ГЛАВА ВТОРАЯ

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Илья Николаевич был за раннее определение детей в школу. По его убеждению, это приучало к дисциплине и систематическому труду. Сам он строго относился к себе во всем, что касалось долга, и с раннего детства старался привить эти качества детям. И хотя он не одобрял классическое образование, но, понимая, что гимназия — единственный путь к университету, посылал детей учиться туда.

— А может, все-таки не будем посылать их в приготовительный класс? — говорила Мария Александровна. — Ведь они мало чему там научатся. Я дома их лучше подготовлю…

— Нет. Пусть идут, — стоял на своем Илья Николаевич, — им предстоит большой труд. И если мы с первых же шагов начнем давать поблажки, это только повредит.

Осенью 1874 года Сашу отдали в приготовительный класс Симбирской гимназии. Ему в то время было неполных восемь лет, и в классе он оказался моложе всех. Многие ребята встретили его с открытой насмешкой. Но когда учителя начали предварительный опрос, вдруг оказалось: Саша и немецкий язык знает и французский, и книги он читал такие, о которых многие и не слышали. Ребята заметили, что новый товарищ не только не кичится, а вроде даже неловко чувствует себя оттого, что знает больше других. Это вызвало желание у всех поближе сойтись с ним, подружить. Его осаждали всевозможными просьбами: одному перевести надо что-то из французского или немецкого, другому задачу решить. Саша всем помогал даже и тогда, когда у него у самого было очень мало времени.

2

Состав класса Саши подобрался очень неровный. Значительно старшие по возрасту товарищи его были менее развиты. Казарменные порядки, царившие в гимназии, толкали их на грубые выходки и проделки не только над своими одноклассниками, но и над учителями. С возмущением Саша рассказывал Ане о жестокости товарищей, о несправедливом отношении учителей к ученикам. Да и Ане рассказывал он это только тогда, когда она, заметив по его особо мрачному виду, догадывалась, что в гимназии произошло что-то неприятное, приставала к нему с расспросами.

— Саша, голубчик, но что там опять случилось? — забравшись в укромный уголок с братом, спрашивала Аня.

— Ничего…

— Да нет же: я ведь по твоим глазам вижу, что у вас что-то нехорошее случилось. Ну? Ну, Саша…

— Право же, ничего особенного. Опять только никто не знал латинской грамматики.

— И что же? Все получили двойки?

— Нет. Пятерки.

— Как же?

— Наглым обманом! Учитель Чугунов, — помнишь, я тебе рассказывал о нем: рассеянный такой и очень добрый старик, — оказалось, толком не слышит. Ну, вот он спрашивает: «В каком падеже это слово?» Они все сговорились и начали выкрикивать только окончание: «и-ительный!» А он, не расслышав, кивает головой, повторяет: «Да, да, творительный. Да, да, винительный». Подло! Я со стыда не знал, куда деваться.

— Как так можно?

— Да это не все. Им лжи мало. Они еще издеваются над стариком. Говорят какую-то фразу очень тихо, громко выделяя те слова, которые, если их одни только понять, придают сказанному глупый и смешной смысл. Конечно, кое-кому удалось, как они выражаются, «поймать старика на крючок»-. Гром хохота! А он, бедный смущается, удивленно мигает предобрыми глазами и не понимает, почему все так смеются. Нет, Аня, издеваться над человеком преступно! А если для насмешек берется то, что является бедой человека, я уж и слов не нахожу, как это назвать. Ну, а как у тебя?

— Ой, плохо…

— Почему?

— Мне нечего делать. Уроки скучные. У меня сегодня даже голова разболелась. Повторяют, повторяют, и все то, что я давно знаю. И зачем меня заставляют сидеть там? Я умру в этой гимназии!

— Ну как же я учусь?

— У тебя другое дело. Ты сможешь в университет поступить. А мне к чему эти мучения? Я могла бы дома с мамой больше пройти, но ведь гадкий папа!..

— Как можно так говорить, Аня? — строго хмурясь, остановил ее Саша.

