ТЬМА ЕГИПЕТСКАЯ

ТЬМА ЕГИПЕТСКАЯ

СТРАШНЫЙ ДЕНЬ ДЛЯ СЕМЬИ МИЛЛИОНЕРА КОГАНА

Да, этот день, такой солнечный, ликующий, был самым страшным днем для миллионера Когана и его почтенной семьи.

А разве мало черных дней выпадало на его долю? О, много! Он видел горе, слезы своих единоплеменников во время двух погромов, когда еврейские дома падали, словно карточные, под бешеными ударами разъяренной черни. Он пережил момент, когда все его крупное состояние висело на волоске, благодаря двум безумно рискованным предприятиям, чуть-чуть не сделавшим его нищим.

Он... да мало ли еще каких лихолетий приходилось испы­тывать Вениамину Лазаревичу Когану?

И однако он сильный, предприимчивый, с железной силой воли, никогда не терялся так, как растерялся сегодня, и никогда не испытывал такого леденящего душу ужаса.

Что же такое случилось с Коганом, какая страшная беда свалилась на его голову, чуть-чуть посеребренную сединой?

В роскошном кабинете перед Вениамином Лазаревичем стояла его младшая дочь Рахиль, семнадцатилетняя девушка. Две другие дочери были уже несколько лет замужем за очень дельными, состоятельными правоверными евреями.

Редкой красотой обладала Рахиль.

Это была классически точеная красота, которой мы лю­буемся на картинах древних мастеров, изобразивших во всем блеске «божественно прекрасные» черты великого Востока.

— «Роза Ливана», «Пальма Кедронского потока», «Звезда Йрусалима», — так величали Рахиль безумно влюбленные в нее ро­дители и сородичи.

И как странно было видеть эту античную фигуру на фоне мелкой, буднично пошлой, буржуазно-еврейской жизни небольшого губернского города М.

Ожившая старинная гравюра на улицах с изрытой мостовой, с огромными лужами грязи, в которой мирно-буколически купались провинциальные свиньи.

Коган стоял перед дочерью с бледным, перекошенным лицом.

— Что? Что ты говоришь? Что ты сказала?

— Ты уже слышал, отец.

— Ты... ты решилась даже помыслить об этом?

— Да.

— Ты — моя дочь, дочь честного, любящего и исполняющего свою религию еврея, ты — Рахиль Коган — ре­шаешься изменить вере твоих отцов?

Девушка, стоявшая с опущенной головкой, подняла ее и посмотрела отцу прямо в глаза.

— Я думаю, что у всех людей, у всех народов существовал и существует один Бог.

— Как? — отскочил от дочери Коган.

— Так, отец. Это страшное заблуждение, извечное проклятие над человечеством, что оно делит божество на религии, касты.

Божество — общее для всех и всего сокровище. Оно — источник справедливости, любви, милосердия, правды, красоты. Разве язычник, идолопоклонник не так же прославляет красоту и мощь, развитую в природе, как прославляет ее еврей, чтущий своего Иегову, или христианин, прославляющий своего Христа? Небо — одно, солнце — одно, цветы — одни, желания и помыслы людей — одни и те же. Зачем же эти перегородки между людьми, искусственно ими созданные?

Стареющий еврей-миллионер схватился за голову.

— Это... это тебя в вашей проклятой гимназии учили? — Рахиль отрицательно покачала головой.

— О, пусть трижды будет проклят тот день, когда, поддавшись на твои упрашивания, я отдал тебя туда! Это там развратили твою душу, привив ей свой христианский яд!

— Ты ошибаешься, ничему подобному там нас не учили. Нас там учили научным предметам. Мы там не философствовали на религиозно-богословские темы.

Коган привлек к себе дочь.

Какой отеческой любовью загорелись его глаза!

— Рахиль, ты — мое любимое дитя. Ты — самое для меня дорогое в жизни. Ты посмотри, ты вникни, чем сильны мы, почему мы еще держимся и представляем из себя крупную силу. Мы — живы Иеговой, мы сильны своей спло­ченностью, мы — несчастный, гонимый, но избранный народ. Ты помнишь, Рахиль, великий завет нашего Бога: «И бу­дешь ты, Израиль, царить над всеми народами, потому что ты — мой избранный народ, потому что с тобою и над тобою — Я, Бог твой, Иегова. И склоню я перед то­бою все племена и все народы и ослепятся глаза их пред блеском сияния Израиля. Я являл тебе чудеса милости моей, я подвергал тебя испытаниям, дабы лучше закрепить тебя в вере моей, поднять дух твой».

— Это проповедь не божества, а его искажателей. Бог сотворил мир не для нас одних, а для всех, кто хочет склоняться к общему божеству. Оставим этот разговор, отец, ты меня не переубедишь.

Грустно, но твердо звучал голос девушки-еврейки. Тогда краска гнева бросилась в лицо оскорбленному в лучших своих чувствах отцу-еврею.

— О, горе мне, горе мне! Такое поношение я должен слышать из уст моей дочери! Для чего же ты, несча­стная, захотела изменить вере предков своих?

И впился тревожно-выжидательным взором в лицо дочери.

А самого так и трясет.

«Не попусти, Боже, не попусти услышать еще более страшное», — бьет мозг испуганная мысль.

— Я перехожу в христианство, во-первых, потому, что мне более нравятся догмы его учения, а, во-вторых, по­тому, что я полюбила православного русского, и хочу выйти за него замуж.

Яростный вопль прокатился по кабинету.

— А-а, негодница, я так и думал, я так и думал! — Страшным сделалось лицо почтенного Вениамина Когана.

— Как ты осмелилась?

— Что это, полюбить-то? Разве любовь, честная, хоро­шая — такое страшное преступление?

— Но кого ты полюбила?!

— Повторяю тебе — русского.

— Молчи! Молчи! О, зачем ты, Господи, не поразил меня глухотой? Зачем ты, великий Бог Израиля, караешь меня своей десницей?

