Глава II «ТРЕТЬЯ» МИРОВАЯ ВОЙНА
Глава II
«ТРЕТЬЯ» МИРОВАЯ ВОЙНА
Когда поднимется «Барбаросса», мир затаи, т дыхание и замрет.
Адольф Гитлер
Двойственный характер войны. – Приказ о комиссарах и «айнзатц-группы». – Уверенность в победе. – На пределе сил. – Москва или Украина? – Зимняя катастрофа. – Контрнаступление Красной Армии. – План войны рушится. – «Пи слезинки немецкому народу». – Перл-Харбор. – Объявление войны Соединенным Штатам Америки. – «Европейская солидарность». – Новые наступления. – Раздоры с генералитетом. – Переломный момент войны. – Концепция как выстоять. – Сталинград. – Концепция гибели.
153 дивизии, 600 000 моторизованных единиц, 3580 танков, 7184 орудие и 2740 самолетов – с такими силами Гитлер на рассвете 22 июня 1941 года, около трех часов пятнадцати минут, начал наступление на Советский Союз. Это была самая огромная сосредоточенная на одном театре военных действий вооруженная мощь, которую когда-либо знала история. Наряду с немецкими соединениями стояли двенадцать дивизий и десять бригад Румынии, восемнадцать финских дивизий, три венгерские бригады и две с половиной словацкие бригады, позднее к ним присоединились три итальянские дивизии и испанская «Голубая дивизия». По примеру большинства предыдущих кампаний нападение последовало без объявления войны, и опять оно было начато внезапным массированным налетом люфтваффе, одним ударом уничтожившим половину из почти десяти тысяч самолетов Советской России[441]; как это уже имело место в Польше и на Западе, наступающие войска всей мощью своих массированных танковых формирований глубоко вклинились во вражескую территорию и, быстрыми операциями взяв противника в клещи и загнав в «котлы», громили его там. В предыдущие годы Гитлер не раз заверял, что он не планирует «похода аргонавтов» в Россию или чего-то в этом роде [442], и вот теперь он двинулся в такой поход.
За военными соединениями следовали, как вторая волна, специальные подразделения, «айнзацгруппы», перед которыми Гитлер еще 3 марта поставил задание истреблять «еврейско-большевистскую интеллигенцию» по возможности уже в районе операций [443]. Эти спецкоманды и придали войне с самого начала беспримерный, не имеющий аналогов характер, и если в стратегическом плане эта кампания и была тесно связана с войной в целом, то по своей сути и морали она представляла собой нечто совершенно новое – она была как бы третьей мировой войной.
В любом случае она не соответствовала понятию «нормальной европейской войны», правилами которой определялось до сих пор все противоборство, хотя уже в Польше проявились признаки новой, более радикальной практики. И как раз тот опыт сопротивления войсковых командиров режиму террора СС в оккупированных польских областях побуждает теперь Гитлера взяться за имевшую идеологическую окраску борьбу на уничтожение уже в оперативной зоне. Ибо это была – после стольких осложнений, окольных путей и перевернутых фронтов – его война, и в ней он не допускает никаких компромиссов. Он ведет ее безжалостно, одержимо, все больше пренебрегая всеми другими театрами боевых действий. Он не принимает во внимание никаких тактических соображений и отказывается, в частности, от того, чтобы При помощи каких-то привлекательных лозунгов об освобождении добиться сперва военной победы, а потом уже начинать дело порабощения и уничтожения; более того, теперь он ищет только окончательных решений – и это тоже было симптомом его решительного отказа от политического пути. 30 марта 1941 года он созвал в рейхсканцелярии в Берлине примерно двести пятьдесят высших офицеров всех родов войск и объяснил им в своей длившейся два с половиной часа речи новый характер предстоящей войны. Дневник Гальдера зафиксировал следующие положения этой речи:
«Наши задачи в отношении России: вооруженные силы разгромить, государство ликвидировать… Борьба двух мировоззрений. Уничтожающая оценка большевизма: это все равно что антиобщественное преступление. Коммунизм – чудовищная опасность для будущего. Нам не следует придерживаться тут законов солдатского товарищества. Коммунист не был товарищем и не будет Речь идет о борьбе на уничтожение.
Нужно бороться с ядом разложения. Это не вопрос военных судов. Войсковые начальники должны знать, о чем тут идет речь. Они обязаны руководить этой борьбой… Комиссары и люди из ГПУ – это преступники, так с ними и следует обращаться… Эта война будет резко отличаться от войны на Западе. На Востоке же жесткость – это благо для будущего.
От командиров требуется жертва – преодолевать все сомнения» [444].