В словах Саши было такое серьезное и глубокое огорчение, что оно подействовало на Аню сильнее самого строгого выговора. Аня, боясь потерять дружбу Саши, принялась, умоляюще заглядывая в его глаза, оправдываться:

— Саша, ведь это так, я не думаю этого в самом деле. Ты веришь мне?

— Верю.

— Пойдем к Волге, а? — Аня взяла брата за руку, не ожидая его согласия, потянула за собой.

3

— Володя, с чем кашу будем есть — с маслом, с молоком?

— Как Саша.

— Володя, пойдешь к Волге?

— А как Саша?

— Володя, прыгнешь в колодец?

— Как Саш… Э-э… Что ты сказала?

— Э-э… — передразнивала его Оля и возмущалась. — Фу, какой ты попугай! «Как Саша! Как Саша!» Точно своей головы нет. Играть я после этого с тобой не хочу.

— И пожалуйста! — нисколько не смущаясь, отвечал Володя: для него Саша был авторитетом. Он горячо любил своего старшего брата и во всем подражал ему. О чем бы с ним ни заговорили, он неизменно отвечал одно и то же: «Как Саша, так и я». Аня и Оля, а иногда и отец подтрунивали над ним, намеренно ставили его в неловкое положение, но ничто не помогало.

Росли и дружили дети в семье Ульяновых по возрастным парам. Аня — Саша, Володя — Оля, Митя — Маняша. Разница в годах между ними была значительная, что и накладывало свой отпечаток на общность интересов. Володя был на четыре года моложе Саши, и ему нелегко было тянуться за братом. Но он старался читать все те книги, которые Саша приносил из карамзинской библиотеки. Обращался к брату за советом, если чего-то не понимал. Саша никогда не отказывал ему в помощи.

Но если Володя учился у Саши, то, с другой стороны, они оба во многом подражали отцу. Они, как и другие дети семьи Ульяновых, не могли не видеть, сколько сил тратит отец на создание сельских школ. А между тем отец считал всю эту напряженную работу простым выполнением долга.

4

Первые годы учебы Саши в гимназии совпали с массовым походом революционно настроенной молодежи «в народ». По представлению народников, в районах Поволжья, Дона, Урала имелись все условия для крестьянской революции. Успеха это «хождение в народ» не имело, ибо являлось по сущности своей утопией.

К концу 1874 года более тысячи юношей и девушек, искренне желавших принести пользу своему народу, были арестованы. Один политический процесс следовал за другим. Революционеров заключали в тюрьмы, ссылали в Сибирь.

Расправа над революционерами шла наряду с усилением реакции во всех областях жизни страны. Работа учебных заведений перестраивалась по новым уставам, призванным оградить молодежь от «революционной заразы». Автор реакционного устава, министр народного просвещения граф Д. А. Толстой, видел «спасение юношества в изучении древних языков и в изгнании естествознания и излишних предметов, как способствующих материализму и нигилизму».

Вместе с «излишними предметами» изгонялись и неугодные, вольнодумные педагоги. На смену им приходили карьеристы. В обстановке полицейского сыска такие люди чувствовали себя в своей родной стихии: они терроризировали учеников на уроках, следили за каждым их шагом, не гнушались перерывать постели и сундучки гимназистов, разыскивая крамольные книги.

В «Инструкции для классных наставников» прямо указывалось на полицейские функции учителей. Им вменялось в обязанность не только преподавать науки, но и воспитывать «уважение к закону и исполнителям его, привязанность к государю и отечеству и в особенности чувства религиозного». В инструкциях и распоряжениях постоянно повторялось грозное предупреждение, что «классные наставники… наравне с директорами и инспекторами будут подлежать ответственности, если во вверенном им классе обнаружится на учениках пагубное влияние превратных идей, внушаемых злонамеренными людьми, или даже сами молодые люди примут участие в каких-либо преступных деяниях и таковые их поступки не будут своевременно обнаружены заведением».

Об этих наставниках воспитанник Симбирской гимназии Аполлон Коринфский писал:

В угрюмом застенке «классической» школы

Я помню вас всех, как сейчас.

