Глава I ОТВОЕВАННАЯ ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА

Глава I

ОТВОЕВАННАЯ ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА

Недостаточно сказать, по примеру французов, что их нация была застигнута врасплох. Нации, как и женщине, не прощается минута оплошности, когда первый встречный авантюрист может совершить над ней насилие. Подобные фразы не разрешают загадки, а только иначе ее формулируют.

Карл Маркс

Горе тому, кто слаб!

Адольф Гитлер

Цели Гитлера и европейские народы. – Довлеющее настроение: антикоммунизм. – Слабости иного рода. – Гитлер и Англия. – Хрупкая европейская солидарность. – Соглашение с Англией о флоте. – Абиссинский конфликт. – Муссолини изменяет курс. – Захват Рейнской области. – Гражданская война в Испании. – Гитлер и Муссолини. – Новое обхаживание Англии. – Союз с Японией. – Внутриполитическое эхо.

Историки не без замешательства обращаются к середине тридцатых годов, когда Гитлеру удалось в той же манере игрока и с не меньшим успехом повторить во внешней политике апробированные внутри страны приемы обезвреживания противников. В соответствии со своим правилом, согласно которому, «прежде чем побеждать внешних врагов, надо сперва уничтожить противника внутри своей страны» [1], он в предшествующие годы вел себя в отношении внешнего окружения скорее пассивно и только выходом из Лиги наций и заключением договора с Польшей на короткое время озарил международную сцену светом драматических перемен. Тем временем Гитлер начал втайне наращивать военный потенциал, так как прекрасно понимал, что поле маневра бессильной в военном отношении страны ограничено узкими рамками. На переходный период, который нельзя было миновать без нарушений договоров и провокаций в отношении могучих соседей, он поставил на карту все. Опять, как в начале захвата власти, прогнозы не сулили ничего хорошего, опять многочисленные наблюдатели предрекали конец его магической силы и предстоящее крушение. Однако серией внешнеполитических ходов ему удалось в течение немногих месяцев устранить все ограничения Версальского договора и выйти на исходные позиции для задуманной экспансии.

Поведение европейских наций перед лицом вызова, брошенного им Гитлером, понять тем труднее, что процесс захвата власти с кровавым финалом «дела Рема» дал определенное представление о политике этого деятеля. Но как и в том, что касается самих немцев, их поведение не определялось моральной слабостью, раболепием или злокозненностью заговорщиков; в то же время их уступчивость нельзя объяснить тем вызванным кризисом помутнением сознания, которое привело многих немцев на сторону Гитлера; хотя было, конечно, немало причин, делавших их податливыми к его обманным маневрам. «Моей программой, – заявил Гитлер в речи в январе 1941 года раздраженно, но совершенно справедливо, – было устранение Версаля. Пусть сегодня в других странах не изображают из себя недотеп, как будто бы эту программу я разработал только в 1933, 1935 или 1937 году. Господам надо было лишь прочитать написанное мной, причем тысячу раз. Нет другого человека, который бы так часто заявлял и писал о своих замыслах, как я, а писал я всегда одно – устранить Версаль!» [2]

Действительно, по меньшей мере относительно этой цели с первого же мгновения никто не мог заблуждаться, она проступала под толстым слоем словесного камуфляжа в каждой речи, ей служила каждая акция. Поскольку она противоречила непосредственным интересам почти всех европейских наций, должны были иметься более сильные, хотя, может быть, не лежащие прямо на поверхности мотивы, ломавшие волю к сопротивлению и позволявшие Гитлеру, наряду с другими факторами, добиваться триумфа с такой легкостью.

Решающее значение тут явно имел опять-таки тот элемент двойственности, который был частью сокровенной сущности Гитлера и накладывал на его линию поведения, тактические, политические и идеологические концепции ни с чем не сравнимый отпечаток. Справедливо отмечали, что если бы он был лишь ярым националистом – поборником немецкого равноправия, пангерманистом вроде Гугенберга, антикоммунистом или тем более бешеным антисемитом типа Штрайхера, то он наткнулся бы на дружное сопротивление европейских наций или вообще цивилизованного мира. Но поскольку в нем смешивались все эти элементы, и он обладал способностью противопоставлять каждому пробуждаемому им опасению надежду на благополучный исход, «акцентируя или затушевывая в зависимости от ситуации один или другой момент, разделял противников, не отказываясь от своего «я»… это был гениальный рецепт» [3].

Основным средством, позволявшим убаюкать подозрения в отношении его персоны и политики, ему служил глубинный антикоммунистический настрой либерально-консервативной буржуазной Европы. Хотя весной 1933 года французский писатель Шарль Дю Бо заверял одного своего немецкого друга, что между Германией и Западной Европой разверзлась пропасть [4], но это, видимо, было верно лишь в моральном, но отнюдь не в психологическом плане. Несмотря на всю противоположность интересов, проявлявшуюся по всем направлениям враждебность, Европа сохраняла свои общие установки, прежде всего вековой страх перед революцией, произволом и общественным беспорядком, тогда как образ их победителя в Германии Гитлер столь успешно создал себе при помощи самовосхваления. Конечно, в 30-е годы коммунистическая мессианская идея и обещания светлого будущего в значительной степени утратили свою силу и наступательную мощь. Но эксперимент с Народным фронтом во Франции, гражданская война в Испании или, скажем, московские процессы вновь напомнили о призраке, который когда-то бродил по Европе, и хотя они терпели полный провал, но вместе с тем развили энергию, достаточную для оживления старых страхов. Интуитивно чувствуя настроения и тайные мотивы контрагентов, Гитлер использовал этот страх, на все лады расписывая в многочисленных речах «подрывную работу большевистских заправил», их «тысячи каналов переброски денег и развертывания агитации», «революционизацию континента», постоянно нагнетая тот психоз страха, о котором он порой говорил: «загорелись бы города, деревни обратились бы кучами развалин, люди бы перестали узнавать друг друга. Класс боролся бы с классом, сословие с сословием, брат с братом. Но мы избрали иной путь». Свою собственную миссию он описал в беседе с Арнольдом Дж. Тойнби так: «он появился на свет для того, чтобы решающим образом продвинуть вперед человечество в этой неизбежной борьбе с большевизмом» [5].

