Или он эту дорогу строил? И его именно здесь вот «секло начальство, давила нужда»?

Под впечатлением поездки Саша осматривал Кремль, и он не понравился ему. Кремль ему представлялся крепостью русских царей, за стенами которой они веками творили неправедный суд над народом. Хотя у него было еще время, он не стал задерживаться в Москве. Ане сказал, когда она приехала в Петербург:

— Говорили об удовольствии езды по железной дороге. По-моему, без малого — наказание.

— Я тоже страшно измучилась.

— Да, все, абсолютно все делается так, — продолжал в глубокой задумчивости Саша, — что оно оборачивается наказанием народу. Волю дали — землю отняли, дорогу построили на костях народных, а возят этот самый народ хуже скотов. Я столько наслушался всяких бед за дорогу, что постарел, наверное, лет на десять. Того чиновники ограбили, того в тюрьме ни за что всю жизнь продержали, третьего до смерти запороли…

4

Снял комнату Саша на Съезжинской улице. Здесь селилась обычно самая демократическая часть студенчества. Тут и к университету было не очень далеко, и, главное, хозяйка оказалась доброй старушкой.

Аня хотела поселиться вместе с Сашей, но у старушки не было другой комнаты.

С первых дней Саша завел железное правило работать в сутки не менее шестнадцати часов и строго придерживался его. Он не стал ожидать, пока начнутся лекции, и днями просиживал в Публичной библиотеке за чтением Дарвина и других книг по естествознанию. У Ани не было своего плана чтения, она не знала, куда девать свободное время, и шла проводить его к Саше. Он мягко, но и очень решительно отказывался от частых прогулок с нею. Однажды, проводив Сашу до библиотеки, Аня спросила:

— А можно ли там новые журналы получить?

— Думаю, что да, но не знаю. Я их не спрашиваю.

В ответе Саши не было иронии, но Аня почувствовала себя смущенно. Она завидовала Саше, который никогда не метался, никогда не раздумывал, что ему делать. У него всегда на очереди стояли десятки книг для чтения по самым разнообразным вопросам. Аня видела, с какой неохотой он отрывался от книги, когда она заходила к нему. Выслушав новости и кратко, сжато рассказав о своих впечатлениях, он, как правило, вновь брался за книгу. Так и проходили свидания: он сидел за своей книгой, она — за своей.

5

«Революционеры исчерпали себя 1-ым марта, в рабочем классе не было ни широкого движения, ни твердой организации, либеральное общество оказалось на этот раз настолько еще политически неразвитым, что оно ограничилось и после убийства Александра II одними ходатайствами… Все эти осторожные ходатайства и хитроумные выдумки оказались, разумеется, без революционной силы — нолем, и партия самодержавия победила…» Надежды народников на революционное выступление масс не оправдались. «Народная воля» была разгромлена правительством, наступила пора «такой разнузданной, невероятно бессмысленной и зверской реакции, что наши демократы струсили, присели».

Эта разнузданная, бессмысленная и зверская реакция, наступившая с приходом к власти Александра III, тяжелым гнетом легла и на студенческую молодежь. В университетах были введены новые уставы, призванные искоренить крамолу и вольнодумство и воспитать молодежь в верноподданническом духе. Из университетов удалялись под всевозможными предлогами лучшие профессора, из публичных библиотек и общественных читален изымались книги и журналы. Оживилась проповедь малых дел, непротивления злу. Либералы робко вздыхали по старым, добрым временам и трусливо переметывались в лагерь реакции. В среде студенчества общее настроение уныния и неверия в силы прогресса тоже глубоко пустило корни. Появился тип студента, которого не интересовали никакие общественные вопросы. Даже в отстаивании своих академических интересов эта молодежь не проявляла достаточной настойчивости и энергии. Но и в том случае, когда студенчество выступало, выступления его больше напоминали стон закованного пленника, порыв отчаяния, чем целеустремленную революционную борьбу.

Выступления студентов (в 1882 году в Казанском и Харьковском университетах, год спустя — в Варшавском) жестоко карались правительством. Студентов выгоняли из университетов, заключали в тюрьмы, гнали в ссылки. Получалось, студенты выступлениями не только не улучшили своего положения, а еще больше ухудшили его. Это наводило на размышления о том, что же нужно делать, чтобы добиться хоть самых элементарных свобод. В поисках ответов на эти проклятые вопросы молодежь металась от одного учения к другому, разочаровывалась, вновь принималась за поиски верного пути борьбы.