Бездушных, как все вы — наук протоколы

Насильно внедрявшие в нас…

От ваших уроков, от вашей системы

Тупели и гасли умы…

О, как глубоко ненавидели все мы,

О, как презирали вас мы…

Дело дошло до того, что среди учителей появились психически больные люди. Учитель Сердобов несколько лет писал исследование об юсах, да на них и помешался. Каждый урок фонетики он начинал так: старательно выведет на классной доске изображение юсов, отойдет подальше, полюбуется ими и принимается объяснять, не обращая внимания на то, что его никто не слушает:

— Это юс большой, а это юс малый. Какая между ними разница? А вы присмотритесь внимательнее к изображению и увидите: это вот юс большой, а это малый…

Сказав это, Сердобов садился на кафедру, закрывал лицо руками и впадал в бессознательное состояние. Гимназисты свистели, бегали по классу, прыгали через парты, дрались, но он ничего не слышал. Минут через пятнадцать-двадцать приходил в себя, окидывал мутным, невидящим взглядом бурлящий класс, шел к доске, вновь повторял:

— Это юс большой, а это юс малый…

Так проходил весь урок. Случалось, что он и звонка не слышал, и гимназистам приходилось приводить его в чувство. Кончилось тем, что его прямо с урока отправили в психиатрическую больницу.

Большим оригиналом был преподаватель немецкого языка Штейнгауэр. Этот служака никогда не снимал ордена с шеи и страшно любил, когда его называли «ваше превосходительство», хотя был только статским советником. Появлялся он в гимназии раньше всех, уходил позже всех. Чиновничий дух у него был так силен, что он и во время каникул каждый день приходил в гимназию узнать, не нужен ли начальству. Он составил скучное, бестолковое «Практическое руководство по изучению немецкого языка». Оно было в духе времени, то есть не столько облегчало, сколько затрудняло работу в овладении языком, и пришлось по вкусу учебному комитету ведомства императрицы Марии. Об этом он постоянно с гордостью напоминал. По-русски говорил плохо, на уроках кричал, коверкая слова:

— Лентяй! Шорлайтан! Мой руководств с радостью читал ее величество императриц Мария, а твоя голова снов пустой! Пошел вон! Единица. Единица. Ничего не знайт. Единица и еще один единица!

А в конце четверти, вспомнив правила сложения, из трех единиц, поставленных за один ответ, преспокойно выводил тройку.

Работали в гимназии и толковые, прогрессивно настроенные учителя, но начальство под всякими предлогами старалось их выжить. И вполне преуспевало в этом. Так были изгнаны учителя Муратов и Теселкин.

5

Почти каждое лето семья Ульяновых уезжала в деревню Кокушкино. Мария Александровна очень любила эти места. Да и приволье для детей было несказанное! Тут и поход в лес за грибами, и купания, и прогулки на лодках, и шумные игры со сверстниками.

Сборы начинались с ранней весны: готовились удочки, корзинки, папки для гербариев и сотни других вещей, крайне необходимых для жизни в деревне. Каждый строил планы о том, что он сделает за лето. Чем ближе подходил срок отъезда, тем медленнее тянулось время, тем больше все волновались. Но вот, наконец, старшие сдали экзамены, вещи упакованы, пора и в путь! С веселым шумом, с радостно сияющими лицами дети перебегали по трапу на пароход и — прощай надоевший город! Пароход довезет до Казани, а там до Кокушкина рукой подать.

Если у Ильи Николаевича выбиралось несколько свободных дней, он тоже ехал в деревню, настроение праздничной приподнятости детей передавалось и ему. Оживлялась всегда ровная и спокойная Мария Александровна. Возможность вновь побыть в любимых местах радостно волновала ее. Из пыльного Симбирска она уезжала со вздохом облегчения. В городе у нее не было друзей, она чувствовала себя одиноко, а в Кокушкино съезжались ее сестры, с которыми можно отвести душу. Но больше всего она радовалась за детей. На чистом воздухе они поправлялись и к осени возвращались окрепшие, загорелые.

В Казани Ульяновы останавливались у сестры Марии Александровны. Отдохнув немного с дороги, Илья Николаевич нанимал лошадей, и опять начиналась суетня с укладкой вещей на телеги, с распределением мест. Володя, опережая всех, садился на козлы рядом с кучером и, весело смеясь, принимался шутить:

— А что, дядя Ефим, был бы кнут, а лошади пойдут?

