ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Отъезд из Петербурга Два дня в Твери • Приезд в Москву • Неудачные поиски ночлега • В части • На случайной квартире • Намерение пробраться в Одессу • Возвращение в Москву •Продажа часов и белья • Болезнь • В больнице • Распродажа последних вещей • Путь на родину • Встреча с родными • Жизнь в отцовском доме • Я делаюсь сторожем церкви царевича Димитрия • Комедия с самоубийством • Решение отца отпустить меня в Петербург
Железные дороги в то время не представлял и таких удобств, как теперь. Поезд с пассажирами третьего класса достигал Москвы только через двое суток, и пассажиров возили в тех вагонах, которые теперь назначаются под груз и в которых были поделаны сплошные и узенькие скамейки, а с обеих сторон вагона, в дверях, было вырублено по небольшому отверстию для света, которое на ночь закрывалось доскою, почему в вагоне была совершенная темнота. Но зато пассажирский тариф тогда был очень дешев — я до Твери заплатил только два рубля двадцать пять копеек; а так как из десяти рублей, полученных мною от хозяина, у меня оставалось еще окало шести рублей (остальное я пропил с приятелями мастеровыми и дворниками), то мне этих денег вполне было бы достаточно, чтобы добраться на родину.
Уезжая из Петербурга, я хотя и взял билет до Твери, то есть до ближайшей станции к нашему городу, но вовсе и не думал ехать домой. Я боялся отца. Я не сомневался, что если вернусь домой, не дожив своего срока, отказанный хозяином и без денег, то отец непременно высечет меня и изобьет, и потому мне хотелось разжиться деньгами. Но для того, чтобы разжиться ими, я ничего не мог придумать, а только мечтал. То мне воображалось, что я вот сейчас найду капиталец в количестве сот трех, пяти или тысячи рублей, и для этого ходил все больше в тех местах, где было меньше народа, чтобы в случае находки никто не узнал о ней и мне не пришлось бы делиться или совсем с ней расстаться; то я мечтал, что мне представится случай отличиться каким-нибудь геройским подвигом, например: спасти жизнь какой-либо знаменитой особы, и тогда вместе с деньгами посыплются на меня и другие награды и почести: или, наконец, мне представлялось, что дорогой в меня влюбится какая-нибудь богатая барыня — молодая или старая, все равно, — и за мой ответ на ее любовь осыплет меня деньгами с головы до ног. Промечтав таким образом всю дорогу до Твери и двое суток в Твери, я решился ехать в Москву и там поискать счастия.
Приехав в Москву часу в первом дня, я пошел бродить по ней наугад, также строя в своей фантазии разные воздушные замки, и часа через полтора очутился в самом ее центре, у Никольских ворот — на толкучке. Здесь я остановился у расположившегося около какой-то ограды букиниста и купил у него две довольно толстые старые книги за гривенник. Наконец я стал подумывать о ночлеге и решился отправиться на постоялый двор.
Я слыхал о существовании в Москве Тверской-Ямской и надеялся найти себе там на постоялых дворах ночлег. С этой целию я стал расспрашивать туда дорогу и к сумеркам добрался до места. Подойдя к первому двору, я попросился ночевать. Стоявший у ворот мужчина в засаленном полушубке сухо ответил мне, что здесь ночлежников не пускают. Я подошел к другому двору, попросился, но и там не пустили; я зашел к третьему, но и тут дворник только обругал меня, а стоявшие с ним, по-видимому, ямщики громко засмеялись и провожали меня словами: «Вишь какой нашелся ночлежник. Какой прыткий… Пусти его ночевать». Я отошел на средину улицы, посмотрел на них и недоумевал, за что это меня везде гоняют, да еще насмехаются. Уже начинало вечереть, а я оставался без пристанища и не знал, где приютиться. Я решился в последний раз испытать счастия и подошел к одной кучке, где стояло человек пять или шесть мужиков, и спросил.
— Дяденька, скажите, пожалуйста, где бы мне ночевать? Я сегодня приехал из Питера и вот пришел сюда в Ямскую ночевать, а меня нигде не пускают.
Некоторые из них засмеялись, один послал к черту, а один, как видно подобрее спросил меня:
— Ты приехал из Питера, зачем же ты там у машины[47] не спросил, где ночевать? Там есть такие дома, тебя и пустили бы, а здесь, брат, тебя никто не пустит.