Коган заметался, как раненый зверь, по кабинету.

— А-а, проклятые, я узнаю вашу подпольную работу! Вы хотите подкопаться под Израиль, вы хотите расшатать наши вековечные устои! Будьте вы прокляты, будьте вы трижды прокляты! Вы все взяли у нас: наше царство, наше могущество; вы заставили нас скитаться, подобно бродячим псам, по лицу всей земли; вы издеваетесь над нами, вы плюете нам прямо в лицо. Теперь вам показалось этого мало; вы хотите красть наших жен, дочерей! О, Иегова, Ты карающий, как ты не испепе­лишь нечестивцев?

Разъяренным зверем бросился Коган к дочери.

— Кто он? Кто он?

Рахиль, бледная, но решительная, слегка отшатнулась от отца.

— Я не назову тебе его имени.

—— Почему? — затопал в бешенстве ногами отец.

— Потому что наш бог — Адонай — есть бог гнева и мести. Вы все станете мстить тому человеку, которого я полюбила, а ваша месть... о, я слышала про нее, страшна, беспощадна!

Коган был близок к апоплексическому удару.

— А-а-а... м-м-м, — хрипло вырывалось у него.

— Отец, мой милый отец, — начала красивым, контральтовым голосом девушка, делая шаг к отцу. — Успокойся... Подумай хорошенько, ну что тут такого страшного? Ты — такой умный, образованный — неужели ты готов идти за темной, невежественной толпой? Отрешись от этих старых предрассудков... Ты любишь меня?

— О! — стоном вырвалось у пораженного горем отца.

Он опустил свою седеющую голову на руки.

Как вздрагивали эти руки, доселе не знавшие трепета!

— Так неужели тебе, папа, не дорого мое счастье? Неужели тебе дороже мнения и пересуды, чем счастье твоей Рахили? Ах, папа, папа!

Она хотела обнять за шею своего отца, но тот, отшвырнув ее, вскочил:

— Не подходи ко мне! Такая дочь не может дотронуться до меня своими руками. А-а! Ты говоришь: предрассудки? По-твоему переход в иную веру — предрассудок? Почему же этот... ну как его? — не хочет перейти в Иудейство?

Рахиль пожала плечами.

— Потому, что русский закон карает за это. Какой же он будет муж мой, если он сделается преступником? Нам надо тогда бежать из России.

— А знаешь ли ты, как они глядят на вероотступников? Кто, как не они сами, выдумали поговорку: жид крещеный, что вор прощенный. Что же, и ты хочешь получать в лицо подобное оскорбление? Но, клянусь святой Торой, этого не будет! Я лучше задушу тебя своими ру­ками, чем отдам в лапы врагам нашего народа.

— Я убегу, отец, — сверкнула глазами девушка.

— Посмотрим! — захлебнулся от гнева Коган.

Вскоре вся семья миллионера узнала о страшной новости. Дом Когана наполнился плачем, воем, причитаниями. Мать застыла, замерла. С бабушкой сделался легкий паралич. Братья Рахили злобно сжимали кулаки.

НЕОБЫЧАЙНЫЕ ГОСТИ ИЗ М. У ПУТИЛИНА

Дмитрий Николаевич Быстрицкий, преподаватель М-й женской гимназии», — прочел Путилин на поданной ему дежурным агентом визитной карточке.

— Он хочет меня видеть, Жеребцов?

— Да, ваше превосходительство. Говорит, по крайне важному делу.

— Что же, попросите его, голубчик.

— Кажется, пахнет опять гастролью, Иван Дмитриевич? — спросил я моего славного друга.

— О, как ты любишь забегать вперед, доктор! — тихо рассмеялся он.

В кабинет нервной, торопливой походкой вошел вы­сокий суровый молодой господин.

Он был очень красив. Густые волнистые белокурые волосы были зачесаны назад. Прекрасная курчавая бородка. Большие выразительные синие глаза. Чрезвычайно правильные черты лица.

После краткого представления Путилин предложил посетителю кресло, задал стереотипный вопрос:

— Чем могу служить вам, господин Быстрицкий?

Тот нервно потер руки.

— Я к вам прямо из М., ваше превосходительство. У меня... со мной случилось несчастье: два дня тому назад у меня была похищена... вообще пропала моя невеста. Обезумев от горя, я бросился к вам... Ради Бога...

Волнение посетителя усиливалось все более и более под холодным, пристальным взглядом удивительных глаз великого сыщика.

— Виноват, вы изволили употребить два выражения: «была похищена» и «пропала». На каком из этих двух заявлений вам угодно остановиться? — спросил Путилин.

— Я, право, сам еще не знаю... ничего не понимаю...

— Вы немного успокойтесь, не угодно ли воды? Ну-с, прежде всего вы мне скажите: кто ваша невеста?

— Рахиль Вениаминовна Коган.

— Рахиль Коган? Как же еврейка может быть вашей невестой? Вы, ведь православный?

— Да.

— Так стало быть, она — выкрестка?

— Нет. Пока еще она — иудейка. Но...

— Я вас попрошу, господин Быстрицкий, рассказать мне все подробно. Я вас слушаю. Если вы желаете моей помощи, необхо­дима полная откровенность.

— Я — преподаватель русского языка и словесности в М-й женской гимназии. В этой же гимназии училась только что окончившая курс Рахиль Вениаминовна Коган.

— Сколько ей лет?

— Семнадцать.

— Кто ее родитель?

— Миллионер Коган.

— Продолжайте.

— Как, отчего, почему случилось то, что мы полюбили друг друга, — я не буду вам подробно рассказывать. И думаю, вам это, ваше превосходительство, не важно знать?

— Да, да, вы правы. За исключением только вот чего, как вы полюбили друг друга.

— А именно? — смутился клиент Путилина.

— Во-первых, была ли эта любовь девицы Коган к вам серьезным, глубоким чувством, или же это — сто первая вариация обажания юниц учителей русской словесности?

В голосе великого сыщика я расслышал иронию.