Во Франции умер Тургенев. Его смерть была воспринята всем передовым обществом как тяжелая утрата. Правительство же хранило молчание. И вдруг Катков в своих «Московских ведомостях» опубликовал письмо Тургенева к Лаврову. В письме этом Тургенев сообщал, что он согласен давать деньги для издания народнического журнала «Вперед». Письмо Катков преподнес без всяких комментариев, как бы подчеркивая этим: тут все говорит само за себя. Тургенев не только в своих книгах симпатизировал революционерам, но, оказывается, и материально поддерживал их. Оправдалось то, в чем его подозревали.

Революционно настроенная молодежь ликовала, читая письмо; благонамеренные либералы кричали, что это ложь, подлог, что это провокационное выступление инспирировано охранкой, а департамент полиции телеграфировал губернаторам: «Принять без всякой огласки, с особой осмотрительностью меры к тому, чтобы не делаемо было торжественных встреч». Но толпы народа собирались на станциях, чтобы поклониться праху великого сына земли русской. Атмосфера вокруг предстоящих похорон Тургенева накалялась все больше и больше, по мере того как гроб с его телом приближался к Петербургу. Издатель «Вестника Европы» Стасюлевич, сопровождавший гроб с телом Тургенева, воскликнул:

— Можно подумать, что я везу тело Соловья-разбойника!

В семье Ульяновых все любили Тургенева, все читали и перечитывали его. Образ Базарова, созданный писателем, был особенно близок Саше. Любил Саша и героев повести «Часы» — Давида и его невесту.

— Очень симпатичные характеры, — говорил он о повести Ане.

И вот Тургенева не стало…

В этот день Саша уступил настояниям Ани, и они пошли побродить по городу. И вдруг увидели: движется погребальная процессия в тесном кольце казаков и городовых. Саша смотрел на это странное шествие и глазам своим не верил: неужели Тургенева хоронят? Того самого Тургенева, который так пламенно любил Россию, который так вдохновенно воспел и красоту природы ее и могучую силу духа народного? Да, царь во всем остается верен себе: он показывает свою деспотическую власть не только над живыми, но и над мертвыми.

— Какая низость! — говорил Саша, пристроившись вместе с Аней в конце процессии. — Ничего на свете нет страшнее неограниченной власти тупого, злобного, жестокого человека…

Похоронная процессия двигалась, словно толпа арестантов под усиленным конвоем. Саша не мог понять, чего же боится царь, этот человек с лицом мопса. Кто его напугал? Труп! Но нужно же быть абсолютным идиотом, чтобы не понимать, что это позорный, его самого унижающий страх! И такому человеку доверена судьба народа!

Саша глянул на угрюмые лица людей шедших за гробом, и понял: они испытывали те же чувства. Вспомнились полные горести и боли за судьбы своей несчастной родины слова Тургенева: «Как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома?..»

На кладбище полиция пропустила немногих, и Саша с Аней остались стоять у ограды. Возвращались они опечаленные и подавленные. Саша несколько дней был хмур и больше обычного молчалив. Потом он слышал рассказы тех, кому удалось пройти на кладбище, какое тяжелое настроение царило там, как трудно было говорить тем немногим, кто выступал в толпе полицейских, окружавших могилу. И он еще и еще раз спрашивал себя: до каких же пор это будет? Когда же придет Время — да и придет ли оно вообще? — той свободы, за которую народ понес много жертв? И что же он должен сделать, чтобы то желанное время пришло?

Саша принадлежал к типу тех редких людей, которым несчастья других причиняют больше страданий, чем свои собственные. Подавление свободы личности вызывало в душе его мучительную боль. Необходимость говорить только так, как позволено, как угодно его императорскому величеству, была для его самобытного, глубокого ума хуже всякой пытки. Лот постоянного контроля над собой он чувствовал, что тупеет. Не умея кривить душой, он вынужден был больше молчать, подавлять силой воли желание высказать то, что было у него на сердце.

6

В одно из воскресений Саша, собираясь с Аней в город, сказал:

— Сегодня я хочу побывать в крепости.

— В какой?

— В Петропавловской.

