ДА СКРОЕТСЯ ТЬМА!

ДА СКРОЕТСЯ ТЬМА!

В 1946 году Лихачева наградили медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945 годов». Я хорошо помню эту медаль, потому что такой же наградили и моих родителей — агрономов — за работу на селекционной станции в Казани, где отец вывел новый урожайный сорт проса.

В Ленинград, однако, после войны разрешали вернуться не всем. Прежде всего пускали тех, кто был востребован. Не сразу, но все же семья Лихачевых разрешение получила.

Помню, как возвратилась в Ленинград наша семья. Город производил весьма странное впечатление — особенно по сравнению с теперешним. Во-первых, он казался очень пустым. Поначалу в нем жила очень незначительная часть от прежнего населения. Помню наш Саперный переулок. Город словно забыл себя, чуть ли не превратился в деревню: росли лопухи, бегали куры. И в то же время в нем чувствовались величие, тайна, трагическая красота — и это все действовало чрезвычайно сильно. Помню, как мы с ребятами играли в полуразрушенном храме Спаса на Крови. Собирали красивые камешки от мозаики, составляли свои картинки. Город волновал, вдохновлял даже тех, кто не знал еще его истории, его культуры.

Люди были измучены войной. Но наблюдался и небывалый подъем духа. Казалось, что уж после такой победы все должно пойти хорошо. Разрушенные дома восстанавливали очень быстро. Я помню, как мы ходили с отцом к нему во Всесоюзный институт растениеводства — на Исаакиевскую площадь по Малой Морской, мимо разбомбленного дома на углу Кирпичного переулка, и видели, как быстро, на глазах, вырастал дом.

Быт налаживался. Помню короткий звонок в дверь, я открываю и вижу: стоит веселая мама, обвешанная кульками. Из-за поворота лестницы медленно поднимается отец с огромной красной коровьей ногой перед собой, на весу.

— Отоварили лимиты, не полученные в Казани! — радостно объясняет мне бабушка.

Помню, как во рту было приятно при произнесении вкусного слова «лимит!». Помню булочную на углу нашего Саперного переулка — и восторг, когда туда вдруг привезли белые булки-сайки, которые можно было купить: карточки на хлеб отменили!

Комнаты в прежней квартире Дмитрию Сергеевичу удалось отвоевать, но она так и осталась коммунальной. Потом семейство Лихачевых сменило еще несколько квартир… может быть, в какой-то степени это отражало укоренившуюся еще с детства привычку Лихачева к «перемене мест» чуть ли не каждую осень. Мама Лихачева, Вера Семеновна, много сделавшая для воспитания внучек, была женщина добрая, но властная. Как многие женщины с сильным характером, она считала, что ее сыновья заслуживают большего — и не слишком одобрительно приняла женитьбу Дмитрия Сергеевича на Зинаиде Александровне, которая казалась ей «слишком простой» для их рода. Поэтому отношения их не сложились. И при первой возможности властная бабушка стала жить отдельно, недалеко от своего младшего (и возможно, самого любимого) сына Юрия. Тот был человеком влюбчивым, несколько раз женился, и Вера Семеновна принимала в этих событиях самое живое участие, надеясь, что «под ее руководством» хотя бы у одного сына будет «приличная», по ее понятиям, жена. Кроме того, у Юры был автомобиль, и он часто возил маму по ее важным делам. Разумеется, она наведывалась и в семью Дмитрия Сергеевича, там выступала весьма энергично и сделала много полезного. Однако такой власти, как в семье (точнее, в семьях) младшего брата, тут она не имела — Дмитрий Сергеевич был другой, никакие семейные дрязги не допускались, все внимание его было поглощено наукой. Всю войну он не прерывал научных трудов — и почти сразу поле войны, в 1945-м, все могли прочесть новые его книги «Национальное самосознание Древней Руси» и «Новгород Великий». Работал он быстро и результативно, забирался «глубоко», но был внятен, избегал сложностей изложения, которыми порой прикрываются псевдоученые, которым нечего сообщить, и «словесный туман» — их единственное спасение. В 1946 году он стал доцентом Ленинградского университета, однако преподавать ему дали лишь на историческом факультете — на филологический не допустили. Зайдя однажды в бухгалтерию, чтобы поинтересоваться, почему ему платят так мало, он с изумлением узнал, что ему назначена ставка лаборанта. «Недремлющее око» никогда не отпускало Дмитрия Лихачева, следило, чтобы этот зэк знал свое место. Однако Лихачева, который даже Соловки использовал для научной работы, удержать было невозможно. Научный его авторитет рос стремительно. В 1947 году выходит его книга «Русские летописи и их культурно-историческое значение», и в том же году он защищает докторскую диссертацию на тему «Очерки по истории литературных форм летописания XI–XVI веков». Между его кандидатской и докторской диссертациями проходит всего шесть лет — притом это были тяжелейшие годы, включая блокаду — и эти же годы были годами упорного и успешного его труда. Вспомним, как Лихачев в Казани носил чернильницу в кармане, чтобы чернила не замерзли. И они не замерзли!