— Отчего же, — говорю я. — ведь у меня есть паспорт?
— Отчего? Отчего? Чудак человек. А что нам твой паспорт? Кто тя знает, какой у тя паспорт? Свой, а може и чужой. Мы здесь люди больше все неграмотные… паспорта чужие разбирать не умеем. Ты паспорт-то дашь, а сам ночью что-нибудь стибришь, тогда и ищи тебя по паспорту. Вот кабы ты с лошадью был, так тебя бы пустили, а так нельзя.
— Так скажите, пожалуйста, где бы мне найти ночлег?
— А кто ее знает, где тебе найти ночлег? Иди в будку, спроси будочника, може, он тебя и пустит.
Делать было нечего, я пошел в будку. Когда я пришел к будочнику и объявил ему свое положение, тот сначала пытливо посмотрел на меня, как будто мерял пазами, а потом сказал:
— В будке у нас, брат, ночевать никому не полагается, да и места у нас нет; а ты, если тебя нигде не пускают, так иди в часть, попросись у дежурного, тот пустит.
Наконец я пришел в часть и стал там просить ночлега. Дежурный офицер сначала мне было отказал; когда же я объясню ему свое положение и то, что я во многих местах просился, но меня не пускают, и добавил, что на улице я не могу же ночевать, во-первых, потому, что теперь зима, и можно замерзнуть: а во-вторых, что меня могут счесть за вора. — то офицер сжалился надо мной и сказал:
— Куда же, любезный, я тебя здесь помещу? Особенного места для ночлежников здесь нет, а с арестантами я тебя не могу оставить, потому что там может что-нибудь случиться с тобой, а я за это должен буду отвечать. Но вот погоди, я спрошу у вестовых, не знают ли они, куда можно пристроить тебя на ночлег.
Один из вестовых вызвался доставить мне ночлег, и мы с ним отправились.
В квартире, в которую меня привели, жильцов было много во всех комнатах и во всех углах. Тут были и постоянные комнатные, и угловые жильцы, и приезжие. На вопросы, заданные мне моими соквартирантами — откуда я? и зачем приехал в Москву? — я врал, и врал как-то бессмысленно, бестолково: уверял, что я петербургский лабазник, хотя моя одежда вовсе не похожа на лабазника (на ней не было ни пылинки муки, а вся она была засалена и залита маслом): что хозяин посылал меня в Калугу купить двести мешков крупчатки (я и того не знал, что в Калуге петербургскими лабазниками крупчатка никогда не покупается), и что я, справившись с хозяйским делом, желаю теперь в Москве разыскать своих угличских товарищей, а потом отправлюсь на родину погостить. Не знаю, верили ли моему вранью или нет, но только мне не перечили. Кто были квартирные хозяева и жильцы этой квартиры, я теперь не помню; помню только, что один приезжий из Ржева поил меня чаем и по секрету сказал мне, что это чай капорский[48] и, вероятно, рассчитывая, что у меня есть деньги, предлагал мне этого чаю несколько пудов по дешевой цене и советовал вообще заняться этой торговлей, говоря, что она очень прибыльна. Но так как у меня не было даже рубля, то я только пообещал ему устроить эту коммерцию по возвращении с родины.
Прожил я в Москве три дня, много бродил по ней и все искал себе какого-нибудь счастья вроде находки или чего-нибудь другого из раньше описанного фантазерства. На четвертый день у меня осталось денег только двадцать две копейки, и с этими деньгами я решился из Москвы пробраться в Одессу, в которой, как я от кого-то слыхал, деньги наживаются очень легко, и будто там обыкновенные поденщики зарабатывают по три рубля в день. Взвалив свою котомку на спину, я назначил себе маршрут сначала на Калугу, потом на Харьков, потом на Киев и так далее до Одессы. Добывать себе пропитание в дороге я рассчитывал своими книгами, которыми хотел по деревням удовольствовать православных, подобно тому, как древние баяны удовольствовали наших предков своими рассказами и песнями, рассчитывая, что за это меня будут поить и кормить и нарасхват приглашать на ночлег.