И хотя никто из присутствовавших не возразил этому призыву к сообщничеству, Гитлер все же не доверял своим связанным традиционными сословными нормами генералам и потому не довольствовался одними лишь призывами быть жестокими. В куда большей степени все его устремления нацеливаются на то, чтобы не было водораздела между ведением войны в привычном смысле и действиями «зондеркоманд», и чтобы все элементы соединились в общую картину единой войны на уничтожение, делающей всех ее участников уголовными преступниками. Серией подготовительных директив из ведения вермахта изымается административное управление тылами, оно передается специально назначаемым рейхскомиссарам, одновременно рейхсфюреру СС Генриху Гиммлеру поручается организовать силами четырех спецгрупп из состава полиции безопасности и СД общей численностью в три тысячи человек выполнение в районе операций «специальных задач», «вытекающих из борьбы двух противоположных политических систем, которая будет вестись до полной победы». На совещании в Прецше в мае 1941 года Гейдрих устно довел до командиров этих групп приказ об уничтожении всех евреев, всех «неполноценных азиатов», всех коммунистических функционеров и цыган [445]. Подписанный в это же время «указ фюрера» фактически освобождал военнослужащих вермахта от преследования за уголовные деяния в отношении советских гражданских лиц, другое распоряжение, так называемый «приказ о комиссарах» от 6 июня 1941 года, предусматривал, что все политкомиссары Красной Армии, поскольку они являются «зачинщиками по-варварски азиатских методов борьбы, в случае их захвата на поле боя или при сопротивлении немедленно и безоговорочно уничтожаются с помощью оружия», и, наконец, «руководящие указания» ОКВ, доведенные до сведения более чем трех миллионов солдат восточной армии непосредственно перед началом нападения, требовали принятия «беспощадных и энергичных мер против большевистских подстрекателей, партизан, саботажников, евреев и полного искоренения любого активного и пассивного сопротивления» [446]. Эти меры дополнялись шумной кампанией против «славянских недочеловеков», которая воскрешала картины «монгольского нашествия» и называла большевизм современным выражением вызванного к жизни еще Аттилой и Чингисханом азиатского стремления к разрушению.
Все эти элементы придавали войне на Востоке необычайный, двойственный характер. С одной стороны, это была мировоззренческая война против коммунизма, и само наступление несло на себе в какой-то степени черты крестового похода; с другой же – она была, конечно, не в меньшей мере и колониальной захватнической войной в стиле XIX века, правда, войной, направленной против одной из традиционных европейских великих держав и руководствовавшейся целью уничтожить эту державу. Идеологические обоснования, коими определялась главным образом внешняя пропагандистская шумиха, были дезавуированы самим Гитлером, который в середине июля в самом узком кругу руководства раздраженно отверг формулу о «войне Европы против большевизма» и пояснил: «В принципе, таким образом, речь идет о том, чтобы умело разрезать на куски этот гигантский пирог, дабы мы, во-первых, могли его покорить, во-вторых, им управлять и, в-третьих, его эксплуатировать». Однако замыслы насчет аннексии обнародовать пока не следует. «Все необходимые меры – расстрелы, выселения и т. п. – мы, несмотря на это, проводим и сможем, несмотря на это, проводить» [447]
В то время как вермахт неудержимо продвигался вперед, чуть ли не за две недели вышел к Днепру, а неделю спустя был уже под Смоленском, «айнзацгруппы» устанавливали на захваченных территориях свой порядок террора, прочесывали города и села, сгоняли вместе евреев, партработников, интеллигенцию и вообще всех, кто потенциально мог относиться к руководящим слоям общества, и уничтожали их. Отто Олендорф, командир одной такой группы, в своих показаниях на Нюрнбергском процессе расскажет, что его подразделение только за первый год ликвидировало около девяноста тысяч мужчин, женщин и детей; по осторожным оценкам, за тот же период были убиты – правда, речь тут идет об особенно пострадавшем еврейском населении Западной России – примерно полмиллиона человек [448]. А Гитлер безжалостно наращивал акции по истреблению. В его высказываниях этого периода, помимо всех устремлений к захвату и эксплуатации, то и дело проглядывает с в конечном счете заставляющей вспомнить о его молодых годах радикальностью его глубоко идеологический эффект ненависти: «Евреи – исчадие человечества, – заявил он 21 июля хорватскому министру иностранных дел Славко Кватернику, – если бы евреям была открыта такая зеленая улица, как в советском раю, то они осуществили бы самые безумные планы. Так Россия стала бы очагом чумы для человечества… Если даже всего одно государство по каким-то причинам будет терпеть одну еврейскую семью, то она станет очагом бацилл для нового разложения. Если бы больше не было евреев в Европе, то уже ничто не мешало бы единству европейских государств» [449].
Несмотря на свое быстрое продвижение немецкие войска смогли прибегнуть к тем гигантским операциям по окружению, что составляли оперативный план похода на Россию, первоначально только на центральном участке [450]; на остальных же фронтах им удавалось лишь более или менее успешно заставлять основную массу противника отступать; впереди нас нет врага, а позади нас нет тыла – такой формулой выражалась вся особенность проблематики этой кампании. Но как бы то ни было, к 11 июля в немецких руках было около шестисот тысяч советских военнопленных, в том числе свыше семидесяти тысяч перебежчиков, и как Гитлер, так и командование сухопутных сил полагали, что крах Красной Армии близок. Уже 3 июля Гальдер записывает в своем дневнике: «Пожалуй, я не преувеличу, если скажу, что кампания против России выиграна за четырнадцать дней», и только упорное, обусловленное большим пространством сопротивление, считает он, отнимет у немецких сил еще много недель. Сам Гитлер скажет несколько дней спустя, что «он не думает, что сопротивление в европейской части России продлится более шести недель. Куда потом отправятся русские, он не знает. Может быть, к Уралу или за Урал. Но мы будем их преследовать, и он, фюрер, не остановится перед тем, чтобы прорваться через Урал… Он будет преследовать Сталина, куда бы тот ни бежал… Он не думает, что ему придется продолжать бои до середины сентября: за шесть недель он как-нибудь справится» [451]. С середины июля главный упор в программе производства вооружений делается уже на подводные лодки и авиацию, а при планировании учитывается ожидаемое через четырнадцать дней возвращение немецких дивизий. Когда последний немецкий военный атташе в Москве генерал Кестринг был с докладом в ставке фюрера, Гитлер подвел его к карте операций, очертил движением руки захваченные территории и заявил: «Отсюда меня теперь никакая свинья не выгонит» [452].