Сколько глубоких чувств тревоги пробуждала эта своеобразно отчужденная, впавшая в атавизм гитлеровская Германия повсюду в Европе, столько же ожиданий, в которых не хотели признаться самим себе, связывалось с тем, что она вновь возьмет на себя старую роль рейха быть «сдерживателем зла», бастионом или волнорезом, как говорил сам Гитлер, в то время, когда казалось, что «по земле опять несся волк Фенрир[6]» [7]. В рамках таких общих соображений, прежде всего западных соседей Германии, презрение Гитлера к праву, его экстремизм или же его многочисленные проявления зверства, несмотря на все кратковременные вспышки негодования, не имели особого веса – пусть сами немцы с ними разбираются. Наоборот, как раз жуткие, дикие черты в облике этого человека, который при всей своей отчужденности, странности, правда, по-прежнему, казался более понятным, чем Сталин, по представлениям консервативной Европы, шли к лицу защитнику и коменданту крепости, однако его роль, как полагали благоразумные головы, не должна быть более значительной и властной.

Это была, вплоть до второстепенных мелочей, та же самая смесь наивности, расчетливости и обусловленного историей самомнения, которую с давних времен демонстрировали консервативные политики от Кара до Папена в игре с Гитлером. Конечно, под спудом таились многие мрачные опасения и нередко искреннее отвращение к «гангстеру» Гитлеру, но в политике эти чувства в расчет не принимались; когда Чемберлен услышал рассказ Раушнинга о целях Гитлера, он, недолго думая, отказался верить этому. «Мы не можем рассматривать Гитлера просто как автора «Майн кампф», – так сформулировал британский посол в Берлине сэр Эрик Фиппс концепцию европейских держав по укрощению Гитлера, – и мы не можем позволить себе делать вид, что его не существует. Не целесообразнее ли связать этого страшно динамичного человека? Связать соглашением, под которым была бы его подпись, которую он поставил бы сам, свободно и в условиях, не задевающих его гордости? Может быть, он какой-нибудь неисповедимой извилиной мозга почувствовал бы себя обязанным соблюдать его… Своей подписью он, как ни один другой немец на протяжении всего германского прошлого, связал бы всю Германию. Потом прошли бы годы, и даже Гитлер смог бы остепениться и благоразумие изгнало бы его страх». Гитлер любил называть консервативных «умиротворителей» в Лондоне и Париже иронично, не без чувства гротескного, повторяющегося вплоть до физиогномического подобия характера событий «мои Гугенберги» [8].

На Гитлера работала, разлагая противостоящий фронт по обе стороны границ, и притягательная сила авторитарной модели. Он сам охарактеризовал «кризис демократии» как доминирующее явление времени, и некоторым его современникам «идея диктатуры представлялась столь же заразительной, как и в прошлом веке идея свободы» [9]. Несмотря на все вызывавшие страх сопровождающие моменты, жестко управляемая Германия стала притягательной силой, противодействовавшей прежде всего влиянию Франции, которое до тех пор доминировало в Восточной и Южной Европе. Неслучайно в рабочем кабинете польского министра иностранных дел Бека были фотографии Гитлера и Муссолини с их автографами; они, а не их противники в Париже или Лондоне с тонким изяществом анахронического бессилия казались подлинными «чревовещателями духа времени». Эпоха была убеждена в том, что разум в свободной игре общественных и политических интересов всегда проигрывает, и что основой нового порядка является насилие. Главным представителем этого порядка, успех которого в короткий срок и с большей силой воздействия преобразовал политическую атмосферу Европы, был Адольф Гитлер.