Я прошел несколько деревень, останавливался где попить и отдохнуть, где погреться, а где и щей попросить и каждый раз вынимал свои книги и пробовал читать. Но православные или совсем меня не слушали, или слушали и не понимали, что я им читаю; если же где и оказывался какой любопытный, то, немного послушав, уходил со словами: «Я думал, что это божественное ты читаешь, а то — нет». За ночлеги же и похлебку мне все-таки приходилось платить, хотя и очень дешево.
Таким образом, я в два дня прошел окало сорока пяти верст, и из двадцати двух копеек у меня осталось только семь Встав утром на своем втором ночлеге, я увидел невозможность путешествовать дальше без денег, а бывшие при мне часы я опасался показывать, чтобы их не сочли крадеными и не отняли бы. До ближайшего города, через который мне следовало проходить, оставалось столько же, сколько я отошел от Москвы, а потому я подумал, да и повернул обратно в Москву.
6 января 1856 года, утром, я вернулся опять в Москву. Не знаю, где я шел от Калужской заставы, но только помню, что очутился на берегу Москвы-реки, напротив того места, где стоит колокольня Ивана Великого. День был праздничный; народу масса, звон с колокольни Ивана Великого и с других церквей так и гудел, заглушая даже разговоры рядом стоявших людей. На другой стороне реки, в Кремле, все площади также были залиты народом, все ожидали крестного хода на Иордань. Мне страшно хотелось есть, и я все присматривался, кому бы продать часы. Наконец, уже не помню, тут ли в толпе, или перейдя на другую сторону, на толкучку, я их продал за полтора рубля и тотчас отправился в трактир. Выйдя из трактира, я в том же доме увидал у крыльца билетик, что здесь отдаются углы; я зашел в квартиру и нанял угол за полтора рубля в месяц, отдав хозяйке полтинник в задаток.
На этот раз в Москве я решался остаться подолее. Места или какой-нибудь работы я все-таки не искал, а в мою голову пришла сумасбродная мысль, что Костя должен прислать мне денег для того, чтобы я мог опять отправиться в дальний путь, именно в Одессу. С этой целью я на другой же день написал ему письмо, адресовав на известного буфетчика, и просил, чтобы он выслал мне в Москву по крайней мере рублей десять, угрожая, что иначе я опишу отцу его и дяде, т. е. бывшему моему хозяину, все его участие в моих поступках. Но прошла неделя и более, а я не получал от него никакого ответа. Рубль, оставшийся у меня из денег, вырученных за часы, я проел, и мне пришлось прибегнуть к новой распродаже: сперва я спустил кое-какое бельишко, а потом уже и книги, выручив за все с чем-то целковый[49]. Наконец я проел и эти деньги и вдобавок заболел.
Двое суток провалялся я на квартире, но болезнь моя усиливалась, и мне посоветовали отправиться в больницу. Чтобы идти туда, нужно было достать паспорт, который отдан был в прописку и находился в квартале. Паспорт оказался еще не прописанным, и потому в квартале мне посоветовали отправиться в больницу через часть. До частного дома было далеко, и я едва добрался до него и стал просить, чтобы меня отправили в больницу. Но из этой части почему-то меня не захотели отправить в больницу, а велели идти в другую. До другого частного дома было около трех верст или более, а у меня уже совсем не хватало сил идти. К счастью, у меня оставался еще гривенник: и вот я за этот гривенник нашел себе доброго извозчика, который и довез меня до указанной части.
Здесь, благодаря бога, люди оказались посговорчивей, и меня без замедления отправили в больницу.
В больнице на другой день доктор прописал мне сильное слабительное и какую-то микстуру, и я скоро почувствовал облегчение. На третий день доктор спросил, хочу ли я есть. Я ответил, что хочу, и он заменил мне овсянку каким-то другим кушаньем, но этого кушанья мне не пришлось попробовать, потому что какой-то другой больной попросил фельдшера, чтобы тот заменил его порцию моею, почему я и остался опять с овсянкой. Час или полтора спустя после обеда меня позвали из палаты: полагая, что меня хотят вымыть в ванной, я обрадовался. Но вместо ванной мне подали мою одежду и приказали убираться домой.