Такому рецидиву неприкрытой вульгарности ранних лет соответствовало и удовлетворение, которое Гитлер явно испытывал при сообщениях о жестоких сражениях. Испанскому послу Эспиносе он говорил, что бои на Востоке – это сплошная «человеческая бойня», иногда противник предпринимает глубоко эшелонированные атаки в двенадцать-тринадцать порядков, и все они успешно отбиваются, «людей косят ряд за рядом»; русские солдаты «кто в состоянии летаргии, а кто вздыхает и стонет. Комиссары – это дьяволы, (и) … их всех расстреливают» [453]. Одновременно его охватывают продолжительные человеконенавистнические фантазии. Он планирует удушить Москву и Ленинград голодом, что вызовет «народную катастрофу», которая лишит центров не только большевизм, но и всю Московию». Затем он решает сравнять оба эти города с землей и на том месте, где когда-то стояла Москва, устроить гигантское водохранилище, чтобы истребить всю память об этом городе и о том, чем он был. Он предусмотрительно отдает приказ отклонять все ожидаемые предложения о капитуляции и так объясняет его в своем кругу: «Наверное, какие-то люди схватятся обеими руками за голову и спросят: Как мог фюрер разрушить такой город как Санкт-Петербург? По своей сути я ведь отношусь к иному виду. Мне было бы приятней не причинять никому зла. Но если я вижу, что биологический вид в опасности, то меня покидает чувство холодной рассудочности» [454]
В течение августа, после прорыва «линии Сталина», немецким войскам все же удается провести крупные операции по окружению на всех участках фронта, но в то же время становится очевидным, что оптимистические ожидания предыдущего месяца были обманчивыми: как ни велико было количество пленных, масса вводимых все вновь и вновь со стороны противника резервов оказывалась еще больше. К тому же он оборонялся куда более ожесточенно, нежели польская армия или войска западных держав, и его воля к сопротивлению, поколебленная начальными кризисами, намного возросла, когда он осознал уничтожающий характер ведущейся Гитлером войны. Износ матчасти в пыли и грязи русских равнин тоже оказался выше, чем ожидалось, и каждая победа затягивала преследователя все глубже в бескрайнее пространство. Помимо всего, обнаружилось, что немецкая военная машина впервые дошла до предела своих возможностей. Промышленность, например, производила вместо шестисот танков в месяц только около трети требуемого количества, пехота в условиях кампании, превзошедшей все предыдущие представления о расстояниях, оказалась недостаточно моторизованной, авиация не справилась с войной на два фронта, а запасы горючего, сократились до уровня месячной потребности в нем. Ввиду всех этих обстоятельств решающее значение приобрел вопрос, на каком участке фронта могут быть наиболее эффективно введены оставшиеся резервы для нанесения удара, который решил бы судьбу войны.
Главное командование сухопутных войск и командование группы армий «Центр» единодушно потребовали перейти в концентрическое наступление на Москву Как они ожидали, противник выставит для решающего сражения у ворот своей столицы все имеющиеся в его распоряжении силы и тем самым вовремя будет завершена эта кампания и обеспечен триумф идеи блицкрига. Гитлер, напротив, требовал наступления на севере, чтобы отрезать Советы от выхода к Балтийскому морю, а также настаивал на широкомасштабном продвижении на юге с целью захвата сельскохозяйственных и промышленных областей Украины и путей подвоза нефти с Кавказа: в этом плане прямо-таки показательным образом смешались и его заносчивость, и его стесненное положение, ибо Гитлер, создавая видимость человека, столь уверенного в своей победе, что может игнорировать столицу, на самом деле пытался предупредить становящееся ощутимым перенапряжение экономики. «Мои генералы ничего не понимают в военной экономике», – не раз повторял он. Это упорное противоборство, вновь выявившее шаткие отношения между Гитлером и генералитетом, завершилось в конечном итоге директивой, которая содержала приказ группе армий «Центр» передать свои моторизованные соединения группам армий на севере и юге. «Невыносимо», «неслыханно», – записал Гальдер в дневник и предложил фон Браухичу вместе подать в отставку, однако командующий это предложение отклонил [455].
Большая победа в битве за Киев, принесшая немецкой стороне около 665 000 пленных и огромное количество трофеев, казалось, вновь подтвердила военный гений Гитлера, тем более, что этот успех устранил одновременно и фланговую угрозу для центрального участка фронта, да и вообще только сейчас, благодаря этой победе, открывалась свободная дорога на Москву. И, действительно, теперь Гитлер согласился с наступлением на советскую столицу; однако, будучи ослеплен непрекращающейся чередой своих триумфов и избалован воинским счастьем, он полагал, что сможет одновременно добиваться и далеко идущих целей на севере и в первую очередь на юге. Этими целями было – перерезать железную дорогу на Мурманск, захватить город Ростов и майкопские месторождения нефти и прорваться к находящемуся на расстоянии более шестисот километров Сталинграду. Он словно позабыл о своем старом главном правиле – всякий раз концентрировать все силы на одном участке и разводил войска все дальше друг от друга. Наконец, с задержкой почти на два месяца, 2 октября 1941 года фельдмаршал фон Бок начал наступление на Москву. На следующий день, в своей речи в берлинском Дворце спорта, которая была уникальным документом заурядного хвастовства, Гитлер, обругав противников «демократическими нулями», «олухами», «зверями и бестиями», объявил, «что этот противник уже сломлен и никогда больше не поднимется» [456].