В той смеси, в которой он соединял тенденции или настроения, они работали на него. Немалую выгоду он извлекал из европейского антисемитизма, у которого было много сторонников прежде всего в Польше, Венгрии, Румынии или, скажем, в балтийских государствах, но он был распространен и во Франции, и даже в Англии в 1935 году он вдохновил руководителя одной фашистской группы на предложение – радикально и гигиенично решить еврейскую проблему при помощи «камер смерти» [10]. Кроме того Гитлер извлекал выгоды из противоречий существующей системы поддержания мира. Версальский договор впервые ввел в межгосударственные отношения моральные соображения. Мотивы вины, чести, равенства, самоопределения – именно этими формулами оперировал Гитлер, все больше акцентируя их; какое-то время он, как верно отмстил Эрнст Нольте, парадоксальным образом казался последним верным приверженцем давно померкнувших принципов Вудро Вильсона. В этой роли крупного кредитора держав-победительниц, с пачкой их невыполненных обязательств в руке, он добился значительного эффекта прежде всего в Англии, где его призывы задевали не только больную совесть нации, но и отвечали традиционной английской политике равновесия сил, которая уже давно с беспокойством отмечала возросшее влияние Франции на континенте. Прежде всего именно англичане каждый раз ободряли Гитлера, «Тайме» называла всякий порядок, который не отводил рейху сильнейшие позиции на континенте, «искусственным», и один руководящий сотрудник британского министерства авиации заявил в начале 1935 года немецкому собеседнику, что «в Англии не стали бы возмущаться», если бы Германия объявила о создании военно-воздушного флота вопреки положениям Версаля [11]. И те, и другие – как англичане, так и континентальные европейцы, как победители, так и побежденные, как сторонники авторитаризма, так и демократы – были исполнены предчувствия предстоящего наступления новой эпохи, Гитлер использовал это в своих интересах. «Мы и все народы чувствуем приближение поворотной точки века, – заявлял он порой, – не только мы, когда-то побежденные, но и победители внутренне убеждены, что кое-что не в порядке, что разум, похоже, оставил людей… Люди чувствуют, пожалуй, повсюду: в особенности на этом континенте, где народы живут в столь тесном контакте, должен быть установлен новый порядок. Его лозунгами должны быть: разум и логика, взаимопонимание и учет интересов партнера! Те, кто полагает, что над входом этого нового порядка может быть слово „Версаль“, заблуждаются. Это было бы не краеугольным камнем нового порядка, а его надгробием» [12].

Поэтому, если свести все воедино, можно сказать, что Европа имела почти столько же слабых мест, которыми воспользовался Гитлер, сколько и Германия. Одно из заблуждений оказанного с запозданием сопротивления состоит в том, что отмечают только противоречия между Гитлером и Европой, в то время, как имелся целый ряд совпадающих чувств и интересов. Не без горечи Томас Манн говорил от имени меньшинства единомышленников о «мучительно медленном, каждый раз почти полностью отрицаемом осознании того факта, что той Европы, о приверженности к которой мы, немцы внутренней и внешней эмиграции, заявляли и которую мы считали нашей моральной опорой, в действительности за нами не было» [13].

Многообразные ободряющие знаки со стороны Англии оправдывали самые смелые ожидания Гитлера. Он неизменно придерживался разработанной в начале 1923 года концепции союза с Англией, идея раздела мира была центральной мыслью его внешней политики вообще. Согласно ей Англия как доминирующая морская держава должна была владеть морями и заморскими территориями, а Германия как неоспоримая континентальная держава – огромным евразийским континентом. В центре всех внешнеполитических соображений первых лет была поэтому Англия – ничто не укрепляло так уверенность Гитлера в правильном выборе пути, как отклик, который находили его акции как раз по ту сторону Ла-Манша. Хотя досадный прием, оказанный Розенбергу в мае 1933 года во время визита в Лондон, способствовал этим намерениям так же мало, как и нашумевший выход из Лиги наций, убийство австрийского федерального канцлера Энгельберта Дольфуса австрийскими национал-социалистами также заметно отбросило Гитлера назад, хотя, как кажется теперь, он не был посвящен в планы покушения. Но интересы, как всегда, оказались сильнее всякого морального возмущения, тем более что сам Гитлер без колебаний принес причастных к покушению в жертву. Бежавших в Германию участников покушения он выдал австрийскому правительству, тут же сместил курировавшего Австрию инспектора НСДАП Тео Хабихта и отозвал в Берлин замешанного в эти дела немецкого посланника д-ра Рита. Его место занял Франц фон Папен, который все еще фигурировал в своего рода роли бывшего вице-канцлера, католик, консерватор и со времени марбургской речи вновь гарант забот граждан.

Единодушие реакции заграницы относительно покушения на Дольфуса продемонстрировало Гитлеру, что ему следует действовать осмотрительнее, разделять врагов и прежде всего не давать морали легко брать верх над его целями; что хладнокровие, терпение и дисциплина необходимы в большей степени, чем это было проявлено в скороспешно подготовленной и плохо скоординированной попытке переворота в Вене. Кроме того, он понял, что его позиция была еще недостаточно сильной для больших схваток и что ему было лучше ждать провоцирующих поводов или так незаметно загонять противника в цугцванг, чтобы собственные, давно задуманные акции можно было камуфлировать под ответные действия.

Обстоятельства сложились таким образом, что Гитлер добился ожидавшегося укрепления престижа уже вскоре после этого благодаря проведенному 13 января 1935 года плебисциту в Саарской области, когда отделенная по Версальскому договору от рейха земля подавляющим большинством проголосовала за воссоединение с Германией: 445 000 голосам «за» противостояло лишь 2 000 голосов «против», требовавших присоединения к Франции, в то время как около 46 000 человек высказалось за статус-кво – сохранение управления Лиги наций. Этот результат в целом никогда не подвергался сомнению, Гитлеру было не очень-то трудно выдать итоги плебисцита за личный успех: наконец-то, устранен один из версальских актов несправедливости, заявил он тремя днями позже в интервью, которое дал в Оберзальцберге американскому журналисту Пьеру Хассу [14]. Уже спустя немного недель западные державы предоставили ему предлог для одного из тех контрударов, которыми он с этого момента главным образом и оперировал.