— И овес хорошо пособляет, — заправляя щепотку табаку в нос, в тон Володе отвечал дядя Ефим.

— Зачем табак нюхаете?

— А, э-э… Чхи-и! А это, сказать правду, мозги прочищает.

— Слышал, Саша? — оборачиваясь к брату, кричал Володя, озорно сверкая карими глазами. — Чиханье мозги прочищает! Здорово, правда?

После этого Володя говорил, когда кто-нибудь при нем изрекал глупость: «Чихни», — что значило: прочисть мозги.

Каждый раз, подъезжая к Кокушкино, дядя Ефим говорил:

— Гляжу я на вашу деревнюшку и думаю: что за чудо — така она махонькая, да така развеселая. Обратно даже вертаться не хочется. Ей-ей, чистую правду сказываю.

Кокушкино действительно было очень живописным. Стояла деревенька на высоком берегу реки Ушни. У самого обрыва громоздился старый дом, а через дорогу от него — флигель, окруженный садом. От мельницы к дому тянулся изрядно заилившийся пруд, из которого Саша таскал лягушек для своих опытов. И не только пруд был запущен — все постройки приходили в ветхость, так как не было средств на ремонт. В старом доме печи дымили, крыша протекала, и, как только налетала гроза, все комнаты заставлялись тарелками и ведрами. Прогнившие мостики к купальне проваливались, дырявая лодка тонула.

Однако эти неудобства совсем не замечались, и «махонькая деревнюшка» казалась Саше самым красивым уголком на земле. И если кто-нибудь начинал хвалить другие места, он недоверчиво и ревниво спрашивал:

— Неужели там лучше, чем в нашем Кокушкино?

Отдыхать, в смысле праздно проводить время, Саша совсем не умел. Освободившись от надоевшей латыни и древнегреческого, он с жаром брался за свои любимые естественные науки. В Кокушкино он приезжал со связками книг. Вставал рано и каждое утро, никогда не отступая от этого правила, проводил за занятиями. Чтение подкреплял опытами: препарировал лягушек, собирал и изучал под микроскопом разных червей. Делал он все серьезно и с непреходящим увлечением.

Илья Николаевич говорил ему порой:

— Летом надо больше все-таки отдыхать.

— Ты же сам не раз говорил: любимый труд — самый лучший отдых.

— Верно. Но все имеет свою меру. Вот сегодня ты во сколько встал?

— В четыре. И убедился, нужно вставать еще раньше! На восходе солнца особенно хорошо работается. Тихо вокруг. Кукушка где-то далеко подает голос. И все тайны природы кажутся как-то ближе, понятнее…

Илья Николаевич слушал сына, смотрел на его бледноватое лицо с крупными выразительными чертами, на большие черные глаза, светящиеся тем озарением, которое свойственно только людям, способным с фанатичным увлечением отдаваться любимому делу, и убеждался: у Саши все есть для того, чтобы стать ученым.

Все население Кокушкино часто ходило в лес по ягоды и грибы. Но если народу набиралось уж очень много, Саша не приставал к компании: он не любил шума и суеты. Он даже прогулки использовал для своих занятий: то гербарии собирал, то коллекции яиц. Но когда со старшими детьми в Черемышевский лес шел Илья Николаевич, Саша тоже откладывал книги: прогулки с отцом всегда были очень интересны. Отец пел студенческие песни своего времени. Одну из них Саша особенно любил и, как только они уходили подальше от деревни, просил:

— Давай споем «По духу братья мы с тобой»…

И когда отец, мягко картавя, затягивал чуть хрипловатым баском песню, Саша громко и часто не в лад подпевал ему:

Любовью к истине святой,

В тебе, я знаю, сердце бьется,

И, верю, тотчас отзовется

На неподкупный голос мой…

6

Как рано Саша, бывало, ни встанет, а на реке уже чуть проглядывает сквозь молочную пелену тумана фигура человека. Лодки в тумане не видно, а потому и кажется: человек не плывет, а медленно идет по воде. Такое впечатление усиливалось еще и тем, что человек этот больше походил на пророка, чем на сельского рыбака: у него длинные вьющиеся волосы с проседью, высокий лоб, рассеченный глубокой морщиной, глаза грустно-скорбные и всегда устремленные куда-то в одну ему видимую даль…

Саша осторожно спускается с обрыва к реке. Ему хочется поговорить с рыбаком, но тот проплывает мимо, не замечая его. Саше вдруг приходит мысль: а ведь и жизнь этого удивительного человека похожа на его призрачное движение в тумане.