— Как? Разве туда пускают? — удивилась она.

— Да.

— Шутишь. Я же слышала: тем, кто там сидит, не дают даже свиданий.

— Пускают в собор крепости. Там ведь гробницы царей. Но чтобы попасть в собор, нужно пройти через двор, мимо тюремных окон.

— Откуда ты все это узнал? — пораженная такой осведомленностью, спросила Аня.

— Там уже были наши студенты.

— Не понимаю… Как же начальство решается пускать туда?

— Пока что оно смотрит на посещения как на патриотическое паломничество к могилам императоров. Но ходят уже слухи, что скоро будут на тюремный замок заперты и эти ворота. Так что надо, не откладывая, побывать там.

Пока шли городом, Саша рассказывал:

— За все время своего существования у стен этой крепости не было ни одного сражения. С нее началось строительство города, она и стала главной его тюрьмой. А сейчас, по сути дела, и весь город превратили в главную всероссийскую тюрьму. Страшно подумать, сколько людей заживо похоронено в могильных казематах крепостных бастионов. Поистине, не крепость, а надгробный памятник Свободе. В этом городе погибли декабристы, Желябов…

Проходивший мимо плюгавенький господин в помятом пальто, услышав имя Желябова, остановился и подозрительно покосился на Сашу. Аня, заметив это, прижала его локоть — тише, мол, — и прибавила шагу. Поворачивая за угол, она незаметно оглянулась. Господин продолжал, не скрывая даже, что он следит за ними, смотреть им вслед. У Ани сердце тревожно застучало: и до чего неосторожный Саша! Так ведь можно и в беду попасть.

— Шпик? — тихо спросила она.

— Похоже. Да ты привыкай. Петербург не Симбирск. Тут они на каждом шагу. Здесь, говорят, и стены уши имеют.

— Ужасно! — воскликнула Аня с отчаянием. — Как же тут жить?

— Время покажет, — тоном раздумья ответил Саша. — Вот и пришли…

Мрачные двенадцатиметровые стены крепости, точно скалы, поднимались, казалось, прямо со дна Невы. День был ветреный, по Неве ходили тяжелые черные волны. Словно в бессильной злобе бились о стены, брызгая пеной. Невольно Саша подумал, что так вот и волны восстаний дробятся о крепость самодержавия. Вспомнилось латинское изречение, которое любил повторять Володя:

Gutta cavat lapidem

Non vi sed saepe cadendo… [1]

Да, все-таки будет так: никакие крепости не устоят от частого падения капель. А если шторм, а если наводнение?.. Саше представилось, как эта темная, злобно вспенившаяся Нева вздыбилась и ринулась на крепость, смела ее с лица земли.

— За год до восстания декабристов было самое сильное наводнение, — точно думая вслух, сказал Саша, останавливаясь у мостика перед воротами. — Вся крепость стояла в воде. Здесь, на воротах, должны быть отметки уровня воды.

Как только Аня и Саша остановились у мостика, к ним подошел вынырнувший бог весь откуда человек с бегающими глазками и пристроился рядом. Аня, увидев его, опять дернула Сашу за руку. Человек, помахивая тросточкой и усиленно делая вид, что рассматривает ангела на золотом шпиле собора, не спеша поплелся за ними. Под аркой ворот вдруг послышался топот копыт и крик:

— Стор-ронись!

Аня и Саша чуть успели отскочить в сторону, как мимо них с ошалелым грохотом пронеслась черная тюремная карета. В щели завешенного окошка мигнул чей-то острый глаз.

— Проходи там! — тут же раздался окрик часового. — Живо!

Не успели они выйти из-под арки, как за спиной вновь загрохотала карета. На башне собора глухо, точно в колокол, ударили куранты: раз, два, три… одиннадцать. В сжатом крепостными стенами дворе этот бой курантов звучал, словно похоронный звон. И если не было видно крестов и могил, так потому, что кладбище это необычное: здесь людей хоронили заживо.

Под подозрительно-пристальными взглядами стражи Аня и Саша прошли с небольшой, настороженно озирающейся кучкой посетителей через двор к собору. За ними неотступно, точно конвой, шел часовой. Зловещая тишина тюремного двора, нарушаемая только бряцанием оружия да окликами часовых, сразу же сообщалась всем посетителям, и они брели к собору, опустив головы и с тем выражением на лицах, которое бывает, когда люди идут за гробом. В соборе стояла еще более гнетущая, могильная тишина. Хриплый глухой голос старика экскурсовода звучал словно с того света.