Тактическая слабость ведущих европейских держав перед Гитлером была обусловлена прежде всего их безусловным желанием вести переговоры: они со всех сторон устремились с предложениями, которые должны были связать этого неистового деятеля или загнать его в угол. В начале 1935 года имелись, в частности, предложения Англии и Франции расширить Локарнский пакт соглашением о защите от нападений с воздуха, а также предложения относительно заключения аналогичных пактов с государствами Восточной и Центральной Европы.

Гитлер отнюдь не собирался серьезно рассматривать их, но они были ему кстати как поле для его тактических маневров; они позволяли ему распространять настроения неуверенности, добиваться нужного эффекта лживыми декларациями и скрывать неуклонно претворявшиеся в жизнь намерения.

Уже в течение 1934 года он предпринял шаги для заключения соглашения с Англией о воздушных вооружениях. За этим крылся тактический расчет уже самим вступлением в переговоры подвести Лондон к тому, чтобы рассматривать направленный против Германии запрет на данные вооружения, содержащийся в Версальском договоре, как несуществующий; одновременно он исходил из того, что переговоры и аура интимности, которую они должны были распространять, служили прекрасным средством подогревать недоверие между Англией и Францией, по этой причине он был готов ободрить английскую сторону на широкие усилия по наращиванию вооружений. После того как переговоры были прерваны в обстановке возбуждения после убийства Дольфуса, Гитлер обратился к британскому правительству с новым предложением. Характерно, что он при этом, как это всегда бывало после поражений, повысил требования. Если до сих пор он настаивал на том, чтобы мощь ВВС Германии составляла лишь половину от английской, то теперь он в сделанном вскользь замечании назвал «само собой разумеющимся» их равенство; однако этот вопрос как предмет переговоров уже его не занимал, в центре внимания было предложение о морском договоре с Англией.

Несколько преувеличивая, идею этого предложения называли «королевской» [15], и она бесспорно содержала остроумный дипломатический ход. Переговоры, касающиеся соглашения о воздушных вооружениях, сорвались не только из-за венских событий, но прежде всего по той причине, что англичане, хотя и проявляли интерес, но не были действительно готовы к заключению двустороннего договора. Предложение же о подписании морского пакта задевало их более уязвимую сторону. Правда, в тот момент уже шли переговоры об общем морском договоре, так что англичане и теперь поначалу заколебались. Но несмотря на препятствия и срывы, идея Гитлера брала свое. Он облегчил первые контакты щепетильным партнерам, говоря поначалу, что речь-де идет они к чему не обязывающих обменах мнениями, сами переговоры дали ему достаточные возможности польстить британским притязаниям на господство на море, к которым примешивались и сентиментальные мотивы, и довести заинтересованность своих противников в решении проблемы почти до измены собственным принципам, поскольку для них представление о Британии, правящей на волнах, было несравненно доходчивее проблематичного принципа коллективных пактов. В конце концов он ошеломил их внезапным демаршем, которому они и поддались не без признаков растерянности.

Первые намеки поступили от специального уполномоченного Гитлера – Риббентропа, когда последний встретился в середине ноября 1934 года в Лондоне с лордом-хранителем печати Иденом и британским министром иностранных дел сэром Джоном Саймоном. В начале 1935 года контакты были продолжены. 25 января Гитлер «неофициально» принял лорда Аллена Хэртвуда, а четырьмя днями позже, опять «неофициально», либерального политика лорда Лотиана. Германский канцлер жаловался на медленный ход переговоров по разоружению, подчеркивал совпадение обоюдных интересов., констатировал бесспорность позиции владычества Британии на море, а затем впервые внес конкретное предложение, заявив о своей готовности заключить договор, согласно которому мощь флотов Германии и Англии устанавливалась в соотношении 35 к 100, однако Германия должна была получить в соответствии со своей национальной традицией более сильную сухопутную армию. Такова была схема предложенной общей концепции, которой Гитлер в заключение беседы с лордом Лотианом еще придал оригинальный поворот: если ему можно высказаться не в роли рейхсканцлера, а как бы «человека, осмысливающего уроки истории», сказал он, то самую надежную гарантию мира он видел бы в совместном германо-английском заявлении, согласно которому обе страны в будущем привлекут к ответственности и накажут каждого, кто нарушит мир [16].

Более близким по срокам и конкретным шагом стала достигнутая позже договоренность о визите британского министра иностранных дел в Берлин, который был назначен на 7 марта. Та дискуссия, которую вызвало предложение Гитлера, еще и сегодня показывает, как точно он оценил интересы и психологию другой стороны: она прямо-таки в идеальной модели выявляет те приемы самоуспокоения англичан, которые, несмотря на все разочарования, определяли политику в последующие годы. Их основное предположение заключалось в том, что Гитлер остро нуждается в договоре, который придал бы законный характер наращиванию его военного потенциала и наконец сделал бы Германию союзоспособной, и что эту карту ни в коем случае нельзя упустить. Это предоставляет шанс покончить с гонкой вооружений, держать вооружение Германии в контролируемых границах и в конечном счете все-таки посадить Гитлера на цепь. Ставка самой Англии в этой игре относительно невелика, по сути дела речь идет лишь об и так устаревшем пятом разделе Версальского договора, который содержал положение о разоружении Германии. Хотя Франция и будет опасаться германо-английского договора, ей придется осознать, «что у Англии нет постоянных друзей, а есть лишь постоянные интересы», как писал «Нейвал ревью» – орган британских ВМС [17]. Именно этим интересам, как полагали, отвечало бы признание британских претензий на господство на морях со стороны такой великой державы, как Германия, тем более на столь умеренных условиях, которые выдвинул Гитлер. Эра Версаля, которая значила так много для Франции, отошла в любом случае в прошлое и, как говорилось в докладной записке Форин оффис от 21 марта 1934 года, «если уж проводить похороны, то лучше сейчас, пока Гитлер настроен оплатить услуги похоронной конторы» [18].