Карпий жил в соседней с Кокушкино деревне Татарской. Его старая, покосившаяся от времени изба почти всегда пустовала: хозяин неделями пропадал то на охоте, то на рыбалке, то где-то на заработках. Жалкий, сиротливый вид избы, заросшей по самые окна бурьяном, лучше всяких слов говорил о том, как неуютно живется здесь ее хозяину. Саша часто заходил — сначала с отцом, а потом и сам — к Карпию, с которым можно было поговорить на любую тему. Всевозможных историй он знал бесконечное множество и рассказывал так интересно, что Саша слушал его, боясь шелохнуться. Речь свою Карпий пересыпал пословицами и поговорками. Но делал он это не ради красного словца: он в них вкладывал те мысли, которые нельзя было высказать прямо. Даже на традиционный вопрос Саши, как идут дела, он отвечал со своей неизменной мягко-иронической улыбкой:

— Живу, как блин на поминках: и масла много, и слопать могут…

После каждой удачной охоты или рыбалки Карпий появлялся в Кокушкино с добычей. Просил он за рыбу и дичь гроши и страшно конфузился, если его заставляли брать больше.

— Куда столько? — пугался он, отступая к порогу. — Мне бы на порох… Его только и нужда покупать… Э-ха!.. — вздыхал он, видя, что никак уж не отказаться, и, неловко комкая бумажку, философски заключал: — От них вот все и беды наши…

Илья Николаевич часто приглашал Карпия к себе в кабинет и подолгу беседовал с ним. Карпий прожил трудную, полную лишений жизнь. Будучи человеком очень вольнолюбивым, он не выносил унизительного положения раба и несколько раз убегал от помещика, но его ловили, возвращали обратно и, жестоко выпоров кнутом, опять заставляли тянуть ненавистную лямку рабочего скота. У Саши кровь закипала в сердце, когда он слушал эти рассказы Карпия.

— А сейчас что? — говорил, хмурясь, Карпий. — Одна только перемена: тогда продавали души нашего брата за медный грош, а теперь их за тот же грош покупают. Вот и выходит: хоть верть-круть, хоть круть-верть, а все равно в черепочке смерть. А какая сила гибнет? Подумать просто страшно! Для того чтобы человек мог сделать то, ради чего на свет родился, ему нужна полная воля. А у нас так: одно дают, другое отбирают, а третье и вовсе запрещают. Или и еще что-нибудь похуже, — добавлял после паузы Карпий. — Все у нас нужно делать с позволения начальства, точно мудрее его уж никого и на свете нет. Но всем же известно: по разрешению человек не может быть ни вольным, ни смелым. И я очень понимаю тех, кому воля жизни дороже.

Саша научился у Карпия ловко управлять лодкой-душегубкой и днями пропадал на реке. Как-то Аня упросила его, чтобы он и ее взял с собой. Саша не мог отказать, и они поплыли вдвоем. Утро было теплое, солнечное. День разгорался хороший. Но к обеду налетел ветер, небо затянуло тучами, начал накрапывать дождь. Ни плаща, ни зонтика Аня не захватила, а была простужена, и Саша забеспокоился.

— Очень замерзла? — тревожно спрашивал он, со всех сил налегая на весла.

— Ничего…

До Кокушкино было еше далеко, и Саша предложил:

— Давай пристанем в Татарском и зайдем к Карпию?

— Хорошо, — согласилась Аня. — Я давно хочу посмотреть, как он живет. Вчера, когда он ушел от нас, отец сказал маме: «Вот настоящий поэт и философ». Это его изба? Странно, но я почему-то такой ее и представляла…

— Бежим! — схватив ее за руку, крикнул Саша.