Быстрицкий вспыхнул.

— Нет, это не детская забава, а сильная.

— Pardon, я вынужден задать вам еще один, быть может, несколько щекотливый, но нужный мне вопрос: ваши отношения не перешли известных границ.

— Нет! — резко ответил М-й педагог.

— Отлично. Прошу вас продолжать.

— Итак, мы полюбили друг друга и решили обвенчаться. Рахиль Коган — девушка сильного характера. Она решила перейти в христианство. Зная любовь отца к ней, она призналась ему во всем этом, полагая, что тот даст согласие. Но, увы, этого не последовало. Ее встретил бе­шеный взрыв гнева. Ее заточили в комнате, приставив к ней караул. Но с помощью денег ей удалось подку­пить одну русскую прислугу, которая и переслала мне записку: «Нам остается только одно: бежать. Будь наготове. Сегодня вечером я убегу. Будь на вокзале. С ночным поездом мы должны выехать из М. Твоя Рахиль».

Получив эту записку, я, наскоро уложив чемодан, бросился на вокзал. Говорить ли вам, что я испытывал в эти ужасные минуты ожидания? Наконец, — о, счастье! — вот и она. Билеты у меня были взяты. Мы, крадучись, как воры, сели в вагон. Когда поезд тронулся я перекрестился. «Теперь ты моя, теперь ты моя, дорогая! — целовал я ее ручки. — Теперь никто тебя от меня не отнимет». И вот тут-то, вскоре случился этот ужас, господин Путилин. Мы подъехали к первой станции. Я отправился в буфет, чтобы взять с собой бутылку какого-нибудь вина и закусок. Моя невеста была так измучена, слаба, что необхо­димо было подкрепить ее силы. Когда я вернулся в ва­гон, — поезд стоял три минуты, — я не нашел там Рахили. А поезд уже тронулся, пошел. Вне себя от страха, я бросился разыскивать ее по всему поезду. Ноги дрожали у меня, я был сам близок к обмороку. Увы, в поезде ее не оказалось.

Быстрицкий закрыл лицо руками и затрясся в нудном плаче.

— Что было... что было мне делать? Я совсем потерял голову, ехал все дальше и дальше. Потом меня озарила мысль: поеду к Путилину. Это единственный человек, который может пролить свет на это таинственное исчезновение моей Рахили. О, ваше превосходительство, во имя всего святого помогите мне в моем горе!

Путилин слушал внимательно, чертя — по своей привычке — ногтем указательного пальца по столу.

— Скажите, на дебаркадере М-го вокзала вы не заметили ничего подозрительного?

— Ничего. В этот поздний ночной час платформа была почти пуста. Пассажиров совсем почти не было.

— А в вагоне?

— Там было полутемно. Почти все купе были пусты. В одном только сидели три почтенных господина.

Путилин задумался.

— Скажите, господин Быстрицкий, вы не допускаете мысли, предположения, что ваша невеста, девица Коган, добровольно вышла из вагона и спряталась в вокзале этой станции.

Тот даже привскочил.

Зачем же она сделала бы это?

— Представьте, что в последнюю минуту ею овладела борьба: идти ли на этот шаг, или не идти. Как ни как — она еврейка. Голос крови в ней силен, как и в нас с вами.

— Нет, нет! Это быть не может. Выне знаете Ра­хили, на такую измену она не пойдет.

— Что же вы предполагаете? Ваше личное мнение?

— Ее украли. Я убежден в этом!

— Вы думаете, что родители проследили за ней?

Путилин не успел докончить. Ему подали новую карточку. Едва проглядев ее, он быстро встал.

— Мы докончим наш разговор, господин Быстрицкий, через несколько минут. Я должен принять посетителя по экстренному делу. Потрудитесь следовать за мной. Я вам укажу, где вы можете меня обождать.

Путилин внутренним ходом из кабинета провел Быстрицкого и вскоре вернулся.

Он потирал руки, что делал он всегда, когда дела начинали принимать неожиданный странный оборот.

В кабинет вошел отлично одетый, полуседой господин.

— Вениамин Лазаревич Коган, — представился он моему знаменитому другу.

Я вздрогнул, насторожился.

«Вот так штука! Коган! Да ведь Быстрицкий только что говорил о Когане, об отце исчезнувшей девушки. Неужели это он?» -подумал я.

Второй посетитель был взволнован не менее первого. Один только Путилин был беспристрастен.

— Господин Коган из М.? — спросил он.

— Да, ваше превосходительство. А вы, простите, откуда же это знаете?

Ироническая улыбка пробежала по губам великого сыщика.

— Я обязан знать всего понемногу. Чем могу быть полезен вам?

Коган хрустнул пальцами.

— Не только полезны, а можете прямо спасти меня. Я готов заплатить десятки тысяч...

— Виноват, я просил бы вас помнить, что вы находитесь не у комиссионера, а у Путилина, поэтому разговор ваш о деньгах я нахожу более чем неуместным и странным.

Миллионер-еврей из М. осекся.

— Простите, ваше превосходительство...

— Объясните, что привело вас ко мне.

— Горе, страшное горе. У меня исчезла дочь.

— Рахиль? — быстро задал вопрос Путилин.

Коган подпрыгнул на кресле:

— Как? Вы и это знаете?

Изумлению, почти священному ужасу почтенного еврея не было границ.

— Ну-с, господин Коган, потрудитесь рассказать, что такое стряслось с вашей дочерью.

Перепуганный, взволнованный миллионер начал длин­ный, подробный рассказ.

Он мало чем разнился от того, что было уже нам известно от Быстрицкого за исключением лишь вокзала, вагона и непостижимого исчезновения из него девушки.

— Я поклялся святой Торой, ваше превосходительство, что не допущу совершиться этому ужасу — переходу моей дочери в христианство. Я глубоко убежден, что вы понимаете мои отцовские чувства и чувства верного, чтущего свою религию, еврея. Станете ли вы осуждать меня за это?