Основное значение всех этих соображений – отказ от солидарности, возникшей в ходе мировой войны и подкрепленной в Версале; приходится, не без смешанного с замешательством уважения, констатировать вновь продемонстрированную способность Гитлера разбивать единый фронт противников и обращать их друг против друга. Однако еще более удивительна его способность добиться того, что по примеру побежденных теперь и среди победителей стало распространяться растущее чувство невыносимости того мирового порядка, который они сами всего лишь за 15 лет до того торжественно провозгласили. Впервые его талант, проявившийся уже в предвыборных боях агонизирующей республики, подать проблематичную ситуацию как абсурдную и цинично несправедливую успешно сработал и во внешней политике. Правда, какое-то время казалось, что его противники все же хотят сформировать блок сопротивления. В реальности же получилась только имитация отпора, которая слишком явно должна была прикрыть их робость, – Гитлера она не смогла обмануть. А затем они тем более беспрепятственно уступили ему поле битвы.

Словно для того, чтобы прикрыть своего министра иностранных дел, британское правительство опубликовало 4 марта «Белую книгу», которая осуждала открыто нарушавший Версальский договор широкомасштабный рост вооружений в Германии, возлагала на нее вину за усиливающееся чувство неуверенности в связи с официально поощряемым духом воинственной агрессивности и тем самым обосновывала необходимость программы увеличения воздушных вооружений. Но Гитлер не дал себя запугать этим и выразил свое недовольство тем, что со ссылкой на внезапную «простуду» был отменен визит сэра Джона Саймона. Одновременно он использовал якобы совершенную в его отношении несправедливость для контратаки и 9 марта официально уведомил иностранные правительства, что в Германии уже создана своя авиация. Когда после этого французское правительство все-таки объявило об увеличении срока службы солдат тех годов рождения, когда была низкая рождаемость, а британский министр иностранных дел лишь невозмутимо заявил в нижней палате, что он и мистер Идеи по-прежнему собираются предпринять поездку в Берлин, Гитлер в конце следующей недели сделал еще один провоцирующий шаг: ссылаясь на меры соседей, которым Германия со дней Вудро Вильсона все вновь и вновь – и каждый раз напрасно – оказывала доверие, пока не оказалась в окружении сильно вооруженных государств в «недостойном и в конечном счете опасном состоянии бессильной беззащитности», он объявил о том, что 16 марта вновь вводится всеобщая воинская повинность, и о создании нового вермахта мирного времени в составе 36 дивизий общей численностью 550 тыс. человек [19].

Гитлер увязал это заявление с блестящим военным праздником. 17 марта, в «день памяти героев», как теперь именовали всенародный день траура по павшим, он после патетического пышного заседания в Государственной опере организовал большой парад, в котором уже участвовали подразделения новых люфтваффе. Рядом с престарелым фон Маккензеном, единственным еще живым маршалом кайзеровской армии, он прошел в сопровождении высшего генералитета по Унтер-ден-Линден к террасе берлинского замка, чтобы прикрепить к знаменам и штандартам армии почетные кресты. Затем он под аплодисменты многих десятков тысяч собравшихся принял парад. И хотя восстановление всеобщей воинской повинности было в Германии популярно как демонстративное выражение антиверсальского самосознания, Гитлер все же не решился, как это сопутствовало всем прежним аналогичным акциям, провести по этому вопросу плебисцит.

В этот момент гораздо важнее была реакция держав, подписавших Версальский договор, в связи с его открытым нарушением. Однако уже через несколько часов неопределенности Гитлер увидел, что его рискованный шаг оправдал себя. Хотя британское правительство выступило с серьезным протестом, оно уже в ноте протеста запрашивало, не хочет ли еще Гитлер принять министра иностранных дел; для немецкой стороны это было «сенсацией в нужном направлении» [20], как заметил один из участников событий. Франция и Италия были опять готовы идти более решительным курсом и собрали в середине апреля конференцию трех держав в Стрезе на берегу озера Лаго-Маджоре. В первую очередь Муссолини настаивал на том, чтобы остановить дальнейшие поползновения Германии, но представители Великобритании с самого начала дали понять, что их страна не собирается применять санкции. Дело обернулось простым обменом мнениями. Консультации – последнее прибежище нерешительности перед лицом реальности, – записал Муссолини, имея в виду данную конференцию [21].

