ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Старшина Гехинского общества и пленный солдат. — Вызов охотников в Венгерскую кампанию. — Назначение меня командиром конно-горского дивизиона. — Брожение среди тагаурских алдаров. — Переход брата моего к Шамилю. — Отпуск мой на Кавказ и свидание с братом.

Вернувшись в Тифлис, князь Воронцов между прочим спросил меня:

— В каком же настроении дух у чеченцев? Доложив ему почти слово в слово написанное, я продолжал:

— Хотя надежда на Шамиля и на свою силу у них менее прежней, но желания изъявить покорность я в них не заметил. В будущем их ужаснее смерти пугает нужда и гонения.

Князь, нахмурившись, что-то начал обсуждать в душе и немного спустя спросил меня:

— Какой же результат ожидают они от продолжения войны?

— Они его понимают, — ответил я, — но, к несчастью, говорят: «Лучше умереть, чем увидеть и испытать то, что русские хотят делать с нами».

— Гм! — сурово заметил князь. — Для этого не надо им большого ума: умереть сумеет всякий дурак. Неужели между чеченскими влиятельными людьми нет таких, которые могли бы понять, что Шамиль и с ним все духовенство употребляют доверие к ним народа во зло?

— Очень много, — ответил я, — но, как я имел случай доложить вашей светлости, народ, боясь неизвестной своей будущности, невольно им подчиняется.

— Время все разъяснит, — продолжал князь, — мы теперь пойдем вперед медленными шагами, но зато где станем, там останемся твердо!

Тут, кстати, я пожелал сделать ему известным весьма похвальный поступок старшины Гехинского аула Монтты, у которого, ожидая приезда наибов Анзорова и Дударова, гостил двое суток.

Старшина этот, рассказав мне подробности бывшего первого кровопролитного дела в Гехинском лесу, заключил его следующим эпизодом: «В этом деле я из пленных солдат взял к себе одного по прозванию Фидур (Федор). Он находился у меня три месяца. Работал больше и лучше, чем можно было от него ожидать и требовать. Все мои домашние его полюбили и обращались с ним, как с родным. Несмотря на это, он был ничем не утешен. Постоянно был мрачен и грустил. Как только он не работал и бывал наедине, заставали его в крупных слезах.

К сожалению моему, я узнавши об этом, призвал его к себе и спросил:

— Фидур, зачем ты часто плачешь? Кто тебя обижает? Может быть, тебя, помимо твоего желания, заставляют работать, или кто-нибудь тебя чем-нибудь пугает? Скажи правду. Представьте себе, что он мне ответил:

— Меня никто не обижает, не пугает и не принуждает работать. Я, кушая твой хлеб, должен тебе работать. А плачу потому, что надо плакать.

— Зачем же тебе надо плакать? — спросил я.

— А вы, — сказал он, — зачем воюете и проливаете кровь свою?

— Гм! Гм! — заметил я, — мы проливаем кровь свою из-за того, что вы, русские, не боитесь Бога и хотите уничтожить нашу религию и свободу и сделать нас казаками.

— Что правда, то правда, — продолжал он, — вот и я столько же люблю свою родину и религию и за них плачу. Если бы я не попался в плен, то скоро получил бы отставку и в своей деревне со своими родными ходил бы в церковь молиться Богу, а здесь… — он не договорил — слезы потекли ручьями из его глаз и цвет лица изменился.

Сцена эта так сильно меня тронула, что, Баллах (ей Богу), я в ту же ночь посадил его на коня и поехал с ним до Урус-Мартановской крепости и, не доезжая четверть версты до ворот, приказал ему слезть с лошади и отправиться в крепость, прося его говорить всем, что он сам убежал от меня.

Таким образом, я с большим удовольствием обняв Фидура, простился с ним. Он от глубины души поблагодарил меня, как стрела пустился в крепость, а я чуть свет вернулся назад. До сих пор кроме вас, никто ни из домашних моих, ни из жителей не знает истину: считают его бежавшим. Если Шамиль узнает об этом, то, конечно, меня расстреляют».

С того дня к старшине Монтты я питал уважение и готов был ему помочь, в чем только мог, за то, что справедливая вражда и месть не притупили его сердца.

Он переселился со мной и умер в Эрзеруме.

Остается для меня тайной — тот ли случай, расстрел отставного майора, о котором я рассказал, был причиною перерыва переговоров, или в Петербурге не согласились с князем Воронцовым. Однако более полагаю, что главнокомандующий, желая по чувству человеколюбия устранить кровопролитие, не поменял бы свое предложение вследствие неловкого поступка Шамиля, если бы он не встретил переговорам этим противодействия в Петербурге, где не знали Кавказа так, как им следовало бы знать.