Гроза, полыхая молниями, подошла к деревне, и хлынул дождь.

— Э, каких гроза мне гостей пригнала! — удивленно воскликнул Карпий. — Вот уж истинно, как в сказке: «И послал царь огонь да царица водица нм землю-матушку чудо капелек — дочерей своих. И заполыхали на земле капельки эти цветами-красавицами несказанными…» О, как вы, барышня, кашляете! Садитесь ближе к огню, — предлагая Ане единственную табуретку, говорил Карпий, — а я только с рыбалки вернулся, уху наладил, да такую, точно по заказу: из ершей, из окуньков. Слышите, каким она ароматом дышит? Сейчас я вас угощу…

Аня дрожала от холода, она сильно промокла, и обжигающе-горячая уха показалась ей очень вкусной.

— Вспомнилась мне одна история, — начал рассказывать Карпий. — Давно это было, а до сих пор у меня те дети перед глазами стоят. Ходил я с отцом в Казань на ярмарку. При царе Николае это еще было. На обратной дороге нас дождь так вот, как вас, накрыл. Свернули мы с тракта к одному знакомому мужику. Заходим в избу — что за оказия: полно ребятишек. В солдатских шинелях. Все мокрые, грязные, замученные. И по обличью видать: не наши, не русские. «Где ты, Матвей, — говорит отец, — их подобрал?» Матвей только рукой махнул. Что ж оказалось: то под конвоем гнали куда-то жиденят, как самых последних арестантов. Зашел тут и солдат-конвоир с сухарями. Оделил всех. Они взяли сухарики, гляжу — ах, господи! — у многих-то и силенки недостает откусить от того сухаря. У меня и сердце кровью зашлось. «За какие же грехи смертные на них такая кара наложена?» — спрашивает отец солдата. «А про то начальству, мол, лучше знать». — «Да они же помрут все!» — говорит отец ему. «Видно, так, — отвечает солдат, — мы уж половину, почитай, похоронили, а дороге-то конца не видно…»

Карпий встал, тряхнул большой седой головой, прошелся несколько раз из угла в угол по тесной комнатке и только тогда продолжал. В голосе его звучали уже не боль и страдание, а неистовый гнев.

— Не успели эти мученики отогреться и сухари погрызть, как кто-то постучал в окно и крикнул: «Строиться!» Дождь моросил, грязь была непролазная, а маленькие каторжники, зажав сухари в ручонках, брели прямо в могилы свои. Мы с отцом, сами не зная зачем, тоже пошли за ними. Уже за околицей упал один в лужу и начал барахтаться, стеная, как слепой кутенок. Отец кинулся поднять его. Но тут другой упал, третий…

Гроза, побушевав над деревней, отступала к Черемышевскому лесу. Глянуло солнце, и капли на окне заискрились. За рекой огромной подковой вставала радуга. Трава, кусты, деревья — все так сверкало, что больно было смотреть.

— Благодать-то какая! — вздохнув всей грудью, радостно воскликнул Карпий. — Люблю! И грозу и радугу. И когда гляжу на всю эту красоту господню, так здесь вот, — он обхватил руками свою широкую грудь, — и теснится что-то такое, а слов не хватает, чтобы сказать… Так заходите при случае.

— Спасибо, — ответил Саша и крепко пожал руку Карпия. Он всю дорогу молчал и, только когда причалил в Кокушкино, сказал: — Славный человек.

— Изумительный! — восторженно отозвалась Аня, которой давно хотелось сказать свое мнение, но она не решалась, видя, с какой глубокой сосредоточенностью Саша обдумывает разговор с Карпием. — Я просто влюблена в него! И как жаль, что жизнь его сложилась трудно…

— А почему? — с несвойственной ему резкостью воскликнул Саша. — Кто виноват? Кто тех детей замучил? Кто в тюрьмы сажает лучших людей? Кто в Сибирь их гонит? Царь, вот кто! И не зря в него стреляют!

7

Звонок давно уже затих, а учитель латинского языка Пятницкий не торопится отпускать шестой класс. Презрительно морща худое, желчное лицо, он продолжает задавать каверзные вопросы потеющему у доски Вале Умову.