— Ни на одну секунду. Я сам держусь взгляда, что всякий человек должен жить и умереть в своей вере. — На глазах Когана выступили слезы.

— О, я не ошибся в вас, глубокоуважаемый господин Путилин! Недаром многие из нас благословляют вас за дело Губермана, когда вы сняли с нас позорное обвинение в совершении ритуального убийства девочки.

— Ваша дочь бежала вечером?

— Да! — изумлялся все более и более М-й крез. — Я на другой день решил повезти ее за границу. Я был убежден, что там она успокоится, что угар этой первой молодой любви, обычный в ее возрасте, пройдет, что она забудет мимолетное увлечение. И вдруг все пошло прахом. Моя дочь исчезла!

Голос Когана перехватывался волнением.

— Что же вы думаете относительно этого?

— Что! Разумеется, только одно: она бежала к нему, к этому, простите, проклятому совратителю.

— Вы его не знаете?

— Нет. О, если бы я его знал! — Угроза, смертельная ненависть зазвенели в голосе бедного отца.

— Вы обращались к М-м властям?

— Обратился. Но, говоря откровенно, я плохо верю в талант наших местных властей.

— Так... так. Скажите, господин Коган, у вас много врагов?

Коган печально улыбнулся.

— Если у всякого человека, ваше превосходительство, их немало, то у богатого их особенно много. Зависть — пло­хой пособник дружбы.

— Среди какого населения у вас большее количество врагов, недоброжелателей: среди русского или еврейского?

Коган развел руками.

— Я затрудняюсь ответить на этот вопрос: ей богу, не считал.

— Итак, вы просите моего содействия?

Миллионер-еврей схватил Путилина за обе руки.

— На коленах готов умолять вас, господин Путилин! Оты­щите мою дочь! О, если бы вы знали, как я люблю мою Рахиль!

Путилин подумал минуту.

— Хорошо. Ваше дело меня очень заинтересовало. Се­годня вечером я выеду в М.

Когда Коган ушел, великий сыщик привел снова в кабинет Быстрицкого.

— Стало быть помочь вам?

— Господин Путилин! Ваше превосходительство! Сделайте милость!

— Хорошо. Уезжайте в М. Я еду туда.

— Что ты скажешь, доктор?

Путилин стоял передо мной, улыбаясь.

— Могу сказать только одно, что мы едем в М. Остальное для меня так же темно и непонятно, как и все, за что ты берешься.

Путилин рассмеялся.

— А ты сам, Иван Дмитриевич, разве понимаешь что-нибудь в этой абракадабре?

— Нет, нет... Успокойся, доктор, не обижайся. Я... я тоже еще не начал выводить свою «кривую». Скажу тебе одно: нам надо решить уравнение с несколькими неиз­вестными.

— Непостижимый случай! — вырвалось у меня. — Отец обвиняет в похищении девушки «тайного» жениха, жених — отца.

Путилин посмотрел на часы.

— Время летит. Мне надо еще распорядиться. Поез­жай и собирайся. В девять десять я буду на вокзале.

ПЕРВЫЕ ШАГИ

Когда я приехал на вокзал, Путилина еще не было. Вскоре явился и он.

Нос к носу, садясь в вагон, мы столкнулись с Коганом.

— Господин Путилин! — так и рванулся к моему другу миллионер.

Путилин холодно заметил:

— Хотя мы и едем в одном поезде, но помните, что встречаться мы с вами не должны. Вы не забывайте, что за нами могут следить...

— Кто? — побледнел Коган.

— Если бы я знал, кто, то, поверьте, не поехал бы на раскрытие вашего дела, — усмехнулся Путилин.

Утомительно долго тянулся поезд.

Путилин почти не спал.

Глядя на моего знаменитого друга, я замечал, что он сильно волнуется. Видимо, какая-то тревожная мысль обуревала его гениальную голову.

— Ты бы отдохнул, Иван Дмитриевич, — посоветовал я ему.

— А? Что? — спросил он меня рассеянно.

Для меня становилось ясным, что он выводит свою хитроумную «кривую».

Для меня, как доктора-клинициста, всегда являлась загадкой поразительная способность этого человека предвидеть то, что было совершенно темно, неясно. В Путилине я видел какого-то особенного прозорливца духа, на нем, поверите ли, я учился.

Мы подъезжали к М.

Оставалась еще одна станция до города, населенного в то время почти сплошь евреями.

Прошел кондуктор.

— Ва-а-ши билеты, господа!

При виде сертификата Путилина, «обер» взял под козырек.

— Сейчас последняя станция до М.?

— Так точно, ваше превосходительство!

— Станция «Ратомка»?

— Так точно, ваше превосходительство!

— Сколько верст до М. от нее?

— Шестнадцать.

Поезд стал замедлять ход.

— Ну, доктор, мы сейчас выйдем на этой станции, — обратился ко мне Путилин.

— Зачем?

— Так... хочется ноги размять. Чемодан свой бери с собой.

Я ровно ничего не понимал.

— Зачем же брать чемодан, Иван Дмитриевич, если мы выйдем на несколько минут?

— Мы может быть, останемся там до следующего поезда.

Когда мы выходили из вагона, я заметил выглядывавшего из своего окна миллионера Когана.

При виде нас с чемоданами в руках, сильнейшее изумление и даже испуг отразились на его лице.

«Что, дескать, это означает, что Путилин со своим доктором не едут до М., а вылезают на последней станции? Уж не раздумал ли великий сыщик браться за мое дело?» — так и светилось в глазах бедного отца.

Но, помня приказание Путилина, он не осмелился ни подойти, ни спросить.

Путилин направился к конторе начальника станции.

Раздалась трель обер-кондукторского свистка — и поезд отправился дальше.

Станция была маленькая, жалкая, унылая.

— Что вам угодно? — далеко не любезно обратился к Путилину сумрачный начальник станции.

Путилин положил чемодан на кожаный диван.

— Прежде всего, как видите, избавиться от чемодана, а потом...

Начальник станции вспыхнул, как порох.