Четыре дня спустя зарядили осенние дожди. Правда, два крупных «котла» под Вязьмой и Брянском, устроенных немецкими войсками превосходящим силам противника, еще давали им возможность успешного наступления на Москву, но затем все более глубокая грязь сковала все операции, снабжение стало функционировать с перебоями, и все больше машин и орудий застревало в грязи. Только когда в середине ноября ударил легкий морозец, застрявшее наступление возобновилось. Танковые соединения, предназначенные для охвата Москвы с северного направления, приблизились, наконец, под Красной Поляной к советской столице на расстояние тридцати километров, а части, наступавшие с запада, были уже в пятидесяти километрах от центра города. Вот тут-то и грянула русская зима, когда термометр опускался до тридцати, а иногда и до пятидесяти градусов.[457]
Немецкие войска встретили такое резкое похолодание полностью неподготовленными. Будучи уверенным, что кампания не продлится дольше трех-четырех месяцев, Гитлер применил один из характерных для его решений приемов – опять уперся спиной в стену и не подготовил для армии зимнего оснащения: «Потому что зимней кампании не будет», – наставлял он генерала Паулюса, когда тот предложил принять предупредительные меры на случай зимы [458]. На фронте тысячи солдат гибли от холода, машины и автоматическое оружие отказывали, в лазаретах замерзали раненые, и вскоре потери от холодов превысили потери в боях. «Здесь началась паника», – докладывал Гудериан, а в конце ноября он сообщил, что его войска «дошли до ручки». Несколько дней спустя находившиеся у самой Москвы соединения предприняли при тридцати градусах мороза последнюю попытку прорвать линии русских, несколько частей прорвались к пригородам столицы, в полевые бинокли были уже видны башни Кремля и то, что творилось на улицах. И тут наступление захлебнулось.
И совершенно неожиданно началось советское контрнаступление силами прибывших отборных сибирских дивизий, которое отбросило немецкие войска с тяжелыми потерями от города. На протяжении нескольких дней фронт, казалось, колебался и разрушался в русском снегу. Все призывы генералитета избежать катастрофы путем тактического отходного маневра Гитлер непоколебимо отвергал. Он боялся потери оружия и снаряжения, боялся необозримых психологических последствий, которые неминуемо повлекли бы за собой разрушение нимба его личной непобедимости, короче говоря, боялся той картины разгромленного Наполеона, что так часто была ранее предметом его презрения [459]. 16 декабря он приказом потребовал от каждого солдата «фанатичного сопротивления» на каждой позиции, «невзирая на прорыв противника с фланга и тыла». Когда Гудериан высказал мнение о бессмысленных жертвах, которые вызовет этот приказ, Гитлер ответил ему вопросом: не думает ли генерал, что гренадеры Фридриха Великого умирали с охотой? «Вы стоите слишком близко к событиям, – упрекнул он его, – вы чересчур сочувствуете солдатам. Вам следовало бы быть на дистанции.» До сего дня распространено убеждение, будто бы «приказ выстоять» под Москвой и ожесточенная воля Гитлера к сопротивлению стабилизировали трещавший по швам фронт, однако материальные потери войск, отказ от выигрыша пространства, а также от более коротких путей снабжения вновь свели на нет все мыслимые выгоды [460]. Кроме того, это решение указывало и на все рельефнее проступавшую неспособность Гитлера к гибкому применению своей воли. Процесс самомонументализации, которому он так много лет подчинял себя, явно сказался теперь на его внутренней сути и придал ей свойство патетической неподвижности памятника. И какие бы решения ни принял он перед лицом кризиса, неоспоримым было, что у ворот советской столицы потерпел крах не только ориентированный на блицкриг план «Барбаросса», но и весь его план войны в целом.