— Так-с… — цедит он сквозь редкие гнилые зубы и, наслаждаясь собственным красноречием, ядовито спрашивает: — Вы сами, если, разумеется, не секрет, сделали сие открытие или, быть может, у кого-то позаимствовали? Гм… Судя по тому, как скромно вы молчите, надо полагать, человечество обязано вам, не так ли? Очень хорошо-с. Одно только жаль: ваше открытие, уважаемый, опоздало ровно… Волков, может, вы мне поможете подсчитать, на сколько столетий опоздало это открытие?

— Мне кажется, уже звонок был, — хмурясь и неохотно поднимаясь с места, отвечает Волков.

— Благодарю вас. И прошу, извольте пройти вместе со мной к директору. А в журнал я вам ставлю единицу. Вот так-с… Садитесь, Умов. Вас я вынужден порадовать нулем…

— За что же? Я сделал перевод…

— Хорошо-с… Чтобы вы не завидовали Волкову, ставлю и вам единицу по поведению. До свидания, господа!

Стук закрытой Пятницким двери отдался в классе неистовым взрывом негодования. Все закричали, воинственно размахивая руками. В первые минуты голоса сливались в общий гул, и только после того, как страсти утихли, Саше удалось разобрать, что кричит Волков:

— Избить! Предлагаю избить!

— Освистать!

— Тише, друзья!

— Предлагаю…

— Избить!! — громче всех кричал Волков.

За шумом никто не слышал звонка, и все утихли только тогда, когда в дверях появился новый учитель.

После уроков все пошли к Волге и, перебивая друг друга, строили планы мести своему ненавистному врагу. Решили так: не отвечать на вопросы Пятницкого. Отказываться спокойно, вежливо, но — это предложил Саша — урок знать назубок.

Первые ноли и единицы Пятницкий поставил с большим наслаждением. Но когда на ногах стояла уже половина класса, а вновь вызванные продолжали отказываться отвечать, он почувствовал, что затеяно что-то недоброе. Пристальным взглядом своих маленьких вечно красных глаз он обежал всех, спросил:

— Кто может ответить?

Все только головы опустили ниже.

— Ульянов! Прошу! — забыв о ехидно издевательском тоне, крикнул Пятницкий.

Саша встал и, не поднимая глаз, тихо промолвил:

— Извините, но я… не могу отвечать.

— Что-о?!

— Я не могу отвечать, — тихо, но твердо повторил Саша.

— Почему?

— Так…

— Значит, вы тоже не знаете урока?

— Знаю.

— А-а… Господа изволят бунтовать! Превосходно! Садитесь! Вста-ать! — наливаясь кровью, заорал Пятницкий. — Садитесь! Встать! Встать! Встать! — топая ногами, кричал взбесившийся Пятницкий, но гимназисты, победно улыбаясь, продолжали сидеть.

Кончилась эта борьба тем, что Пятницкому пришлось уехать из Симбирска. Но на новом месте, в Саратове, его все-таки избили гимназисты.

В 1880 году в Симбирске стараниями Ильи Николаевича было открыто женское начальное училище. Вере Васильевне Кашкадамовой было предложено место учительницы. Знакомые говорили ей:

— Ульянов строгий, требовательный начальник. Ему трудно угодить. Он и сам работает с отдачей всех сил и другим поблажек не дает.

Наслушавшись таких разговоров, Кашкадамова с дрожью в сердце шла на свидание с Ильей Николаевичем. Разыскав на Московской улице небольшой дом Ульяновых с веселыми, уставленными цветами окнами и зеленой, как весенняя травка, крышей, она несколько минут стояла у калитки, прежде чем решилась открыть ее. Во дворе ее встретила невысокая, просто одетая женщина с красивым, приветливым лицом. Она мягко и, как показалось Вере Васильевне, ободряюще улыбаясь, сказала:

— Вы к Илье Николаевичу?

— Да.

— Пойдемте, я провожу вас.

— А может, он занят, так я после…

— Нет-нет, он говорил, что ждет вас.

— Ждет?! — испугалась Вера Васильевна. — И давно?