— Позвольте, милостивый государь, по какому праву вы сваливаете ваши вещи в моей конторе? Для этого есть иное помещение.

— По какому праву? По праву начальника Петербургской сыскной полиции. Я — Путилин.

Эффект получился весьма изрядный.

Начальник струхнул не на шутку.

— Простите, ваше превосходительство... Я не знал... не мог предполагать.

Путилин добродушно похлопал его по плечу.

— Это-то все пустяки, что вы меня чуть не в шею отсю­да выгнали, а вот что у вас совершаются преступления под носом и вы их не замечаете — это вот уж не пустяки, а весьма прискорбный факт.

Начальник станции побледнел.

— Преступления? Какие преступления?

Голос его дрожал.

— А вот садитесь и побеседуем.

Путилин пристально смотрел прямо в глаза началь­нику станции.

— Скажите, вы хорошо помните прошедшую субботу?

— То есть что именно? — недоумевающе спросил же­лезнодорожный шеф «Ратомки».

— В этот день, в субботу, ничего особенного не случилось?  

— Ровно ничего, ваше превосходительство.

— Вы твердо в этом уверены?

— Безусловно. Помилуйте, ваше превосходительство, я ведь почти бессменно дежурю.

— А между тем, — говорю вам, — преступление совершено. В поезде, вышедшем в субботу из М. в десять пополуночи, следовала со спутником молоденькая девушка, еврейка Рахиль Коган. Вы слышали такую фамилию?

— Я слышал о М-м богаче Когане.

— Так вот, это его дочь. На вашей станции она ис­чезла из вагона. У меня есть данные предполагать, что она насильно выкрадена из поезда. Что вы на это скажете?

Начальник станции хлопал глазами.

— Ничего не знаю, ваше превосходительство, клянусь вам.

— Вы не заметили ничего подозрительного?

— Ничего. Поезд, это поезд номер шестьдесят восемь, прибыл к нам в двенадцать сорок.

— Он простоял на вашей станции обычное время? Три минуты?

— Да. Замедления в его отправлении не произошло.

— После отхода поездов вы осматриваете путь?

— Обязательно.

— Из кого у вас состоит служебный персонал? Все — русские или есть евреи?

— Ни одного еврея. Все — русские.

Падали сумерки летней ночи.

Путилин встал.

— Я вас попрошу, голубчик, мой приезд держать в строгой тайне. Никто, понимаете, никто не должен знать, что я — Путилин. Выдайте меня за кого хотите, хоть за вашего дядюшку, что ли.

— Разве, Иван Дмитриевич, ты рассчитываешь здесь долго пробыть?

— Не знаю, доктор. Мне необходимо кое-что здесь осмотреть.

Мы вышли из конторы и отправились на станционную платформу.

Станция стояла в поле. Вдали, приблизительно на расстоянии полуверсты, виднелась кучка домов.

— Что это за поселок? — спросил Путилин.

— Местечко небольшое, Ратомка.

— Кто там обитает? Русские? Евреи?

— Поселок заселен почти сплошь евреями. Кажется, всего одно русское семейство. Это, своего рода, пригород­ное еврейское гетто. До М., ведь, всего шестнадцать верст. Сообщаются они с городом или по железной дороге, или на лошадях.

— На лошадях... Кстати, к отходу или приходу поездов, останавливающихся у вас, приезжают какие-нибудь возницы?

— Очень редко. Тут так недалеко, что обыкновенно ходят пешком. Конечно, когда привозят или отвозят груз, тогда приезжают брички, телеги.

— Вы случайно не помните, не заметили — были или нет лошади в субботу к приходу ночного поезда?

— Нет, ваше превосходительство, не обратил внимания. Ни к чему было.

Путилин в глубокой задумчивости оглядывался по сторонам.

— Когда приходит поезд ночной в двенадцать сорок, второй путь бывает свободен или занят?

— Свободен. Поезд в М. проходит «Ратомку» сорока пятью минутами позже. Таким образом, они не встречаются здесь.

— А товарные, баластные поезда? Можете вы мне ска­зать, были или нет в субботу такие поезда?

— Нет, таких поездов не было.

— Ну, вот и все. Не будете ли вы любезны, голубчик, оказать мне и доктору гостеприимство на сегодняшнюю ночь? Мне не хочется ехать в М., я с удовольствием провел бы время до утра здесь.

Начальник станции просиял и засуетился.

— С радостью, ваше превосходительство, за честь буду благодарить. Только квартирка у меня неважная.

Через полчаса мы находились в комнате начальника станции «Ротомка».

Супруга его суетилась, приготовляя закуску столь неожиданным гостям.

— Ты, матушка, постарайся! — доносился до нас через тонкие стенки взволнованный шепот перепуганного началь­ника станции. — Знаешь ли ты, кто этот седой господин. Ведь это Путилин, знаменитый начальник Петербургской сыскной полиции.

Поведение моего славного друга, его внезапное решение остаться на ночь здесь, в этой унылой местности, были для меня абсолютно непонятны.

Путилин развязывал чемодан.

Прежде всего он отдал мне приказ:

— Запри дверь на ключ и никого не впускай, доктор!

Он вынул свой знаменитый гримировальный ящик, достал оттуда зеркало, краски, карандаши, парик, волосы для бороды.

И началось великое путилинское «таинство».

Точно под волшебными руками талантливого художника или скульптора лицо моего друга стало поразительно видо­изменяться.

Один мазок краской... другой... вот — новые волосы, новая голова... вот, вместо седых бакенбард — широкая всклоченная борода.

— Хорошо, доктор?

— Чудесно, — искренно-восторженно вырвалось у меня.

С каждой секундой Путилин все более и более видо­изменялся.

На меня глядело чужое лицо, лицо старого еврея, изможденного горем, страданием.

Эти впалые глаза, эти щеки, эти трясущиеся губы... О, никогда не забыть мне этой волшебной метаморфозы!