В 1948 году он становится членом ученого совета Института русской литературы (Пушкинского Дома) — и, всё наращивая свой научный авторитет, пребывает в этой должности вплоть до своей кончины в 1999 году.

Несомненно, имел он и вкус к жизни, к тому же развитый хорошим воспитанием. С детства усвоил он, что летний отдых должен быть не только оздоровительным, но и воспитательным, познавательным — таким был и его отдых в детстве.

Они ездят в Прибалтику. Пожалуй, это самый правильный выбор. Несмотря на только закончившуюся (а там даже и не совсем еще закончившуюся) войну, Прибалтика была самой «европейской», самой ухоженной, самой культурной частью нашей страны. Для подрастающих девочек это был, пожалуй, лучший «пансион».

Имеется снимок: семья Лихачевых на перроне в Риге — Лихачевы уже весьма нарядны, особенно импозантен Дмитрий Сергеевич… В коллекции его вещей, переданных на хранение внучкой Верой, имеется трость из Сигулды с выжженной надписью: «1948 год».

Сигулда — красивый европейский курорт. Хозяйка дачи — латышка дарит чудный букет девочкам на день рождения. Каждый день — обязательные прогулки: интеллигентные родители с хорошо воспитанными детьми гуляют по красивым окрестностям, посещают пещеру Парадиз над рекой Гауей. Дмитрий Сергеевич мягко и ненавязчиво все время рассказывает что-нибудь познавательное. Лихачев отмечал потом, что нет ничего лучше для воспитания в детях интеллигентности, чем такие прогулки. Прибалтика в те годы была такой же «летней» Меккой для интеллигенции, какой прежде, до революции, была финская Куоккала: тамошняя жизнь воспитала Лихачева, заложила его интерес к культуре — примерно то же он пытается устроить сейчас и девочкам. Хозяйка дачи очень любила лихачевских воспитанных дочек, шутливо просила: «Оставьте мне Милу!»

…Почему — Милу? Может, тогда уже было заметно, что она чуть меньше любима в семье? Впрочем — это догадки…

Заходил снимающий дачу неподалеку артист МХАТа Кудрявцев, много и смешно говорил. Вечерами читали Диккенса.

Два лета в Прибалтике очень много дали воспитанию девочек: совместные с родителями прогулки, музеи в Риге, разговоры с историком Базилевичем. Тут был и весь клан Лихачевых. Младший брат Дмитрия Сергеевича Юра купил машину, и на ней ездили к бабушке Вере Семеновне в Кемери. Ездили в Выборг, в знаменитый парк Монрепо, что впоследствии пригодилось Лихачеву при создании книги «Поэзия садов». Так что о главном не забывали. Заходили в гости на дачу к филологам Романовым, сидели на их красивой террасе, Дмитрий Сергеевич занимался с хозяином подготовкой для печати «Повести временных лет».

И в 1950 году «Повесть временных лет» издана в «Литературных памятниках», в переводе и с комментариями Д. С. Лихачева и Б. А. Романова, и в том же 1950 году издано «Слово о полку Игореве» в переводе и с комментариями Д. С. Лихачева. Набирает силу главный «проект» его жизни — открытие современному читателю огромной семивековой древнерусской литературы.