Очень мне не хотелось выходить так рано из больницы, потому что я чувствовал себя еще очень слабым, но делать было нечего: мне сказали, что доктор лучше знает, насколько я здоров.
Возвратясь на квартиру в свои грязный и сырой угол, я решился, будь что будет, отправиться на родину. Приду домой, думал я, повалюсь отцу и мачехе в ноги, попрошу у них прощения и сам попрошу отца, чтобы он свел меня на конюшню и там наказал розгами или кнутом. В тот же день я отнес остальное содержимое моей котомки на толкучку и выручил от продажи остатков моего имущества с чем-то полтинник; из этих денег часть я отдал хозяйке, а с остальными на следующий день, помолясь на московские церкви, поплелся за Троицкую заставу.
Было очень холодно в тот день, в который я вышел из Москвы. Хотя стояла ясная погода, но мороз был жестокий и с ветром, а одежда на мне была очень плоха: сапоги холодные, полушубок старый, и под него нечего было надеть. Все это мало защищало меня от стужи, а силы мои были еще так слабы от болезни, что я не мог скоро идти и согреваться в ходьбе. На мое счастье по пути со мной ехала партия мужичков, возивших дрова в Москву. Один из них крикнул мне:
— Садись, любезный, довезу до Троицы. Много ли дашь?
— А сколько возьмешь?
— Давай двугривенный.
— Возьми. — говорю. — дядюшка, пятиалтынный[50].
И он посадил меня за пятиалтынный.
Ехали мы до Троицы хотя и порядочной рысцой, но все-таки дорога мне показалась очень длинною, потому что мороз давал чувствовать себя сильно: ноги мои до того озябли в холодных сапогах, что у меня не хватало терпения, и я не думал добраться до ночлега, не отморозив их. Около полуночи, наконец, мы приехали на постоялый двор к Троице-Сергию.
Первым моим делом было разуться, и я увидел, что пальцы ног совершенно побелели. Они стучали об пол, точно кости, и я уже боялся, что совсем останусь без ног; но спасибо хозяину постоялого двора, он дал мне пол чайной чашки водки, и я скоро оттер их. Привезшим меня мужичкам дальнейшая дорога была также по пути мне верст на двадцать пять; они взяли меня с собою за семь копеек. Распростившись с мужичками, я поплелся пешком. Мне оставалось идти до Углича верст девяносто, но я первые два дня уходил едва по десяти верст. Кое-как, с трудом, я добрался до села Заозерья.
Село это было мне не совсем по тракту: оно отстояло от большой дороги версты на две или на три в сторону; но я захотел в него пробраться потому, что в этом селе жила одна наша родственница, выданная замуж за подрядчика — поставщика холста, потомственного почетного гражданина Ермакова Я думал побывать у нее и попросить какой-нибудь помощи, но, придя в село, у меня не хватило смелости навестить богатую тетку, и я, переночевав у одного крестьянина, занимавшегося так же, как и мой отец, холщевничаньем, потащился далее. Заозерье от нашего города находится всего в тридцати пяти верстах, но я только на другой день после обеда мог прийти домой.
Не радость предстоящего свидания с родными после долгой разлуки наполняла мое сердце, а только стыд и страх терзали его. Немного не доходя до своего дома, я встретил отца, поклонился ему, но не решался подойти ближе и поздороваться, а он, хотя и ответил на мой поклон, но не узнал меня. В сенях нашего дома я встретил младшую сестру и робко сказал ей:
— Здравствуй. Маша.
— Здравствуй. — ответила она. — ты кто такой?
— Как, неужели ты брата-то своего не узнала?
Она что-то пробормотала мне в ответ, чего я не расслышал, и повернула в горницу; я пошел за ней.
Войдя в горницу и помолясь иконам, я прежде всего, по обычаю, поклонился мачехе в ноги, а потом поздоровался с нею и с сестрой. Мачеха, здороваясь со мною, заметила, что я едва стою на ногах, подумала, что я пьян, и спросила:
— Что тебя, с ветру, что ли, качает?
Полагая, что она сделала такой вопрос из соболезнования, я ответил:
— Нет, так.
— Да, — говорит она, — ветер-то на улице не маленький, есть с чего пошатнуться.