— Нет. Он только что вернулся. Прошу вас, — продолжала Мария Александровна, пропуская Веру Васильевну в гостиную. — Я сейчас скажу ему. — Она легкой, бесшумной походкой приблизилась к двери, тихо постучала. — Илья Николаевич, к тебе гостья. Можно?

— Да, да, пожалуйста, — послышался из кабинета глухой басок, и в дверях показался Илья Николаевич.

Илья Николаевич Ульянов

Мария Александровна Ульянова

Вера Васильевна глянула на строгую складку меж бровей, встретилась с пристальным взглядом его глаз и совсем оробела. Как и предсказывали ей знакомые, Илья Николаевич встретил ее суховато, официально. Она сидела у его стола на черном мягком кожаном кресле и чувствовала себя провинившейся ученицей. После первых общих вопросов он начал спрашивать, какую педагогическую литературу она читает. Она назвала несколько книг и по выражению лица его поняла, что мало читала. Думала, что Илья Николаевич станет выговаривать ей за это, но он ничего не сказал. А в конце беседы заметил:

— На нас, учителей, возлагается огромная ответственность, требующая постоянной и упорной учебы.

— Я и не знаю… смогу ли справиться, — начала Вера Васильевна, — может, эта работа совсем не по мне?..

— Справитесь, — ответил Илья Николаевич. — А трудности… — Он с улыбкой взглянул ей в глаза и вдруг спросил как-то задушевно: — Вы думаете, у меня их нет? Есть! И немало!

Долго они в тот день беседовали, и Вера Васильевна ушла успокоенная, довольная тем, что ей придется работать с Ильей Николаевичем.

Вера Васильевна так привыкла к постоянным советам Ильи Николаевича, что, если случалось, он не появлялся в училище несколько дней, сама шла к нему. Нередко вопросы были незначительны, а то и просто мелочны, но Илья Николаевич всегда терпеливо выслушивал ее. Вышел учебник Евтушевского, Вера Васильевна залпом прочитывает его и бежит к Илье Николаевичу обсуждать. Появилась статья в журнале — опять к нему. Нередко случалось, в самый разгар спора дверь кабинета тихо отворялась, и Мария Александровна с улыбкой спрашивала:

— Илья Николаевич, скоро вы кончите?

— Сейчас, сейчас!

— У нас самовар давно уже готов.

— Очень хорошо! — отодвигая учебник и вставая с кресла, обрывал Илья Николаевич спор. — Идемте, Вера Васильевна, чай пить.

И тут закон: деловые разговоры никогда не выходят за порог кабинета. В столовой, где собиралась вся семья, Илья Николаевич словно преображался: весело смеялся шуткам, рассказывал школьные анекдоты, которых он знал множество. Громче всех смеялись Володя и Оля.

— А где же Саша? — спрашивал Илья Николаевич, заметив, что старшего сына нет за столом.

— Он у себя, — докладывал Володя, — закрылся и какой-то опыт делает.

— Дым в окно валит, точно там пожар, — говорила Оля.

— Истинный алхимик, — с добродушной улыбкой замечал Илья Николаевич. — Но чай, насколько я знаю химию, никаким опытам не может повредить. Ну-ка, кто позовет его?

— Я! Я! — кричали в один голос Володя и Оля и, перегоняя друг друга, бежали наверх, в комнату Саши. Слышался топот их ног по лестнице, стук в дверь, и вскоре они, торжествуя, вводили за руки своего любимого брата. Саша, увидев Веру Васильевну, смущенно раскланивался. В общем разговоре он почти не принимал участия, и по внутренне сосредоточенному выражению лица его было видно: мысли его заняты прерванной работой.

— Ну, как скоро золото добудешь? — подтрунивая над Сашей, спрашивал Илья Николаевич.

— Скоро, — в тон ему, без тени обиды отвечал Саша.

— И сколько?

— Да пуда три.

— О! Так много? — кричал Митя, приняв весь этот разговор всерьез. — Что ж ты с ним будешь делать?

— Отдам нищим два пуда, пуд — тебе.

Все весело смеялись, а Саша, воспользовавшись этой минутой, вставал из-за стола, уходил к себе.