— Здесь покоится прах государя императора Петра Великого. Почил в бозе великий государь в ту пору, когда собор не был еще окончен постройкой. Гроб с его прахом шесть лет стоял посреди собора — вон в том месте — и только после того был предан земле. Место для захоронения останков своих было определено государем задолго до кончины.

Саша рассеянно слушал старика экскурсовода, переходя от одной гробницы к другой, и думал: «А сколько же государи похоронили здесь лучших людей России? Сколько сейчас их тут умирает? И какой удивительный курьез истории: всех этих государей привозят на то же кладбище, где они всю жизнь рыли могилы врагам своим!»

Уходя из собора, Саша пристальным взглядом окинул мрачные тюремные стены, за которыми томились, сходили с ума, умирали мучительной смертью отважные борцы за свободу. Ему стало как-то не по себе: ведь эти люди отдали (и отдают!) свои жизни и за его свободу! А он? Что же он сделал? Чем он помог им в неравной, самоотверженной борьбе? Какое он имеет моральное право считать себя их единомышленником, если сам ничего еще не сделал?

— Проходите! Проходите! — наступая на Сашу, грозно командовал часовой, провожавший всех до ворот.

Это было первое ощутимое, а не вычитанное из книг дуновение тюрьмы для Саши и Ани. Они почувствовали себя как бы стиснутыми в одном из бастионов самодержавия, ощутив гнетущую и, как казалось, непоборимую власть его.

Выйдя из ворот, Саша остановился и оглянулся. Шпиль собора таял в низком сером небе. Моросил мелкий осенний дождь, от резких порывов ветра, налетавшего с Невы, черный ангел на золотом яблоке поворачивался, издавая скрип, похожий на тяжкий стон. Казалось, это узник, прикованный цепью к шпилю, мечется, силясь оторваться и улететь.

— Странно… Точно человек стонет, — тихо сказала Аня. Саша не отозвался, и она, не в силах выносить и странный скрип-стон и гнетущую тишину, продолжала; — А где они сидят? В том здании, мимо которого мы проходили? Ужасно! — вздрогнув, сказала она и взяла Сашу под руку. — Пойдем отсюда…

Только они повернули уходить, как за их спиной грохнул пушечный выстрел. Аня испуганно вздрогнула и остановилась. Поняв, что это ударила пушка, извещающая еще со времен Петра обывателей города о том, что наступил полдень, она слабо улыбнулась, вздохнула:

— Фу-у… Сердце замерло…

Дождь усиливался. О железную решетку Летнего сада, мимо которого они шли, как-то беспомощно и жалобно бились голые ветви деревьев. Аня несколько раз пыталась заговорить, но Саша отвечал односложно, и она умолкла.

7

Прощаясь с Сашей, отец говорил:

— Я буду высылать тебе сорок рублей в месяц.

— Много. Мне сорок, Ане столько же… А что вам останется? Нет, мне вполне хватит и тридцати рублей.

— Друг мой! — улыбнулся Илья Николаевич. — Я очень тронут твоей заботой о нас. Но ты не жил еще сам, ты не знаешь, что это значит. А я по своему опыту знаю: плохо наука в голову идет, если голова постоянно занята одной и той же мыслью: где добыть на хлеб насущный? Сорок рублей (из них десять, если не больше, уйдет на квартиру) не бог весть какие деньги. Тебе их хватит только на хлеб да чай. А ведь и книги нужно купить…

— Я найду уроки.

— Вот этого я тебя прошу не делать. В первый год, как правило, очень много лекций, лабораторных занятий. А если ты с первых же шагов не сумеешь хорошо зарекомендовать себя, после сделать это будет труднее.

— Хорошо. Но тридцать рублей мне все-таки хватит.

— Саша, не настаивай, — вмешалась в разговор мать, — отец сам учился, он хорошо знает то, что советует тебе. У меня и так сердце болит, что мы больше не сможем высылать, а ты и от этого отказываешься.