Вследствие этого Саймону и Идену, когда они прибыли в конце марта в Берлин, пришлось иметь дело с самоуверенным Гитлером, с терпеливой вежливостью выслушивающим предложения собеседников, но уклоняющимся от каких бы то ни было конкретных договоренностей; после долгих заклинаний по поводу большевистской угрозы он вновь, ссылаясь на нехватку «жизненного пространства» у немецкой нации, предложил глобальный союз, первой ступенью которого должен был стать морской договор. Когда другая сторона, однако, сухо отказалась рассматривать вопрос об установлении особых германо-английских отношений и принести им в жертву согласие с Францией, Гитлер оказался на переговорах в более трудном положении.

В какой-то момент показалось, что вся его идея союза, великая концепция, потерпела крах, но он оставался непреклонным. Только когда беседы последующего дня дали новый шанс, он использовал его для смелого блефа. На вопрос о нынешней силе немецких люфтваффе, который сэр Джон Саймон задал в ответ на требование немецкой стороны установить паритет в военной авиации, Гитлер после короткой паузы, вроде бы поколебавшись, ответил, что Германия уже достигла паритета с Англией. Это сообщение вызвало шок, другая сторона лишилась дара речи, какое-то время никто не произносил ни слова, как вспоминает один из участников, лица англичан выражали озадаченность, удивление и сомнение, но это был поворот. Теперь было понятно, почему Гитлер оттягивал переговоры до сообщения о создании люфтваффе и введении воинской повинности: простыми уговорами склонить Англию на свою сторону было невозможно, он мог придать вес своим предложениям только при помощи давления и угроз. Когда Гитлер непосредственно после этого тура переговоров вместе с Герингом, Риббентропом и некоторыми членами кабинета приехал на завтрак в английское посольство, хозяин дома сэр Эрик Фиппс выстроил в салоне приемов своих детей, которые приветствовали Гитлера вытянутыми в фашистском приветствии ручонками и смущенным «Хайль!» [22].

В любом случае англичане были под сильным впечатлением от услышанного, и хотя еще раз представилась возможность изолировать Гитлера, когда Совет Лиги наций 17 апреля осудил нарушение Версальского договора Германией, и Франция вскоре после этого заключила договор о союзе с СССР, они соблюдали оговоренные в Берлине сроки переговоров о морском договоре. Судя по всему, Гитлер уже в этом разглядел кардинальное признание слабости, которое он собирался теперь использовать. Он дал указание своему специальному уполномоченному Риббентропу начать беседу в Форин оффис 4 июня ультимативным требованием принять соотношение сил на море как 35: 100; это не просто немецкое предложение, а непоколебимое решение фюрера, принятие которого является непреложной предпосылкой начала переговоров. Побагровев от гнева, Саймон одернул главу немецкой делегации и покинул затем помещение, но Риббентроп упорно настаивал на своем условии. Претенциозный и ограниченный, он явно не чувствовал, каким афронтом для другой стороны были выдвинутые им сразу в начале переговоров требования согласиться с тем, что она совсем недавно осудила в «Белой книге», потом в ноте протеста в связи с восстановлением всеобщей воинской повинности, затем в Стрезе и только что в Совете Лиги наций. Все возражения Риббентроп, пользуясь любимым словом его заключительного доклада, «категорически» отметал, он говорил об «историческом немецком предложении», назвал срок союза просто-напросто «вечным», а на соответствующее возражение ответил, что все равно, когда обсуждать трудные вопросы – в начале или в конце [23]. Кончилось дело тем, что участники бесед безрезультатно разошлись.

Тем сильнее было удивление, когда двумя днями позже англичане попросили о новой встрече, которую они начали заявлением, что британское правительство решило принять требования рейхсканцлера за основу дальнейших переговоров между двумя странами о флотах. И как будто те особые доверительные отношения с Англией, которых добивался Гитлер, уже стали налаживаться, Саймон со сдержанным жестом сообщника сказал, что надо всего лишь переждать несколько дней, «считаясь особенно с положением во Франции, где позиции правительства, к сожалению, не столь стабильны, как в Германии и Англии» [24]. Когда несколькими днями позже переговоры по согласованию текста договора, который не представлял больше проблем, были завершены, днем подписания избрали – не без чувства символики – 18 июня, день, когда 120 лет тому назад британцы и пруссаки победили французов у Ватерлоо. Риббентроп вернулся в Германию великим государственным деятелем, «еще более великим, чем Бисмарк», как заметил позже Гитлер. Сам Гитлер назвал этот день «самым счастливым в своей жизни» [25].

Это был действительно необыкновенный успех, он давал Гитлеру все, на что он мог надеяться в данный момент. Британские апологеты постоянно ссылались на потребности Великобритании в безопасности и на шанс укротить Гитлера при помощи уступок; но все же остается вопрос, могли бы эти потребности и расплывчатые ожидания оправдать действия, в силу которых санкционировалась политика дерзких нарушений договоров, окончательно взрывалась изнутри западная солидарность, и политическая ситуация Европы пришла в движение, о котором никто не мог знать, когда и где оно остановится. Морской договор по праву называли «событием века», «симптоматическое значение которого несравненно больше его конкретного содержания» [26]. Прежде всего оно укрепило Гитлера в представлении, что средствами шантажа можно добиться прямо-таки всего, и подпитывало его надежду на великий союз по дележу мира: этот договор, восторженно говорил он, представляет собой «начало нового времени… Он твердо верит в то, что британцы добивались взаимопонимания с нами в этой области лишь в качестве начала сотрудничества, которое идет гораздо дальше. Германо-британская комбинация будет сильнее всех остальных держав, вместе взятых». Ввиду серьезности его исторических претензий вручение Гитлеру точной копии меча Карла Великого в начале сентября в Нюрнберге было, пожалуй, чем-то более значительным, чем просто пустым торжественным жестом.