В следующем, 1848 году, по случаю Венгерской кампании, Государю Императору угодно было усилить двумя сотнями конно-горский полк, куда горцы совершенно потеряли охоту отправляться на службу. Поэтому князь Воронцов, желая представить мне случай командовать этим полком, поручил мне вызвать охотников и отправиться с ними в гор. Варшаву.

В чине майора, гордясь таким лестным назначением — быть командиром полка, — я приступил к скорому сбору охотников и в марте месяце 1849 года выступил с дивизионом в поход.

В городе Новгороде Волынском я получил предписание от начальника Главного Штаба действующей армии кн. Горчакова следовать прямо в Венгрию по присланному маршруту.

15 июня 1849 года в городе Радзивилле я перешел границу и по окончании кампании, в том же году, 24 сентября, прибыл в Варшаву и, сдав дивизион генералу кн. Бебутову (под командой коего находился старый дивизион), ожидал скорого назначения моего командиром полка, на что более, чем кто либо, имел право, потому что, как в старом, так и в новом дивизионе все чины были получены мною; кроме того князь Воронцов рекомендовал меня фельдмаршалу. как достойного штаб-офицера. Но князь Бебутов не хотел расста ваться с полком, дававшим ему доходу в год не менее десяти тысяч рублей и, будучи любимцем фельдмаршала, не знаю каким образом, успел убедить главнокомандующего, чтобы оба дивизиона соединить в один усиленный дивизион и оставить его по-прежнему под непосредственным начальством ген. Бебутова (оставя меня коман дующим дивизионом только по строевой части).

Когда все это было устроено и решено, кн. Бебутов пригласил меня к себе на обед и после сытного, хорошего обеда объявил мне горькую новость, уверяя, впрочем, что он будто бы при всем желании своем не мог получить согласия фельдмаршала князя Паскевича сдать мне вполне дивизион на законном основании, как по строевой, так и по хозяйственной части, раньше истечения одного года.

От такого не бывалого в русской армии назначения я наотрез отказался и тут же просил его как можно скорее отправить меня на Кавказ и не считать меня таким пошлым дураком, который поверил бы тому, что он иначе не мог сделать.

Князь Бебутов, как видно из следующих его слов, не совсем поверив моему решительному отказу, опять начал говорить:

— Любезный Мусса-бек, вы хорошо знаете, что я вас люблю, как родного брата, как сына своего, и потому не хочу, чтобы вы упустили из рук случай, который вам предстоит. Через год, а может быть и раньше, вы будете командовать дивизионом так, как желаете. Советую вам хорошенько подумать и согласиться на то, что решено Его Светлостью и чего ни вы, ни я и никто не в состоянии теперь изменить.

Услышав опять первый мой ответ он, сильно вздохнув, сказал:

— Ужасный вы человек! Я вас не понимаю, неужели вы думаете, что фельдмаршал будет упрашивать вас остаться здесь.

— Если бы я думал так, — сказали, — то сумел бы лично обратиться к Его Светлости. Прошу вас верить тому, что я теперь буду думать и стараться только о том, чтобы поскорее выехать из Варшавы.

Затем, не желая более слушать его настаивания, я отправился к дежурному генералу Заблодскому с просьбой о выдаче мне подорожного бланка, прогонных денег и отправить на Кавказ.

Дежурный генерал, будучи заодно с Бебутовым, обещал скоро исполнить мое желание, т. е. отправить меня на Кавказ. При этом он изъявил свое удивление, что я отказываюсь от такого лестного для меня назначения.

В ожидании отправления моего на Кавказ пришли ко мне на квартиру депутаты от старого и нового дивизионов и подали мне следующую записку от своего казначея:

«Сейчас же после отъезда Казбека и Идриса собрались ко мне обе сотни и сказали, что они слышали будто бы вы не остаетесь и уезжаете на Кавказ. Мы шли, говорят они, с Кавказа с Муссою и с ним хотим служить, другого начальника у нас не может быть и, если наше желание не будет исполнено и Мусса оставит нас, то потом уже никто не обманет наших других соотечественников и никакая власть и сила не может принудить нас оставаться служить под командою другого. Если нам придется умереть, умрем до последнего, зато соотечественники будут знать, каково нам было служить! Вот их слова. Что хотите, то и делайте. Они выбрали из среды себя депутатов, которые теперь вам объяснят то же, что и мне. М.Мизенов. И. Б. Понкевич».

Успокоив депутатов, что все это перемелется, я приказал им отправиться к кн. Бебутову и сказать ему так же откровенно, все то, что сказали мне.