Затем, сделав мне несколько вопросов: за что мне отказали, давно ли? и как я добрался домой? — она послала меня в стряпущую — на печку, чему я был очень рад, не из-за того только, что мне хотелось погреться, а из-за того, что, по приходе, не сразу попадусь отцу на глаза.
Часа через два вернулся и отец с торга. Не знаю, как был он предупрежден о моем возвращении, но только, когда он вошел в стряпущую, а я, сойдя с печи, поклонился ему в ноги и поздоровался, он, не помню, чтобы очень ругал меня; помню только, что сказал мне:
— Хоть бы ты домой-то пришел не пьяный.
— Тятенька, я вовсе не пьяный. Мне и пить-то было не на что.
— Да ведь мать, говорит, видела, как ты шатался.
Я не мог оправдаться. Я чувствовал себя кругом виноватым перед ними, но мне было тяжело, что слабость мою от болезни мачеха приняла за пьянство и с первого же раза налгала на меня. Все-таки на этот раз я не стал более раздражать отца.
Как описать то внутреннее состояние, в котором я находился первое время по прибытии на родину? Страх и стыд неотступно терзали мою душу. С месяц, или более, я почти не выходил из стряпущей и не слезал с печи; идти в горницу было для меня настоящею пыткою. За столом я сидел как на иголках, мне постоянно думалось, что на меня смотрят, не много ли я съел или выпил, и потому нередко выходил из-за стола голодным, особенно когда отец бывал дома. Отца своего я до того боялся, что почти постоянно избегал встречи с ним, — и это было не без причины. В продолжение шести месяцев, которые мне пришлось на этот раз пробыть на родине, я не только не слышал от него какого-либо ласкового слова, но даже не помню, проходил ли хотя один день, когда он был дома, чтобы он меня не обругал, или, по крайней мере, не попрекнул Петербургом. Раз, я помню, он как-то немного выпил и, напустившись на меня, так стал жестоко бить железным аршином, что если бы не заступилась старшая сестра, бывшая на этот раз у нас в доме, то едва ли я вышел бы из его рук без увечья. В другой раз, когда он набросился на меня за что-то на дворе, я до того испугался и вместе с тем остервенился, что схватил какое-то орудие, и только мачеха, оттащившая отца за руку от меня, может быть, спасла его от беды.
Когда же отец уезжал на ярмарку, я делался несколько смелее; но все-таки избегал являться в горницу, опасаясь встретить кого-нибудь из родных или знакомых. Еще небольшая была беда, когда приходилось с кем встретиться и разойтись без разговоров, но если же кто из любопытства или, может быть, из участья начинал расспрашивать меня о моем житье в Петербурге, то от таких вопросов я просто сгорал со стыда, в душе желал любознательному собеседнику провалиться и всячески старался отделаться от него.
Работая что-нибудь на дворе, расчищая снег, нося дрова или воду, я постоянно прислушивался, не скрипнет ли калитка, и, услышав скрип, старался спрятаться от взора пришедшего, а когда нужно было сходить на Волгу за водой для самовара, то я делал это или утром рано, или вечером, чтобы меня не заметили соседи или не встретить кого-нибудь из знакомых.
Одежда моя, когда я прибыл на родину, как я раньше уже описал, была совсем плохая: старый засаленный полушубок, белье, что было на мне, и старые сапоги — вот и все. Впрочем, на первое время мне дали пару старого отцовского белья для перемены, и потому можно себе представить, насколько я был рад, когда однажды, чистя двор, мне удалось найти трехрублевую бумажку. Хозяина этой бумажки у нас в доме не оказалось, и мне на эти три рубля, к празднику Пасхи, мачеха сшила новую ситцевую рубашку и казинетовые штаны.
С наступлением весны, как ни было тяжело мое положение, но молодость начинала брать свое; мне хотелось и погулять, и иметь какую-нибудь работу. Я стал мечтать снова о Петербурге или о холщевничанье вместе с отцом; но я не смел его просить ни о том, ни о другом, и только когда он был выбран в сторожа городской бесприходской церкви царевича Димитрия, я решится его просить, чтобы он не нанимал за себя постороннего на эту должность, а позвал из бы мне исправлять ее. Отец согласился, и я каждую ночь стал ходить сторожить церковь.