Заключение англо-германского морского договора привело, однако, к еще одному результату, – именно он по-настоящему закрепил поворот в европейских отношениях. Два с половиной года после назначения Гитлера рейхсканцлером Муссолини, несмотря на все идеологическое родство, придерживался в отношении Гитлера политики критической сдержанности, «более ясно ощущая экстраординарное и угрожающее в национал-социализме, чем большинство западных государственных деятелей» [27]. Личное удовлетворение победой фашистского принципа в Германии не могло заглушить глубокое беспокойство по поводу существования соседа на севере, который обладал той динамикой, жизненной силой и дисциплиной, которые он упорно и не без трудностей старался внушить собственному народу. Встреча в Венеции скорее подтвердила его скепсис в отношении Гитлера, но и, вероятно, впервые уже пробудила тот комплекс «второсортности», который он все больше и больше стремился компенсировать гримасами гордости, имперскими акциями и ссылками на прошлое, но который, в конечном счете, все глубже затягивал его в роковое партнерство с Гитлером. Три тысячелетия истории позволяют итальянцам, сказал он в одной из речей вскоре после встречи, имея в виду расовые теории Гитлера, «с величественным равнодушием взирать на известные доктрины, существующие по ту сторону Альп, разработанные потомками тех людей, которые в дни Цезаря, Вергилия и Августа еще не знали грамоты». По свидетельству из другого источника, он назвал Гитлера «фигляром», заклеймил расовое учение как «еврейскую выдумку» и саркастически выразил сомнение, удастся ли превратить немцев в «расово чистое стадо»: «При самом благоприятном раскладе… для этого потребуется шесть столетий» [28]. В отличие от Франции или тем более Англии он временами был готов ответить на наглые внешнеполитические вылазки Гитлера демонстрациями военной силы: «Самый лучший способ затормозить немцев – призвать в армию родившихся в 1911 году». После убийства Дольфуса он перебросил на северную границу несколько итальянских дивизий, обещал по телеграфу австрийскому правительству всяческую поддержку в защите независимости страны и в конце концов разрешил итальянской прессе популярные в стране выпады против Гитлера и немцев.

Теперь он ожидал награду за столь долгое образцовое поведение. Его взоры обратились при этом на Эфиопию, которая занимала империалистическую фантазию Италии уже с конца XIX века, когда попытка расширить колонии Эритрею и Сомали позорно провалилась. Англия и Франция, как он ожидал, не станут чинить препятствий завоевательному походу, поскольку они и далее нуждаются в Италии для организации отпора Гитлеру. Расположенная в своего рода «ничейной земле» Аддис-Абеба для них не могла в реальности быть важнее Берлина. Половинчатые выражения согласия, высказанные Лавалем во время его январского визита в Рим, и молчание британцев в Стрезе он истолковал как знак осторожного одобрения. Кроме того, он отдавал себе отчет в том, что морской договор еще более повысил ценность Италии для западных держав, прежде всего для Франции.

При помощи подстроенных пограничных инцидентов и конфликтов в районах оазисов он нагнетал настроения в пользу колониальной войны, которая производила впечатление странного анахронизма. Франция, опасаясь лишиться еще одной опоры в своей системе союзов, заверила его в пассивной поддержке, все посреднические попытки он отметал жестами Цезаря. И тут, как ни удивительно, в дело вмешалась Англия. После того как она еще в апреле отказалась применить санкции в ответ на подрывающие мир действия Гитлера, она потребовала их в отношении Муссолини и в знак своей решимости демонстративно усилила средиземноморский флот. Но здесь стала возражать Франция, которая не собиралась рисковать добрыми отношениями с Италией как раз ради Англии, которая только что в сговоре с Гитлером показала себя весьма ненадежной союзницей; это, в свою очередь, вызвало раздражение Англии, в то время как в Италии лихорадочное возбуждение дошло до того, что стали хвастливо говорить о превентивной войне против Великобритании (ее насмешливо называли «Операция "Безумие"») – короче говоря, все договоренности и долголетние дружественные связи теперь открыто распадались. Во Франции влиятельные сторонники Муссолини, прежде всего многочисленные интеллектуалы, открыто поддерживали экспансионистские устремления Италии. Шарль Моррас, видный представитель французских правых, публично угрожал смертью всем парламентариям, требовавшим санкций против Италии; пораженческая ирония забавлялась вопросом: «Чего ради умирать за негуса[29]?»; а вскоре такой же вопрос зададут и о Данциге [30].