Если не обманывает впечатление, осознание этого, как и при всех других серьезных, отрезвляющих ударах в его жизни, явилось для него тягчайшим шоком. Это был первый тяжелый провал после почти двадцати лет неизменных успехов, политических и военных триумфов. И в отчаянно отстаивавшемся им вопреки всем противоположным мнениям решении любой ценой удерживать позиции под Москвой было что-то от заклинания этого переломного момента, ибо он сам слишком хорошо сознавал, что его чересчур азартная игра с первым поражением потерпит фиаско по всем статьям. Во всяком случае, уже в середине ноября он казался преисполненным пессимистических предчувствий, когда, словно цепляясь за воздух, говорил в узком кругу об идее «мира путем переговоров» и в очередной раз выражал смутные надежды на влиятельные консервативные круги Англии [461], словно полностью забыв, что давно стал неверен тайне своих побед и что никогда уже больше не будет в состоянии свалить одного эпохального противника с помощью другого. Десять дней спустя, когда наступила катастрофа с холодами, он, кажется, впервые понял, что ему грозит нечто большее, нежели просто неудача. Генерал-полковник Йодль скажет во время одного обсуждения положения на фронте уже в конце войны, что ему, как и Гитлеру, на том этапе, когда разразилась катастрофа русской зимы, стало ясно, что «добиться победы уже не удастся» [462]. 27 ноября генерал-квартирмейстер Вагнер сделал в ставке фюрера доклад о ситуации, вывод из которого Гальдер сформулировал в следующем предложении: «Мы на пределе наших людских и материальных сил». А вечером того же дня, находясь в угрюмом, мизантропическом настроении, какое так часто наблюдалось у него в кризисных ситуациях жизни, Гитлер скажет одному иноземному визитеру: «Если немецкий народ когда-нибудь будет недостаточно сильным и жертвенным, чтобы платить кровью за свое собственное существование, то ему придется исчезнуть и быть уничтоженным другой, более сильной державой». Во втором разговоре – в тот же вечер и снова с зарубежным гостем – он к той же мысли добавил еще такое замечание: «Он бы тогда по немецкому народу и слезинки не проронил»[463]
Осознанием, что план войны в общем провалился, было продиктовано и решение Гитлера 11 декабря объявить Соединенным Штатам войну, которой он долго опасался. За четыре дня до того 350 японских бомбардировщиков подвергли мощному бомбовому удару американский флот в Перл-Харборе и аэродромы в Оаху и этим неожиданным нападением начали войну на Дальнем Востоке. В Берлине посол Осима настаивает на немедленном вступлении рейха в войну на стороне Японии; и хотя Гитлер все время торопил своего дальневосточного союзника с наступлением на Советский Союз или на владения Британской империи в Юго-Восточной Азии, но, во всяком случае, давал понять, насколько несвоевременной была бы для Германии война с США, он моментально поддался японским настояниям. Он даже не поставил в вину японцам, что те скрывали от него свои планы, – в принципе, он позволял такое только себе, – и без раздумий отклонил доводы Риббентропа насчет того, что, мол, Германия, если исходить из буквы Тройственного пакта, вовсе не обязана выступать на стороне союзника. Скандальный характер самого акта неожиданного нападения, которым начала это противоборство Япония, глубоко подействовал на него, он уже был готов к тому времени вдохновляться подобными эффектами: «У него стало радостно на сердце, когда он услышал о первых операциях японцев», – так сказал он Осиме [464]. Но еще больше повлияло на решение объявить войну США понимание им того, что вся стратегическая концепция потерпела фиаско.
В его распоряжении оставались только две одинаково фатальные альтернативы. Он должен был до того либо быть готовым к примирению между Японией и США, что снимало бы с американского президента беспокойство за тихоокеанские тылы и тем самым делало бы возможным активное выступление против Германии, к чему Рузвельт с его политикой ведения войны «на грани войны» (short of war) энергично вел дело уже в течение продолжительного времени, либо между Японией и Соединенными Штатами возникал конфликт, в результате чего дальневосточный партнер по союзу явно становился бы неспособным включиться в войну против Советского Союза на стороне рейха. Естественно, Гитлер предпочитал вторую альтернативу, даже если она ранее нежели первая втягивала его в открытое противоборство с США. Ведь конфликт был в любом случае неизбежен, говорил он, вероятно, самому себе, но коль скоро он неизбежен, то его незамедлительное начало, так или иначе, давало некоторые выгоды: оно не только облегчало ведение немцами войны на море, поскольку им до этого приходилось мириться со всеми провокациями с американской стороны, – еще более важным было и то, что эффектные в психологическом плане успехи японцев последовали в нужный момент, ибо необходимо было как-то замаскировать кризис в России; и, наконец, при принятии Гитлером этого решения сыграли свою роль и его упрямство, и лопнувшее терпение, а также огорчение из-за того, что война пошла не тем путем, что она, вопреки всем планам, не стала серией молниеносных побед и, следовательно, требовала напряжения сил для судьбоносной борьбы в масштабах всего земного шара, чтобы не обернуться тем, в чем не было ни смысла, ни эффекта, ни шанса, – войной ресурсов, войной на истощение, где решающими для исхода являются большие запасы сырья, индексы производства и численность населения.
Однако все эти аргументы обладали лишь небольшой убедительной силой и не могли скрыть того факта, что Гитлер шел на это противоборство, не имея большого стимула. Каким же слабым, думал он, обращаясь мыслями к прошлому, стал фундамент! Менее чем за два года он проиграл доминирующую, гарантируемую силой внушения политическую позицию и заставил самые могучие державы мира, вопреки всей их прежней смертельной вражде друг к другу, объединиться в какой-то «неестественный союз». Решение начать войну с Соединенными Штатами было еще более несвободным, еще более вынужденным нежели решение о нападении на Советский Союз и являлось, собственно говоря, уже не актом решимости, а жестом, продиктованным сознанием внезапно наступившего бессилия. Это была последняя значительная инициатива Гитлера, после нее таковых уже не будет.
Участие США в войне сразу же сказалось в упорядочении и одновременном расширении всех действий союзников. Уинстон Черчилль в своем выступлении по радио в день немецкого нападения на Советский Союз заявил, что он не отказывается ни от одного из своих слов, сказанных им на протяжении двадцати пяти лет в адрес коммунизма, но перед лицом той драмы, что начинает разыгрываться на Востоке, меркнет «прошлое с его преступлениями, его безумиями и трагедиями» [Цит. по: Gruchmann L. Der Zweite Weltkrieg, S.
141.]. Однако, если в целом он все же, казалось, сохранял в себе чувство той дистанции, которая отделяла его от нового партнера по союзу, то американский президент Рузвельт на деле демонстрировал тут непоколебимую моральную решимость в той мере, как этого требовали и момент, и противник.» Еще за некоторое время до вступления в войну он включил в программу материальной поддержки со стороны США наряду с Великобританией и Советский Союз, теперь же он мобилизовал весь потенциал страны. В течение одного года производство танков увеличилось до 24 000, самолетов – до 48 000, к 1943 году он дважды удваивает численный состав американской армии, доведя его в общей сложности до семи миллионов человек, и уже к концу первого военного года поднимает военное производство США на уровень трех держав «оси», вместе взятых; к 1944 году он удваивает его еще раз [Статистические данные о производстве вооружений в США см.: Jacobsen Н.-А. 1939-1945, S. 561 ff.].