Церковь царевича Димитрия находится в самой средине города, на высоком берегу Волги, которая в этом месте имеет довольно большой изгиб, и потому вид от церкви очень живописен; с правой стороны, у самой почти церкви, находится довольно глубокий овраг, называемый у нас просто ручей, служивший прежде, по описанию городских летописцев, крепостным рвом, но в настоящее время ручей этот наполняется водою только весной, во время разлива Волги. За ручьем тянется Фроловская набережная, за которой второй ручей, а за ним, по чрезвычайно крутому и высокому зеленому берегу расположены большие каменные дома, обладатели которых в прежнее время занимались кожевенным производством, и потому при каждом доме виднелись кожевенные сушильни; затем пейзаж заканчивался пригородным селом Золоторучьем.
С левой стороны церкви, немного дальше от берега, возвышается остаток старинного княжеского дворца — небольшое каменное здание с слюдяными окнами, огороженное оградою с железною решеткою, в верхнем этаже его находилась, как гласит история, палата царевича Димитрия, а в нижнем устроен совершенно темный подвал, из которого, по народному преданию, в старинные времена были прокопаны подземные ходы под Волгу в Красное Село и Орлек, княжеские усадьбы, находящиеся от города верстах в двух или трех. Ближе же к Волге устроена терраса, на которой расставлены старинные пушки и пищали, бывшие прежде на стенах городской крепости. Немного далее стоит Преображенский собор, а рядом с ним довольно большой и тенистый городской сад, затем опять ручей, а за ручьем набережная, на которой находятся лесные биржи.
Напротив церкви, через Волгу, стоит очень большая и красивая каменная дача Супонева с огромным и роскошным садом; правее от нее виднеется роща и усадьба Скрипицына, а с левой стороны находится часть города, называемая у нас Заволжьем, за которой видна Богоявленская гора, одна из самых высоких и крупных по всей Волге, получившая свое название от монастыря, в старину находившегося на ней и теперь не существующего.
На Волге, у самого спуска от церкви, стояла пароходная пристань, а несколько правее, через ручей, находились яичные и хлебные пристани. Около яичных пристаней, под горою, стояли шатры, в которые сваливали привозимые из деревень барышниками яйца. В этих шатрах очень часто ночевали приказчики, а на каждой бирже были караульные, так называемые коренные. Из них было много молодых парней, с которыми я скоро подружился и нередко, оставляя церковь на произвол божий, прогуливал целые ночи. Это не могло укрыться от отца: соборные сторожа, нередко видя, как приходили ко мне приятели, а иногда и женщины, и как я оставлял церковь и уходил с ними, передали о моем поведении нашему церковному старосте, а тот пожаловался на меня отцу; отец угрожал меня высечь на конюшне, но я на этот раз успел куда-то скрыться и несколько дней не показывался ему на глаза.
Однажды, отправляясь на сторожку, я захватил с собою кувшин для волжской воды и когда, прогуляв по обыкновению ночь и выпив с приятелями, нес домой кувшин на голове, запутался в отцовском длинном армяке, уронил кувшин и разбил.
Я видел, что беда была неминучая, что мне не миновать отцовских рук, и потому, не зная, как избавиться от побоев, прежде всего спрятался в огороде между гряд и высматривал оттуда, когда отец уйдет на торг.
По уходе его я тихонько пробрался в конюшню и залез на сеновал, а так как более половины потолка над конюшнею было разобрано и распилено на дрова, то из конюшни можно было видеть большую часть сеновала.
Вот тут-то мне и пришла мысль, чтобы избежать побоев, постращать отца самоубийством.
С этой целью я отыскал не толстую, но крепкую веревку; на одном конце ее сделал мертвую петлю, а другой конец прикрепил на самом видном месте, к стропилам крыши. Затем я отворил окно, нарочно, чтобы было больше света, и уселся на перекладину, взяв в левую руку петлю веревки, а правую рукою подпер голову, как будто раздумывая тяжелую думу. В таком положении я решился просидеть до тех пор, пока меня не заметят.
Прошло полчаса, а может быть и того менее, в конюшню вошла гостившая у нас в то время сестра моей мачехи. Открытое мною слуховое окно привлекло ее внимание… Но я не дрогнул, не пошевельнулся, не подал виду, что ее заметил, а только еще более насупился и угрюмее сдвинул брови, представляя себя настолько погруженным в свои мысли, что будто ничего не замечаю. Она же, притворив тихонько за собою дверь, как будто боясь разбудить меня, опрометью побежала в дом.