Видя огорчение матери, Саша не стал настаивать. Но и решения своего не изменил. Получая из дому сорок рублей, он тут же откладывал десять и не трогал их, как бы они ему ни были нужны. А нужд и соблазнов было много: книгу хотелось купить, в театр сходить… Но как он мог это делать, если знал: мама считает каждую копейку, чтобы свести концы с концами? Теперь ей еще труднее.

Ане Саша не стал говорить о своем решении, чтобы не оказывать на нее влияния.

В первую зиму учебы в университете Саше было всего семнадцать лет. Он никогда не жил самостоятельно, и ему нелегко было тратить не больше тридцати рублей. А тут еще заболел возвратным тифом. Требовалось усиленное питание, непредвиденные расходы на врачей и лекарства. Но он все-таки не отступал от своего: кроме обеда, который подавала ему хозяйка, его питанием служил лишь ситный хлеб да чай. Огромные расстояния Петербурга он, не окрепший еще после болезни, мерил пешком. Если ему приходилось уж очень трудно, говорил себе: «А разве тем, кто угнан на каторгу, легче? Нет! Они на мое житье смотрят как на сущий рай. Так почему же я должен давать себе поблажки? Нет, чтобы выдержать характер в большом, нужно начинать с малого».

И он не только в этом, а и во многом другом не отступал от раз принятого решения. Но и, с другой стороны, ни за какое дело не брался, глубоко и всесторонне не обдумав его.

На рождественские каникулы Саша решил не ехать в Симбирск. Это была бы лишняя трата времени и, что еще важнее, денег. А поехать домой очень хотелось: он, как и Аня, чувствовал себя в Петербурге в первое время одиноко. С людьми всегда сходился трудно, а тут работы было столько, что совсем не оставалось времени. Аня, следуя его примеру, тоже не поехала домой, но тосковала отчаянно и решила: больше никогда не останется.

Приехав в Симбирск на летние каникулы, Саша зашел вечером в кабинет к отцу, положил на стол восемьдесят рублей.

— Откуда это? — удивился Илья Николаевич.

— Я тебе говорил: тридцати рублей мне вполне достаточно, — спокойно разъяснил Саша, — это разница от того, что ты присылал.

Илья Николаевич пристально посмотрел на сына. Как он вырос за этот неполный год! Как возмужал! Этот поступок Саши растрогал его до слез, чго с ним редко случалось. Он обнял сына, сказал дрогнувшим голосом:

— Спасибо, Саша. Брать стойкие решения надолго и проводить их с неуклонностью в жизнь куда труднее, чем принимать какие-то героические решения на момент. Ну, садись, рассказывай, как там жилось. На письма ты скуп…

— Не умею я длинные письма писать, — виновато улыбнулся Саша, — не получается как-то… Университетом я очень доволен. Одна только беда: времени мало. А больше шестнадцати часов я работать не могу.

— Шестнадцати? — удивился Илья Николаевич.

— Да.

— И это ты считаешь мало? Ну, друг мой… — Илья Николаевич только головой покачал да вздохнул.

8

Илья Николаевич писал: «Народная школа принесла уже свои плоды, и задача ее начала мало-помалу выясняться для сельских обществ, относившихся прежде к школе с таким недоверием. Но, несмотря на такое преуспевание школьного дела по целой губернии, одна сторона его, и сторона очень существенная, и в отчетном году не имела сколько-нибудь заметного развития — это именно сторона воспитательная. Наша народная школа не приобрела еще своего нравственного влияния на наши сельские общества, не успела даже на самих детях положить отпечаток своих нравственных влияний. Причина такого явления понятна сама собой. Наши народные учителя и учительницы при своей, в большинстве случаев, весьма недостаточной научной подготовке, не могут вполне воспользоваться и тем немногим, что сделано по вопросам воспитания в нашей педагогической литературе, и потому, естественно, не могут твердо и сознательно держать в своих руках такого дела, которое выпадает иногда из рук самых опытных воспитателей. Поэтому вся заслуга наших учителей в этом отношении состоит почти в том добром влиянии, которое многие из них оказывают на детей своим примером и своей жизнью. Но зато это немногое никогда почти не остается без своих благоприятных влияний на учащихся, благодаря тому значению, какое имеет наша народная школа на детей, поступающих в нее из крестьянских семейств, со слишком низким уровнем развития».