По американской инициативе союзники начали теперь согласовывать свою стратегию друг с другом. В противоположность державам Тройственного пакта, так и не сумевшим наладить единое военное планирование, незамедлительно организованные комиссии и штабы западных союзников на регулярно проводившихся более чем 200 совещаниях координировали совместные шаги. Им способствовало то обстоятельство, что руководствовались они согласованным, поддававшимся определению намерением, а именно – разгромить врага, тогда как Германия, Италия и Япония, всяк сам по себе, преследовали чрезвычайно туманные и одновременно чрезмерные цели в различных регионах мира. Этот ненасытный территориальный аппетит трех всемирно-политических «голодранцев», столь же восхищенных собственным динамизмом, сколь им же и подталкиваемых, прокомментировал в конце августа 1941 года Муссолини, когда он вместе с Гитлером осматривал развалины Брестской крепости, и когда немецкий диктатор стал буйно фантазировать, захваченный одним из своих планов передела мира, воспользовавшись паузой в его излияниях, Муссолини, как рассказывают, с ироничным простодушием бросил, что в итоге для их жажды покорять не останется «уже ничего, кроме Луны» [465].
Эта встреча, кстати, была задумана в первую очередь как демонстрация противовеса эскизно очерчивавшемуся альянсу противной стороны. Ведь примерно за две недели до этого Рузвельт и Черчилль сформулировали в результате встречи у побережья острова Ньюфаундленд в так называемой Атлантической хартии свои военные цели, которым партнеры по «оси» противопоставляли теперь провозглашаемые Гитлером лозунги о «новом порядке в Европе» и о «европейской солидарности». Ссылаясь на лозунг «крестового похода всей Европы против большевизма», они стремились оживить тот самый интернационализм, который в качестве никогда не продумывавшегося до конца внутреннего противоречия был присущ всем фашистским движениям. Но вскоре и здесь опять проявились последствия практиковавшегося Гитлером отказа от политики. Как будто это и не он являлся тем, кто всеми своими крупнейшими успехами был обязан принципу двойной тактической игры, тому неуклонно комбинировавшемуся из запугивания и обещаний заигрыванию, а вот тут для европейских народов у него не нашлось ничего, кроме примитивных отношений господства и подчинения: «Когда я покоряю свободную страну, только чтобы вернуть ей свободу, то к чему это? – задаст он такой вопрос в начале 1942 года. – Тот, кто пролил кровь, имеет право осуществлять свое господство», и ему просто смешно, когда «великие болтуны думают, что содружество создается словами… Содружество создается и сохраняется как раз только силой» [466] Даже и потом, уже под гнетом продолжающихся поражений, он будет отвергать все предложения, исходившие от его собственного окружения об оживлении тупой, охватившей Европу схемы подчинения идеями партнерства. В конце концов он заявит, что его охватывает «бешенство», когда ему все время напоминают о какой-то чести этих маленьких «дерьмовых государств», которые и существуют-то только потому, что «пара европейских держав не сумели договориться, кто их сожрет» [467]; он знал только всю ту же вечную, неизменную, лишенную фантазии концепцию – урвать и всеми силами удерживать.
Та же самая, да еще усиленная паническими настроениями из-за положения на фронте склонность привела его к первому серьезному конфликту с генералитетом. Пока немецкие армии были победоносными, все расхождения во взглядах как-то затушевывались, а то и дело дававшее новые ростки недоверие заглушалось звучными тостами в честь побед. Но когда ситуация начинает изменяться, эти долго подавлявшиеся негативные чувства проявляются с удвоенной силой. Все чаще Гитлер вмешивается теперь в ход операций, отдает распоряжения непосредственно группам армий и армейским штабам, а нередко включается даже в тактические решения на уровне дивизий и полков. Главнокомандующий сухопутными войсками отныне превратился «в простого письмоносца», отмечает в своем дневнике Гальдер 7 декабря 1941 года [468]. Двенадцать дней спустя, в результате споров по поводу «приказа выстоять», фон Браухич попадает в немилость, просит об отставке и получает ее. Как это отвечало модели решения во всех предыдущих кризисах руководства, Гитлер берет командование сухопутными войсками на себя, и только лишним доказательством царившей на всех уровнях руководства неразберихи явилось то, что тем самым он оказался в двойном подчинении у самого себя: в 1934 году, после смерти Гинденбурга, он взял на себя должность (преимущественно репрезентативную) верховного главнокомандующего вермахта, а в 1938 году, после отставки фон Бломберга, уже и командование (фактическое) вермахтом. Теперь же он обосновывает свое решение замечанием, в котором, помимо его недовольства, примечательно проявляется и его стремление к усилению идеологизации: «Немножко командовать операциями может всякий, – заявляет он. – Задачей главнокомандующего сухопутными войсками является воспитание войск в духе национал-социализма. Я не знаю в армии ни одного генерала, который мог бы выполнить эту задачу в моем смысле. Поэтому я решил взять верховное командование армией на себя» [469].