— Дай мне доктор то одеяние, которое лежит сверху в чемодане! — улыбаясь проговорил Путилин.

Я подал ему засаленный лапсердак; бархатный, но сильно порыжелый картуз, стоптанные высокие сапоги с голенищами. На свой сюртук, на свои штиблеты он надел лапсердак и картуз.

— Ну?

Путилина не было. Передо мной стоял старый, трясущийся нищий-еврей, тот горемыка, который проклинает еврейскую буржуазию, захлебывающуюся в золоте, разъезжающую в каретах и вовсе — вопреки расхожему мнению — не обожающий сильных из мира своего.

— Да ты ли это, Иван Дмитриевич? — воскликнул я.

— О, твой язык болтается, как грязная мочала! — с бесподобным еврейским акцентом ответил Путилин. И тихо рассмеялся.

— Чудесно! Непостижимо!

— Это ты говоришь, доктор. Что скажут они, когда я предстану перед ними в сем виде?

— Ты боишься?

— Я не боюсь, но не люблю проигрывать дела.

— Но для чего ты так видоизменился, Иван Дмитриевич?

— Прогулку хочу маленькую совершить, доктор.

— Куда?

— Туда в пространство, — сделал неопределенный жест Путилин.

В эту минуту раздался стук в дверь.

— Отвори! — тихо шепнул мне мой славный друг. Я отворил дверь.

— Могу я просить вас и его превосходительство закусить чем Бог послал?

— Ой, что такое? — оттолкнув меня, выросла фигура старого еврея перед начальником станции. Тот отшатнулся.

— Что это такое? Как вы попали сюда? Что вам надо здесь? Господин доктор, где же его превосходительство, господин Путилин?

Тихий смех был ответом...

Начальник станции вытаращил глаза.

ЗАСЕДАНИЕ КАГАЛА

Душно в небольшой комнате двухэтажного деревянного дома в слободе «Ротомка».

Так душно, что хоть парься: свет свечей, вставленных в серебряные подсвечники, тускло озаряет неболь­шую конуру.

А народу в ней — масса.

Чуть друг друга не давят. Плечо о плечо, голова к голове.

За большим столом, на котором горят семисвечники, сидят старейшины кагала.

Перед столом в позе исступленного фанатика стоит худощавый еврей. Глаза его горят фанатическо-безумным блеском. Грудь ходуном ходит.

— И я говорю, что вы должны осудить эту проклятую еретичку, — взвизгивает он.

— Скажи, сын мой, почему ты так возмущаешься? Отчего дрожат уста твои, почему грудь твоя не вмещает уже больше воздуха?

Сурово звучит вопрос старейшин кагала.

— А-а-а! — захлебнулся худощавый еврей. — Вы спраши­ваете меня: почему? А разве вы сами не знаете этого? — Молчание.

— Вы не знаете, вы — ученейшие мужи? А я — бедный еврей — должен знать? Что же, коли так, я вам объясню. Вы помните нашу священную историю?

Горят глаза фанатика.

— Сын наш, ты задаешь глупые вопросы. Ты вспомни, кому ты задаешь их! Тем людям, которым известны все тонкости Талмуда.

— Так, если вы знаете все это, зачем вы меня пытаете?.. Я помню, что говорится там, а вы забыли. Слушайте: «Израиль, Израиль! Помни и блюди завет Бога твоего. Он извел тебя из плена египетского. Ты помнишь, Израиль, какая египетская тьма царила там? Сынов твоих, Израиль, подвергали мучениям, они были рабами своих угнетателей, которые говорили им: «Псы смердящие! Вы — для нас, а не мы для вас». Но тогда, Израиль, я внял мольбам народа Моего. Я решил вывести вас из Египта. Многие жены еврейские сделались наложницами проклятых закрепостителей. И рек я устами пророка моего — Моисея: приложи камни к груди женщины твоей, поправшей религию Бога твоего, Иеговы. И пусть эти камни побьют ее до смерти: она преступила завет Мой, она кровь свою сме­шала с кровью врагов моих».

Жуткое, тяжкое молчание воцарилось в комнате кагального совещания.

— Ну? Что вы скажете, Шолом? — обратился председательствующий кагала.

Встрепенулись все.

Словно искра электрическая пробежала по собранию искренно-верующих, фанатически-настроенных евреев.

— Да, да, верно говорит Мордухай!

— Смерть ей, смерть!

— Нет! — прогремел голос. — Вы заблуждаетесь, дети мои!

Произнес это симпатичный старик с огромной библейской бородой.

— И заблуждаетесь вы потому, что забыли завет Бога вашего. А он ведь гласит: «Кто совершил прелюбодеяние в вере своей!» Помните и заметьте, кто совершил. А разве та, которую мы судим, уже совершила прелюбодеяние? Христианский волк забрался в нашу еврейскую паству. Он пытался совратить одну из дочерей Иеговы в веру нашего пророка — Иисуса Христа Назаряетянина; но заметьте, только пытался. Она — у нас. Она — еще наша. Вспомните место из Соломона: «И если ты песчинку можешь сохранить из брега своего, — блюди ее, ибо песчинка образует брега. И что ты будешь плакаться, когда река тебя погло­тит, когда ты, Израиль, брега не укрепишь».

— Верно!

— О, сколь мудро глаголит ребэ Шолом! — еще более пронзительно выкрикнул «докладчик» — Мордухай. — Честное слово, он заставил бы заплакать мои глаза от слез, если бы я не... смеялся его рождению!

Фанатик-еврей, как пантера, порывисто бросился к столу.

— Если так, господа старейшины кагала, я — сдаюсь. Я больше ничего не могу сказать, если текст нашего священного писания перевирается таким образом!

— Опомнись! — прокатился испуганный крик.