По уходе ее я сначала ухмыльнулся, думая, что все будет по-моему и моя жизнь изменится; но вслед за этим в голове моей шевельнулась мысль совершенно противоположная; а что, подумалось мне, если мачеха с отцом не обратят внимания на мою проделку, и мне, просидев так несколько времени, придется или самому слезть с сеновала, или, что еще хуже, отец придет меня снимать кнутом либо палкою; тогда хоть и взаправду давись. Но, к счастью моему, это предположение не оправдалось; не прошло и двух минут, как в конюшню вместе с сестрою вошла мачеха и, увидав меня сидящим в таком положении, кликнула: «Николай!»
Я на первый оклик ничего не отвечал, но затем, как будто выведенный из глубокой думы, вздрогнул и уставил на нее глаза.
— Николай! — повторила опять мачеха.
— Ну что? — отвечал я на второй оклик.
— Что ты тут сидишь?
— Да так, ничего, — и с этим словом я выпустил веревку из рук, как будто желая скрыть свое намерение.
— Что же ты не идешь домой?
— А зачем?
— Как зачем? Иди чай пить.
— Не хочу я чаю.
— Ну, вот, не хочу. Иди, говорят, самовар только для тебя и стоит на столе.
— Не хочется мне чаю-то сегодня.
— Иди, тебе говорят, чай пить, пока отец на торгу.
Я, как бы нехотя, поднялся с перекладины, спустился вниз и тихонько пошел домой. На столе действительно стоял еще самовар, но он был уже остывший. Сейчас же в него положили горячих угольев и, чего никогда не бывало, заварили свежего чаю и принесли кринку горячего молока… То мачеха, то ее сестра попеременно приходили и наливали мне чаю; а я, усевшись в сторонке и уткнув лицо в окно, с таким удовольствием и аппетитом пил чай, с каким не пивал все эти шесть месяцев; хотя я все еще старался хмурить брови и смотреть исподлобья, но в душе бал рад, что моя выдумка имела такой оборот.
В это время пришел с торга отец и, увидав меня, не снимая картуза, прямо обратился ко мне с вопросом:
— Где это, молодчик, ты изволил быть?
Я взглянул на него исподлобья и молчал; но вслед за ним вбежала в горницу младшая моя сестра и закричала:
— Тятенька, тятенька, иди-ка скорее в стряпущую, маменька зовет.
А мачеха из сеней тоже кричит:
— Иван Иваныч, поди скорей сюда, нужно.
Отец вышел из горницы, а я остался допивать чай.
Покончив с чаем, я вышел на двор и направился к бане.
Отец с мачехой что-то толковали у конюшни; заметив меня, отец мягко кликнул: «Николай!»
Я оглянулся, остановился, но ничего не отвечал.
— Пойди-ка сюда, — еще мягче сказал отец.
Я молча подошел к ним.
— Ну, что ты хочешь делать? Здесь ли заняться чем хочешь или опять в Петербург?
— В Петербург бы поехал, — отвечал я сухо.
— Ну, так вот сегодня вечером в Тверь-то пароход пойдет, так и поезжай, коли хочешь.
— Ну, ладно, — говорю, — я поеду.
— Так я сейчас пойду, выправлю тебе паспорт.
— Хорошо, выправьте, — ответил я и пошел прочь.
Они ни одного слова не спросили меня, с каким намерением я привязал веревку с мертвой петлей, а я не поднимал от земли глаз и не мог видеть, снята ли она была с стропил в то время или нет.
Точно по щучьему велению, все устроилось в несколько часов: отец взял мне паспорт и купил поддевку, мачеха ситцу на рубашки и истопила баню, а тетка и сестры сшили мне белье. В восемь часов вечера я был совсем готов, а в девять, распростясь во второй раз с родиной, уже отправился снова в Петербург.
Вступив на пароход, я почувствовал себя как бы вырвавшимся из тяжкой неволи, хотя родина все еще была мне мила, но пережитое в эти шесть месяцев дома было для меня самым тяжелым гнетом.