В один день с фон Браухичем был смещен и командующий группой армий «Центр» фон Бок и на его место поставлен фон Клюге, а командующий группой армий «Юг» фон Рундштедт заменен фельдмаршалом фон Райхенау. За нарушение «приказа выстоять» был снят со своего поста генерал Гудериан, а генерал Хепнер даже уволен из вермахта, генерал фон Шпонек приговорен к смерти, в то время как фельдмаршал фон Лееб, командующий группой армий «Север», подал в отставку сам. Лишились своих постов многие другие генералы и командиры дивизий. «Выражения презрения», которыми Гитлер награждал фон Браухича с конца 1941 года, отразили в принципе его новую оценку высшего офицерского корпуса в целом: «тщеславный, трусливый сброд, который… своими постоянными замечаниями и своим постоянным непослушанием полностью опошлил и загубил весь план кампании на Востоке». А еще за полгода до того, в дни эйфории от сражения за Смоленск, он говорил, что у него «маршалы исторического масштаба, а офицерский корпус уникален» [470].
В первые месяцы 1942 года идут тяжелые оборонительные бои на всех участках фронта. Военные дневники то и дело отмечают «нежелательное развитие», «большое свинство», «день диких боев», «глубокие прорывы» и «драматическую сцену у фюрера». В конце февраля Москва была за более чем сто километров от линии фронта, суммарные немецкие потери составили свыше миллиона человек или 31, 4 процента численного состава войск на восточном фронте [471], и только весной, с началом оттепели, тяжелые бои улеглись, обе стороны были на пределе своих сил. Явно под влиянием этих событий Гитлер признался своему ближайшему окружению, что зимняя катастрофа на какой-то момент его просто оглушила, никто и представить себе не может, каких сил стоили ему эти три месяца и как страшно истрепали они ему нервы. На Геббельса, посетившего его в ставке, он произвел «удручающее впечатление»; тот нашел фюрера «сильно постаревшим» и не мог вспомнить, чтобы когда-либо видел его «таким замкнутым». Гитлер жаловался на приступы головокружения и сказал, что один вид снега доставляет ему физические муки. Когда в конце апреля он на несколько дней поехал в Берхтесгаден и там неожиданно выпал запоздалый снег, Гитлер сломя голову бежал оттуда; «это, так сказать, бегство от снега», – отметил Геббельс [472].
Когда же «эта зима тревоги нашей» [473] прошла, и с наступлением весны вновь началось немецкое продвижение вперед, к Гитлеру возвратилась его уверенность, и, находясь в окрыленном настроении, он даже высказывает свое недовольство тем, что судьбой ему, мол, предназначено вести войну только со второстепенными противниками. Но какой хрупкой была эта его вера в себя и какими издерганными были его нервы, видно из одной записи в дневнике начальника генштаба сухопутных войск: «Уже всегда имевшая место недооценка возможностей врага принимает постепенно гротескные формы, – пишет тот, – о серьезной работе уже не может быть и речи. Болезненное реагирование на впечатления момента и полная несостоятельность в оценках командного аппарата и его возможностей – вот что характерно для этого т. н. „командования“ [474]. Правда, план операций на лето 1942 года создавал впечатление, что опыт минувшего года Гитлера чему-то научил. Вместо того, чтобы вести наступление, как раньше, тремя клиньями, теперь вся наступательная мощь сосредотачивается на юге, чтобы «окончательно уничтожить оставшиеся еще в распоряжении Советов силы и в максимальной степени лишить их важнейших военно-экономических центров». Планировались также своевременное прекращение операций, подготовка зимних квартир и, в случае необходимости, сооружение по аналогии с «Западным валом» оборонительной линии («Восточный вал»), которая позволила бы вести хоть в течение ста лет такую войну, «какая не доставляла бы уже нам тогда особенных хлопот» [475]. Но когда во второй половине июля 1942 года немецкие войска вышли к Дону, не загнав., как планировалось, противника в большой «котел». Гитлер вновь пошел на поводу у своего нетерпения и своих нервов и забыл все уроки прошлого лета. 23 июля он отдал приказ разделить наступление на две одновременные наступательные операции по сходящимся направлениям: группа армий «Б» должна была через Сталинград прорваться к Астрахани на Каспийском море, а группа армий «А» – уничтожить вражеские войска под Ростовом, а затем выйти к восточному побережью Черного моря и двигаться на Баку: силам, державшим до начала наступления фронт протяженностью в восемьсот километров, к концу операции предстояло прикрывать линию длиной более чем в четыре тысячи километров, к тому же еще не вынудив противника вступить в сражение и уж тем более не разгромив его.
Гитлеровская эйфория в оценке собственных возможностей была, вероятно, продиктована обманчиво выглядевшей географической картой: к концу лета 1942 года его власть по своей протяженности достигла апогея. Немецкие войска стояли вдоль всего побережья Атлантического океана от мыса Нордкап до испанской границы, в Финляндии, повсюду на Балканах, а также в Северной Африке, где уже разгромленный, по мнению союзников, генералРоммелюи непривычного облика бормотали на загадочных языках приветственные слова, по бескрайней степи, где не было и намека на тень, войска, поднимая тучи пыли, катились вперед. В конце августа они вышли на южном направлении к охваченным огнем, разрушенным нефтеперегонным заводам Майкопа; от нефти, служившей в длинных, ожесточенных дискуссиях прошедших недель оправданием этого наступления, Гитлеру не досталось почти ничего. 21 августа немецкие солдаты подняли знамя со свастикой над Эльбрусом, самой высокой горой Кавказа. Два дня спустя части 6-й армии вышли к Волге у Сталинграда.