Учителям Илья Николаевич постоянно советовал:

— Будьте с детьми как можно мягче. Обычай старой школы надо ломать. Вырабатывайте в себе истинные качества педагога: любовь к детям, бодрость духа, терпение, сочувствие, самообладание, энтузиазм…

Учителя поражались тому, как глубоко, как беззаветно отдавал он всего себя на служение идеи. «Мы и мечтать не могли, — писал один из них, — приблизиться к тому идеалу человека и гражданина, какой воплощал в себе И. Н. Ульянов… Я вполне глубоко сознаю и понимаю благоговение и преклонение перед обаятельной личностью И. Н. Ульянова».

Член училищного совета Симбирского уезда Валериан Никанорович Назарьев, несколько лет следивший за деятельностью Ильи Николаевича, писал о нем: «Изредка, прямо из весеннего зажора или спасаясь от зимней метели, появлялся в моем уединенном хуторе вконец распростуженный инспектор народных училищ Илья Николаевич Ульянов, маленький тщедушный человек с впалой грудью, с первого взгляда производивший скорее неблагоприятное впечатление чиновника министерства просвещения, так и родившегося на свет божий в поношенном синем фраке с белыми пуговицами.

В большом обществе он был молчалив и нисколько не интересен, но зато в беседе с близкими, сочувствующими ему людьми страстно любил поговорить, так как у него всегда было очень много такого, что необходимо было сообщать о его школах. В таких случаях он заговаривал собеседника, быстро прохаживаясь по комнате, приглаживая рукой лысину с прядью черных волос и претендуя только на то, чтобы никто не мешал ему ораторствовать все на одну и ту же любимую им тему.

Как птица божия, он никогда не помышлял о чем-нибудь житейском, предоставив это жене, никогда не унывал, не жаловался и безропотно продолжал скакать по губернии, по целым месяцам не видеть семьи, голодать, угорать в съезжих, рисковать жизнью, распинаться на земских собраниях или сельских сходах богатых торговых селений, среди равнодушной толпы мироедов, выпрашивая гроши, утешая приунывших учителей и плаксивых учительниц, чтобы, возвратившись, наконец, в город, тотчас же бежать на свои педагогические курсы, и все-таки, при всей окружавшей его неурядице, при постоянном физическом и моральном утомлении, при вечной войне с разжиревшими и явно глумившимися над ним волостными старшинами, писарями и плутами-подрядчиками, умудрился не только удержать в руках врученный ему светильник, но наперекор всему в одном только нашем уезде вместо бывших номинальных организовать до 45 сельских школ, большая часть которых удовлетворяла современным требованиям как по своей обстановке, так и по солидной подготовке преподавателей».

Когда Илья Николаевич возвращался из длительной поездки по губернии, дом точно оживал: все спешили поделиться своими успехами в учебе, услышать его одобрение. Семья собиралась в столовой или в беседке — если это было летом — за самоваром. После чая Илья Николаевич садился за шахматы с Сашей или Володей. Всем было весело и как-то необыкновенно радостно и уютно.

9

В первые дни каникул Володя ни на шаг не отступал от Саши, и Оля ревниво выговаривала ему:

— Почему ты один захватываешь его? Саша, пойдем к нам, я кое-что тебе покажу.

— А Володе можно? — улыбаясь, спрашивал Саша.

— Нет.

— Хорошо, — смеясь, говорил Саша, — бери, Володя, меня за правую руку, а ты, Оля, за левую. Кто перетянет к себе, к тому и пойду первому.

Начиналась веселая возня, весь дом наполнялся визгом Оли, прибегали Митя и Маняша и кидались помогать Оле, видя, что Володя перетягивает Сашу на свою сторону. Володя кричал, что это нечестно, горячился, и кончалось тем, что Саша, к общей радости, шел играть в крокет. Володя, всегда точно соблюдавший правила игры, шумел больше всех. Саша успокаивал его:

— Ну, пусть. Оля же только чуть-чуть нарушала правило.

— Нет! Это уже не игра, — стоял непреклонно на своем Володя, — это безобразие. Я умываю руки, — закладывая руки за спину, кричал он, — я прекращаю игру!

Не помогали и слезы Оли: Володя стоял на своем. Игру приходилось бросать и находить другое занятие. Чаще всего шли на Свиягу купаться. Если у Ильи Николаевича выбирался свободный час, он тоже приставал к компании. Вернувшись домой, они с Сашей принимались за шахматы. Все дети окружали игроков тесным кольцом. Победа Саши — а он без труда выигрывал у отца — встречалась общим ликованием. Илья Николаевич смущенно двигал бровями и, уступая место Володе, просил:

— Ну-ка, возьмись ты за него.