— О, я опомнился уже давно, покарай меня Иегова! Но вы-то, вы-то когда опомнитесь? Только потому, что речь идет о дочери миллионера, вы, верные талмудисты, готовы слагать завет святой Торы к ногам золота? Я — бедный еврей. Но я — честный еврей. Я говорю, что писание гласит: «Если ты изменишь вере отцов твоих, ты должна быть побита камнями». Я — все сделал для того, чтобы доставить вам «гойку». Я — рискуя жизнью — дал вам ее и теперь спра­шиваю вас: ну, Израиль, благодаришь ли ты меня?

— Убить ее! Убить ее!

— Вы, — продолжал взвизгивать фанатик, — еще сомне­ваетесь? Вы говорите: «Она не совершила еще проклятого перехода?» Так вы, стало быть, ждете того момента, когда она уже сделает это? Когда проклятый христианин сожмет в своих объятиях розу Ливана? Этого вам надо?!

— Сын мой... сын мой! Ты — настоящий сын Иакова... ты — грозный представитель Адоная. Но пощади бедного Когана! Он — наш лучший, наш вернейший сын. Слушай, сейчас где находится Рахиль?

— Здесь. Клянусь святой Торой, я позаботился, чтобы она была доставлена сюда.

Фанатик еврей сделал возмущенный жест рукою и, подойдя прямо к столу, за которым заседал трибунал кагала, гневно произнес:

— О, пусть золото не испортит вашей совести!

Мордухай! — гневно ответил ему в тон председатель Шолом.

— Так судите ее так же, как судили ваши отцы таких паскудных вероотступниц!

ПЕРЕД СТРАШНЫМ СУДОМ КАГАЛА

— Иди, иди, проклятая! — толкал в спину красавицу Рахиль ее палач — Мордухай.

— Позволь мне идти самой! — негодующе, — горделиво произнесла красивая девушка.

Это была Рахиль Коган.

Она выпрямилась во весь свой стройный рост и с улыбкой презрения глядела на торжественное собрание.

— Что вам надо от меня?

В эту же минуту в «зале» заседания кагала появилась сгорбленная, старческая фигура старика еврея.

— Вы кто? — набросился на него Мордухай.

Вновь прибывший показывал на свои уши, на свой рот, жестами объясняя, что он — глухонемой.

— Кто это? — спросил председатель кагала.

— Глухонемой. Смотрите, ребэ Шолом: даже глухонемые камни, и те вопиют Иегове об отомщении! — торже­ственно произнес Мордухай.

— Ты — Рахил Коган?

— Да.

Как горделиво, как удивительно спокойно звучал голос девушки...

— Ты, Рахиль Каган, обвиняешься в том, что хотела изменить вере отцов твоих. Правда это?

— Прежде всего я хотела бы знать, кто меня судит. Кто вы?

— Кагал! — погребальным звуком раздался в ушах девушки ответ страшного трибунала.

«Кагал! Так вот он, этот страшный кагал, властно распоряжающий судьбой бедного еврейства...»

Худо стало Рахили Коган.

Но страшным усилием воли она взяла себя в руки.

— Ах, вы — кагал? Так скажите мне, почему, на каком основании меня грубо вытащили из вагона и поволокли сюда? Как вы смеете...

— Тише! — прогремел голос «председателя». — Вы обвиняетесь в том, Рахиль Коган, что решили изменить вере отцов своих. Правда это?

— Правда.

Горделиво откинулась головка Рахили Коган.

— Что? — взвизгнул кагальный трибунал. Мордухай подскочил к столу и потушил одну свечу в семисвечнике.

— Погибла одна из дочерей Израиля! Горе вам, горе Израилю!

Чем-то бесконечно страшным повеяло в мрачной, душной комнате.

— Ты, ты, дочь Израиля, так откровенно, так свободно говоришь о своем страшном преступлении? Ты бросаешь в лицо твоему божеству такое оскорбление?

Торжественно звучит голос библейского старика.

— Я не оскорбляю Бога. Я не могу оскорблять того, кого люблю всеми помыслами моей души. Это вы — фарисеи — оскорбляете Его!

Волнуется Рахиль Коган.

— Как ты смеешь?! — гремит ей негодующий хор голосов.

— А-а! Вы хотите знать, «как я смею»? Извольте, я вам скажу!

Еще горделивее откидывается прелестная головка «ре­негатки».

— Вы — талмудисты. Вы говорите, что бог Иегова запретил переход в иную, чуждую веру. Так. А теперь ска­жите: почему же вы, мужчины, переходите в «проклятую» христианскую веру? Почему вы, купаясь в «проклятой» купели, кротко говорите! «Крещаюся во Имя Твое, Господи...»

— А-а-ах! — прокатывается по судилищу исступленно озлобленный крик.

— Вам можно? Вы делаете это потому, что вам выгодно, необходимо сделаться «проклятыми» христианами? А укажите мне такое место в заветах Господа, где бы обман получил оправдание? Вы смеетесь над всеми богами: над русскими, над еврейскими, над магометанскими, буддийскими. Иегова, Христос, Аллах, Будда — для вас звук пустой. Как же вы смеете меня, ради любви и веры в общую справедливость божества, идущую на муки, еще оскорблять? О, великий синедрион, я понимаю, почему ты осудил Иисуса из Назарета!

Не успела девушка окончить слов, как десятки плевков полетели ей в лицо.

— Проклятая собака! Ты умрешь, ибо такой волчицы Израиль не потерпит! Ты надругиваешься над всем священным для нас!

— Ну? — ликовал Мордухай.

— От имени кагала тебе, сын мой, объявляется со­кровенная благодарность.

— За что вы меня мучаете? Почему вы схватили, вы­крали меня?

Зашаталась Рахиль Коган.

— За то, дочь сатаны, что ты — изуверка проклятая. Отрекись! Вернись опять к нам! Согласна?

— Ни за что!

— Это твое последнее слово?

— Последнее.

— Ребэ Шолом, ваше заключение?

Ребэ Шолом поникнул своей седой головой.

Он хотел говорить громко, торжественно, но голос его дрожал.

Какая-то борьба происходила в нем.