Однако внешность была обманчивой. Для ведения быстро разраставшейся войны на трех континентах, на морях и в воздухе, не хватало людей, вооружения, транспортных средств, сырья, а также командных кадров. Находясь в зените, Гитлер давно уже был побежденным человеком. Разражавшиеся подобно ударам кризисы и неудачи, чьи последствия еще больше усугублялись его упрямством, демонстрировали весь ирреальный характер этой гигантски растянувшейся в географическом пространстве власти.
Первые симптомы кризиса проявились на Востоке. С началом летнего наступления 1942 года Гитлер перенес свою ставку из Растенбурга в Винницу на Украине и здесь, на ежедневных обсуждениях положения, защищал со все возрастающим упорством свое решение овладеть как кавказским регионом, так и Сталинградом, хотя захват этого города на Волге уже не имел никакого значения, разве что только срывал судоходство на реке. Но Гитлер теперь уже не допускал никаких возражений своим планам. 21 августа произошла ожесточенная перепалка, когда Гальдер выразил мнение, что наличных сил для двух столь выматывающих наступлений у немцев недостаточно. Начальник генерального штаба дал понять, что полководческие решения Гитлера игнорируют пределы возможного и, как это он сформулировал впоследствии, делают «мечты законом действий». Когда же в ходе этих дебатов он указал на то, что русские ежемесячно производят тысячу двести танков, взбешенный Гитлер запретил ему продолжать «такую идиотскую болтовню» [476].
Спустя примерно еще две недели в ставке фюрера произошла новая стычка, на этот раз из-за задержки продвижения на кавказском фронте. Теперь уже преданнейший Йодль стал тем человеком, который не только рискнул открыто защищать командующего группой армий «А» фельдмаршала Листа, но и, в дополнение ко всему, процитировал собственные слова Гитлера, чтобы доказать, что Лист лишь придерживался полученных им указаний. Вне себя от ярости, Гитлер прервал разговор. 9 сентября он потребовал от фельдмаршала, чтобы тот подал в отставку, и вечером того же дня взял командование этой группой армий на себя. Раздосадованный до глубины души, он отныне почти полностью откажется от контактов с генералитетом своей ставки, в течение нескольких месяцев не будет даже подавать руки Йодлю и не переступит порога кабинета, где делались доклады о положении на фронте, – впредь обсуждения будут проходить в его маленьком бревенчатом домике в самом узком кругу и неизменно ледяной обстановке и станут пунктуально фиксироваться в стенограммах. Свое убежище Гитлер теперь покидает только с наступлением темноты и прогуливается по уединенным дорожкам. И обедает он отныне в одиночестве, компанию ему составляет только его овчарка, гостей приглашает редко: точно так же отпало и вечернее застолье, а с ним и вся мелкобуржуазная общительность и доверительная непринужденность в ставке. В конце сентября Гитлер, наконец, убрал и Гальдера. Еще за какое-то время до того он обратил внимание на доклады начальника штаба при главнокомандующем Западным фронтом генерала Цайтцлера. Они отличались богатством тактических идей и постоянным оптимизмом. Теперь ему хочется видеть близ себя «человека, как этот Цайтцлер», заявил он [477] и назначил того начальником генштаба сухопутных войск.
А в это время все большая часть 6-й армии и со все более возраставшими потерями вступала в Сталинград и закрепилась на северных и южных окраинах города. По всей видимости, на этот раз русские были полны решимости не отступать, а принять бой. В руки немецких войск попал приказ Сталина, в котором тот тоном озабоченного отца отчизны возвещал своему народу, что отныне Советский Союз не может больше уступать свою территорию. За каждую пядь земли следует биться до последнего. Словно чувствуя в этом личный вызов себе, Гитлер требует теперь, вопреки совету как Цайтцлера, так и командующего 6-й армией генерала Паулюса, захватить Сталинград – этот город стал фантомом престижа, его взятие «настоятельно необходимо по психологическим причинам», как заявил Гитлер 2 октября. А восемь дней спустя он добавил, что у коммунизма надо «отнять его святыню» [478]. Когда-то он сказал, что с 6-й армией он может штурмовать небеса. Теперь он вступил в кровавый бой за дома, жилые кварталы и заводские здания, в бой, обернувшийся для обеих сторон огромными потерями. Численный состав немецких войск постепенно сократился до своей четверти. Но весь мир с часу на час ожидал известия о падении Сталинграда.
Начиная с зимней катастрофы, когда ему впервые явился призрак поражения, Гитлер посвящает всю свою энергию – больше, чем до того, – кампании в России и все явственнее пренебрегает из-за нее всеми другими театрами военных действий. Разумеется, он любил думать широкомасштабными категориями – веками и континентами – но Северная Африка, к примеру, все равно находилась от него на очень большом расстоянии. Во всяком случае, он так никогда и не осознал стратегического значения Средиземноморья и тем самым в очередной раз показал, насколько аполитичной и абстрактной, насколько «литературной» была, собственно говоря, его широкая мысленная жестикуляция. Из-за неустойчивости его интереса, нехватки поставок и резервов наступательная сила Африканского корпуса оказалась утраченной, да и подводный флот пострадал из-за сангвинической стратегии Гитлера: к концу 1941 года в боевом состоянии находилось не более шестидесяти подводных лодок, а когда год спустя было, наконец, введено в битву при близительно сто единиц, вскоре противником была налажена стимулированная серией крупных немецких успехов система заградительных мер, что и привело к перелому.