Володя торжественно усаживался на место отца, сосредоточенно хмурясь, подолгу обдумывал ход, но его постигала та же участь: Саша обыгрывал его еще быстрее. Оля, прыгая, радостно хлопала в ладоши. Володя, сердито косясь на нее, спрашивал:

— Чему радуешься?

— Это тебе не меня обыгрывать! Ага! — И жаловалась Саше: — Он так возомнил о себе, что совсем уж не хотел со мной играть.

— Я и сейчас не хочу. А с Сашей еще раз сыграю. И посмотрим, — задетый за живое, говорил Володя, спешно расставляя фигуры. — Ходи!

Если Володе случалось выиграть, то он, остро щуря свои искристые карие глаза, спрашивал с вызовом:

— Ну, еще одну?

— Хватит, — отвечал Саша, не желая портить ему настроение следующим проигрышем. — Ты гораздо лучше стал играть.

Володя и Саша жили на антресолях в смежных комнатах. К ним из прихожей вела узкая, крутая лесенка. У Володи, собственно, была не комната, а что-то среднее между комнатой и лестничной площадкой. Поднялся по лесенке — и сразу же попадаешь в его комнату. А Саше, чтобы попасть к себе, нужно пройти через комнату Володи. Чтобы перебраться на другую половину антресолей — там тоже две маленькие комнатки, — приходилось спускаться вниз, проходить через комнату мамы, мимо кабинета отца и подниматься по лесенке. Был туда и другой, запрещенный, но, как находили ребята, самый удобный путь. Комнаты Ани и Саши соединялись балкончиком. Но дверь на балкончик была только из комнаты Ани, а чтобы попасть от Саши на него, нужно было вылезать через окно.

Чаще всего, когда в доме все уже засыпали, кокну Саши подходила Аня, шепотом говорила:

— Хватит читать, иди посидим…

— А мне можно? — откликался из своей комнаты Володя, которому все было слышно.

— Иди, — разрешал Саша.

Ребята вылезали через окно на балкончик, усаживались поуютнее и тихо, чтобы не услышала мама — ее окно было под балкончиком, — говорили. Володя жадно расспрашивал о Петербурге, об университете. Открыто завидовал Саше и Ане, ругал свое гимназическое начальство, учителей. Особенно зло и насмешливо он отзывался о преподавателе французского языка Поре.

— Это авантюрист, — возмущенно говорил он, — подхалим, доносчик! Самомнения на тысячу, а ума на грош. Но что самое смешное: он вдруг решил учить нас красивым манерам.

Володя встал и начал показывать, как нужно кланяться на улице, при входе в комнату, как надо садиться, разговаривать с дамами. Получалось у него это так уморительно смешно, что Аня и Саша от души хохотали.

— Однажды я зашел в класс и так вот представил его, а он, оказывается, стоял за дверью и подслушивал. Это взбесило его. На каждом уроке он принялся вызывать меня, выискивая, к чему бы придраться.

— И вывел все-таки четверку за четверть? — заметила Аня.

— Оля уже разболтала! Ну и что же? Это только лишний раз говорит о том, какая у него мелкая и подленькая душонка. Я не хвастаюсь, но это всем известно: лучше меня в классе никто не знает французского языка.

— А ты все-таки будь осторожнее, — посоветовала Аня.

— Ну, история с Пором — это сущая чепуха. У нас другое дело было. Кто-то в пансион принес сборник революционных песен и спрятал в умывальнике. Сторож нашел его, передал начальству. И начался переполох! Поверите, все носились с таким видом, точно нашли не книжку, а адскую машину. Директор собрал старшеклассников и потребовал, чтобы они выдали тех, кто читает запрещенные книги. Ничего у него из этой затеи, разумеется, не вышло. Однако какая все-таки это подлость: открыто требовать предательства! Неужели и у вас в университете до этого дошли?

— Почти. А дома шагу не ступишь, чтобы за тобой кто-то не следил. Дворник, хозяин, сосед — все смотрят на студентов как на главных нарушителей их сонного и сытого спокойствия.