— Я... я, как старший из старейшин кагала, объ­являю: несмотря на все попытки и старания наши скло­нить Рахиль Коган к возвращению в лоно истинно правого юдаизма, мы потерпели поражение. Обуянная бесовской слепотой, Рахиль Коган противится этому, произнося хулу на святую Тору, на нашу святую веру. Посему мы постановляем предать ее каменьям, пыли и смерти.

Глухонемой старый еврей подошел к столу, за которым заседал трибунал кагала.

Он нагнулся, поднял камень каким-то чудом очутившийся в его руках и бросил его в девушку.

— О! Вот истинный сын Израиля! — захлебнулся в восторге Мордухай.

— Ведите ее!

— Сейчас?

— В Библии сказано: «Не пройдет и часа, как ты, преступившая завет, будешь умерщвлена».

СТРАШНЫЙ  СУД

Глухая местность. Дома остались далеко позади.

— Иди, иди, проклятая! — слышится злобный, гортанный говор.

Четыре палача-евреи тащут девушку.

Рот ее закрыт. Она хочет, мучительно хочет кри­чать, но не может.

— М-м-м, — вырывается из ее рта.

— Клянусь святой Торой, это так! Этот проклятый Коган, несмотря на всю свою «святость», — гнетет нас бедных евреев. О, знаю я его! Он любит говорить: «Я — ­первый еврей!» А что он делает для того, чтобы утереть слезы бедняков? Ничего! Я узнал про шалости его дочери. И я поклялся ему отомстить. Вот она, дочь его, которую мы с Морисом выкрали из поезда! Пусть кровь ее упадет на голову его! Пусть мозги ее расплывутся в душе его!

Все страстнее, озлобленнее звучит голос еврея-изувера.

— Иди, иди! О, проклятая!

В глазах красавицы девушки застыл смертельный ужас.

— М-м-м! — безумно рвется она из рук единоверцев.

Забор, досчатый.

К нему подвели «розу потока Кедронского».

И сняли с ее лица повязку.

— Смотри! — крикнули ей сородичи-евреи. — Ну, Рахиль, решайся: или отступление — или смерть.  

Жалобный крик прокатился по унылой поляне.

Там, далеко вдали виднелись постройки поселка «Ротомка».

— Господи, что вы со мной делать будете? — дрожит смертельно бледная Рахиль Коган.

— Что мы с тобой делать будем? По Ветхому завету Бога грозного Адоноя, мы будем побивать тебя камнями. И помни, что каждый камень будет прижиматься к лицу твоему, к груди твоей.

Рахиль стали вязать и притягивать к особо сделанному оконцу в заборе.

Грубые веревки больно стискивают изнеженные руки.

— Отступаешься?

Смертельная тоска давит грудь девушки.

«Господи... вот сейчас... ай, страшно».

Мысль, что сейчас ей в лицо полетят тяжелые бу­лыжники, приводит ее в ужас.

Но язык… ах этот проклятый язык, шепчет:

— Не отступаюсь, палачи! Убивайте... Я иду за правду, за любовь. Какое вам дело до моей души, до моего сердца?

Ее крепко прикрутили к забору.

Несколько евреев подняли камни.

— Закрой глаза, заблудшая дочь Израиля, и повторяй за нами: «Если солнце не светит на меня, значит я не достойна солнца. Если месяц отходит от меня, горе мне; проклята я во чреве матери своей».

Повторять за ними! Да разве она могла?

Что, какие картины рисовались ей в голову ее?

Там — один сплошной красный туман. И в этом красном тумане вырисовываются ей дорогие образы жениха ее милого, дорогого Быстрицкого, отца, хотя и непоколебимо сурового, но всегда так нежно ее любившего.

— У-у, проклятая! — прямо к лицу девушки протянулся волосатый кулак одного из фанатиков «своей веры».

— Брось!

Раз! — послышался треск камня о забор.

— Стой! — прогремел голос Путилина.

Из-за забора выскочил Путилин.

— Вы что это, несчастные, делаете? Убийством занимаетесь? А разве вы забыли, что кроме святой Торы есть еще русский храм Фемиды? Кто дал вам право убивать девушку, ни в чем пред вами неповинную?

Рахиль Коган бессильно свесила свою прелестную го­ловку.

— Ай? Это вы?.. Что это значит? — отпрянули библейские палачи.

— Слушайте, господа, я — один среди вас, но не думайте, что убить меня легко — у меня два револьвера. Да, впрочем, я знаю, что вы не убийцы, а просто... религиозные фанатики. Я вас пощажу. Я — Путилин... Вы в моих руках, но даю вам слово, что я вас не привлеку к от­ветственности. Это дело — ваше частное дело. Бог с вами! Вам самим должно быть стыдно за это изуверство. Ну, живо, давайте, несите Рахиль Коган!

И понесли.

Когда я увидел Путилина с девушкой, у меня вырвался крик изумления.

— Да неужели?

— Как видишь. Некогда. Надо дать депеши.

Начальник станции обомлел.

— Давайте первую телеграмму: «М. — Когану. Дочь ваша отыскана. Приезжайте. «Ротомка». Путилин».

— А теперь давайте вторую: «М. — Быстрицкому. Невеста ваша найдена. Приезжайте. «Ротомка». Путилин».

— Как ты достиг этого, Иван Дмитриевич? — спрашивал я.

— Очень просто. Мне после двух визитов, Когана и Быстрицкого, стало ясно, что тут замешано третье лицо. Кто это третье лицо? Я сразу понял: фанатическое еврей­ство. Когда я переоделся евреем, я отправился в «Ротомку». Почему? Да ты разве не помнишь, доктор, что похищение было совершено на станции, первой от М.? А эта станция — «Ротомка». Я проник под видом глухонемого еврея в дом, где было много света, а остальное... об остальном я тебе рассказал.

Почти одновременно ворвались к нам Коган и Быстрицкий.

— Отдайте, согласитесь, — усовещивал Путилин Когана.

Рахиль плакала.

— Перст Иеговы... Берите ее! — махнул рукой Коган, обращаясь к Быстрицкому.