Жест Англии мог иметь оправдание, тем более, если принять во внимание, каков был Гитлер, только в том случае, если бы британское правительство было готово со всей решительностью выступить против агрессии Муссолини и при этом не побоялось бы риска войны. Но Англия явно не собиралась идти так далеко в реализации своего решения, и поэтому последнее должно было лишь ускорить роковую развязку. Теперь Муссолини мог в любом случае считать гордость и честь Италии задетыми прозвучавшими угрозами в такой степени, что можно было начинать военные действия. 2 октября 1935 года он заявил на массовом митинге, трансляцию которого слышало более 20 миллионов человек на улицах и площадях во всех частях страны, что Италия по собственному решению объявляет войну Эфиопии: «Пробил великий час в истории нашего Отечества… Сорок миллионов итальянцев как скрепленное общей клятвой сообщество не позволят лишить себя места под солнцем!» Достаточно было перекрыть Суэцкий канал или ввести эмбарго на поставки нефти, чтобы тут же сделать небоеспособной насыщенную военной техникой итальянскую экспедиционную армию и нанести Италии такое же сокрушительное поражение, какое ей 40 лет тому назад на той же территории приготовил император Менелик; Муссолини заверял позже, что это было бы для него «невообразимой по своим последствиям катастрофой» [31]. Но Англия и Франция, равно как и остальные нации, на это не отважились; дело ограничилось половинчатыми мерами, неэффективность которых лишь снизила тот престиж, которыми еще обладали демократии и Лига наций. Конечно, за этой осторожностью скрывались многие причины. Например, чехословацкий премьер-министр Бенеш, который отличился в роли особо энергичного поборника экономических санкций, благоразумно не распространял их на собственный экспорт в Италию.

Внутренние противоречия Европы предоставили Муссолини почти неограниченную свободу маневра. Итальянская армия, оснащенная современным вооружением, стала громить и уничтожать неподготовленного, почти безоружного противника с небывалой жестокостью, утверждая новый стиль бесчеловечного ведения войны, применяя даже отравляющие газы. Столь же беспрецедентным моментом было то, что известные офицеры, в том числе сыновья Муссолини Бруно и Витторио с гнусным высокомерием хвастались, что они устраивали веселую охоту на целые толпы, сотни и тысячи людей и истребляли их зажигательными бомбами и бортовым оружием своих самолетов [32]. 9 мая 1936 года итальянский диктатор мог наконец объявить с балкона палаццо Венеция перед восторженной толпой о «своем триумфе над пятьюдесятью нациями» и о «воскрешении империи на судьбоносных холмах Рима».

Гитлер поначалу придерживался в абиссинском конфликте строгого нейтралитета – не только потому, что у него было достаточно причин обижаться на Муссолини, скорее дело было в том, что эфиопская авантюра дуче создавала помехи осуществлению его главной внешнеполитической концепции, в основе которой с момента ее возникновения постоянно была идея партнерства с Англией и Италией. Начавшаяся схватка приводила к противостоянию двух важнейших будущих партнеров и ставила Гитлера перед непредусмотренной альтернативой [33].

Как это ни удивительно, он после продолжительных колебаний решил поддерживать итальянскую сторону и стал поставлять ей сырье, прежде всего уголь, хотя он за несколько месяцев до того приветствовал англо-германский договор как начало нового времени. Так он поступил не из идеологических соображений и явно не по экономическим причинам, сколь бы весомы они ни были при принятии данного решения. Гораздо важнее было то обстоятельство, что он видел в конфликте шанс взломать устоявшийся порядок в Европе. Логика наращивания кризиса требовала помогать слабой стороне против более сильной. Так, уже летом 1935 года Гитлер направил негусу в ходе двух трансакций, проводившихся в обстановке высочайшей секретности, военную технику на 4 млн. марок, в том числе 30 противотанковых пушек, которые явно предназначались для боев с итальянским агрессором, и точно так же он поддерживал теперь Муссолини в противостоянии западным державам [34]. Принять такое решение было ему тем более легко, поскольку он, как показывает его секретное выступление в апреле 1937 года, не принимал всерьез обязательства, взятого на себя Англией, ибо те принципы, за которые она выступала: неприкосновенность малых наций, защита мира, право на самоопределение – для него ничего не значили, в то время как империалистическая акция Италии была в его глазах реализацией закона и логики политики. Это была та же серьезнейшая ошибка, которую он повторил в августе и сентябре 1939 года, она была связана с его рационалистической неспособностью принимать в расчет какие-либо иные интересы, кроме голых мотивов борьбы за власть. Кроме того, вдохновленный своими быстрыми успехами, он чувствовал себя уже достаточно уверенно, чтобы в известной степени испытать на прочность только что заключенный союз с Англией ради завоевания на свою сторону и другого союзника, который пока, , несмотря на все усилия, почти враждебно отворачивался от него.

Однако Гитлер использовал войну в Абиссинии не только для прорыва изоляции на юге. Еще важнее было для него воспользоваться ставшей очевидной нерешительностью западных держав, а также параличом Лиги наций для нового ошеломляющего внешнеполитического демарша: 7 марта 1936 года немецкие войска заняли Рейнскую область, которая являлась демилитаризованной зоной со времени заключения Локарнского договора. По логике событий это было неизбежным следующим шагом, но, по всей видимости, он совершился даже для Гитлера неожиданно быстро. Судя по документам, он стал в середине февраля размышлять, не целесообразнее ли провести эту акцию, которая первоначально намечалась на весну 1937 года, ввиду сложившегося международного положения в более ранний срок [35]. И, очевидно, уже несколькими днями позже он решился провести эту операцию, поскольку Муссолини два раза подряд с небольшим интервалом заверял его, что дух Стрезы мертв, и Италия ни в каких акциях против Германии участвовать не будет. Правда, Гитлер и на этот раз ожидал повода, который позволил бы ему выступить перед миром в великой роли обиженного и сослаться, выдвигая контробвинения, на совершенную в его отношении несправедливость.