Бебутов, тревожно выслушав депутатов, в тот же день отправился к дивизиону, где сверх всякого ожидания своего нашел всех членов в ужасном волнении, готовых броситься на него. Бебутов и тут не сконфузился. Он возвратился в Варшаву и сумел поправить все так, что я через пять дней вступил в командование усиленным Кавказским конно-горским дивизионом на законном основании, как по строевой, так и по хозяйственной части.

Таким образом, я служил при действующей армии, пользуясь всеми выгодами европейской жизни в среде образованного общества, в кругу хороших знакомых — русских и польских.

Последние к нам, к кавказским народам, больше были ласковы и внимательны, чем к русским, грубое обращение коих с туземцами, по естественным человеческим чувствам, внушало сильнейшее отвращение даже всякому благовоспитанному русскому.

Вступив в командование дивизионом, я завел в нем школу и требовал от всякого молодого всадника знать по-русски, читать и писать и четыре правила арифметики, а по-арабски столько, сколько надо было знать для совершения намаза.

Также нельзя было не обращать внимания на могилы полкового кладбища, где с 1835 г. было погребено значительное число всадников. Будучи отделено от других кладбищ и без всякой ограды, кладбище это топталось ходившим в поле скотом. Я построил вокруг него ограду из жженого кирпича, с красивыми воротами. Около них я поставил каменный памятник.

Ограда и памятник этот по прочности своей простоят долго, как укоризна предшественникам моим, которые, в течение шестнадцати лет, пользовались выгодами полка и дивизиона, но не захотели обратить внимания на то, что составляло прямую их обязанность.

Таким образом, хорошим порядком и устройством дивизиона я желал убедить начальство, что горец умеет ценить и оправдывать доверие.

В 1851 году я получил с Кавказа известие, что старший брат мой перешел на сторону Шамиля и что многие из тагаурских алдаров также хотят последовать его примеру. Огорчившись поступком брата моего и желая знать причины неудовольствия тагаурских алдаров и при возможности помочь им я, 18 апреля 1852 года, отправился в четырехмесячный отпуск и на всякий случай дивизион сдал, на законном основании, товарищу моему майору Султану Адиль Гирею.

Приехав домой, я узнал, что начальник Военно-осетинского округа барон Вревский, будучи председателем комитета, учрежденного для разбора личных и поземельных прав туземцев, требовал от высшего сословия представления грамот и актов, которых они, до прихода русских на Кавказ, не имея над собой никакой власти, не могли иметь, не от кого их было их получить.

Алдары, предвидя настоящее свое нищенство, начали перегова риваться о Шамилем. Один из посланных им к алдарам был на дороге убит русским пикетом и письмо Шамиля, адресованное моему брату, было взято с убитого чеченца.

Брат мой, узнав об этом и боясь ссылки в Россию, ушел с семейством своим в Чечню, оставив хозяйство, аул и все имение наше в руках младшего брата моего Афако, который также, боясь права сильного, не ходил ни к одному из начальников.

С позволения начальства я потребовал свидания с братом моим в ауле мирных чеченцев, и упрекнув его в необдуманно сделанном поступке, советовал ему воспользоваться позволением начальства вернуться назад и водвориться по-прежнему со всеми правами собственности, которая в противнем случае неизменно конфискуется.

Брат мой не согласился, говоря: «Лучше не жить, чем жить так, как приходится теперь нам, дворянам. Попробую свое счастье. Удастся — хорошо, не удастся — я буду в числе тех, которые желали, да не могли сделать».

При этом разговоре нашем со мной были родственники — лейбгвардии казачьего полка полковник Касбулат Есенов, ротмистр Заурбек и поручик Ислам Дударовы. Они также, как вообще все тагаурские и дилерские алдары, потеряв всякую надежду на лучшее будущее, желали попробовать счастье и согласились с мнением брата моего: чтобы пришел Шамиль с большою силою и, заняв ВоенноГрузинскую дорогу, выше гор. Владикавказа заставил восстать тагаурцев, куртатинцев, алагирцев, дигорцев, назрановцев, затем Малую и Большую Кабарду (всего более 25000 дворов).

Зная вражду между сословиями в Тагауре и в Дигоре, а также нерешительность Шамиля, я выставил им примером недавний (1846 г.) приход Шамиля в Большую Кабарду и требовал от брата вернуться домой. Но все, что было сказано мной о возвращении его домой, брат отвергнул с негодованием, и таким образом мы расстались с ним.

Я вернулся во Владикавказ и, доложив генералу Вревскому о несогласии брата моего возвратиться назад, отправился в Тифлис, где бывшему начальнику главного штаба генералу Вольфу (другу Вревского) сообщил подробно о неправильном взгляде ген. Вревского при разборе личных и поземельных прав высшего сословия горцев.

Вольф с тонкою улыбкою, притворно согласившись со мной, обещал доложить главнокомандующему все, что мною ему было сказано.