В 1951 году опубликована его статья (над которой он со всей страстью работал еще «новичком» по заданию Варвары Павловны Адриановой-Перетц) в коллективном труде «История культуры Древней Руси», а в 1952 году в числе немногих избранных авторов тома он награждается за свою статью Сталинской премией 1-й степени.

Взлет его стремителен. В 1952 году издана его книга «Возникновение русской литературы». (Потом он говорил, что не любит этой своей работы — относился к своим трудам крайне требовательно.) В 1953-м он избран членом-корреспондентом Академии наук. В 1954 году его книга «Возникновение русской литературы» удостоена премии Президиума Академии наук.

Может показаться, что наступили, наконец, безоблачные времена, когда каждый может успешно заниматься своим делом. Но если мы откроем газеты тех лет, то ужаснемся. Чего стоит только одно «дело врачей», когда по абсолютно бредовым обвинениям были уничтожены сотни ведущих специалистов, в том числе многие из врачей, обслуживающих Кремль. Это было не только убийство, но и самоубийство — абсолютно спятивший вождь убивал даже тех, кто его лечил.

Мне было 13 лет, разговоры о политике в нашей семье не культивировались. И тем не менее помню, как я застыл перед газетным стендом на скошенном, озаренном ярким солнцем углу Артиллерийского переулка. Газета выглядела абсолютно необычно — и уже на бессознательном уровне это воспринималось какой-то катастрофой: неузнаваемо изменилась главная правительственная газета страны — «Правда»! Обычно в ней были фотографии, четкие заголовки, разделы. Тут она была сплошь занята лишь одним мелким шрифтом, ни фотографий, ни заголовков — и вся эта сплошная рябь мелких букв складывалась в фамилии врачей-отравителей. Помню ужас. Откуда же их столько?

Готовились столь же обширные репрессии против ученых, деятелей культуры, военных. Вождю мерещилось, что наши люди после победы в Великой Отечественной как-то уж больно развольничались, слишком хорошо жили… Забыли страх! А без страха его власть долго бы не продержалась.

И сатрапы его «выполняли указание».

Успехи Лихачева в те ужасные годы могут показаться невероятными, даже странными. Много есть таких смельчаков, которые из наших, сравнительно безопасных времен гневно восклицают: «Да как он мог, в эти годы? Нужно было бороться!»

Один мой старый знакомый рассказывает эпизод, свидетелем которого он был, поскольку состоял с Лихачевым в доверительных отношениях, и у меня нет оснований не верить ему. Однажды мама Лихачева, женщина весьма активная, у которой были вполне веские причины не любить советскую власть, высказалась в таком роде в разговоре с одной своей знакомой. Очевидец рассказывает, что бывший при этом Дмитрий Сергеевич сильно разволновался и даже сказал в сердцах: «Мама! Не надо больше так говорить! Я уже сидел, и больше не хочу!»

Только совсем не чувствительный человек может осуждать его за это. Так что «смельчаков» из нашего времени, которые теперь точно знают, как надо было вести себя тогда, слушать не стоит. Неизвестно (а точнее, известно), как бы они вели себя в те годы. Уж точно — законопослушно.

Да — он не подписывал при Сталине никаких протестных манифестов, что было бы смертельно для него, «зэка на учете», как, впрочем, и для любого другого жителя нашей страны. Да таких манифестов и не было. Были, наоборот, гневные митинги трудящихся, единодушно требующих покарать «взбесившихся псов», врагов народа. То, что Лихачев ни разу не проголосовал «за» на таких собраниях — уже подвиг. Он работал. Думаю, что успешная научная работа по истории и культуре нашей страны вносила не меньший вклад в борьбу с дикостью и произволом, чем открытая борьба. Лихачев, во всяком случае, избрал такой путь и сделал для нашей Родины больше многих других.

Понятно, что он испытывал тогда, когда вокруг исчезали люди. Отчаяние и гнев. Государство не оставляло людей в покое. И Лихачев вовсе не был в стороне. Он боролся за справедливость — но именно там, в своей области, где его усилия могли что-то изменить.

Академик Александр Фурсенко вспоминает, что их с Лихачевым познакомил их общий учитель Борис Александрович Романов, знаменитый славист, в 1948 году. Тогда его фундаментальная книга «Люди и нравы Древней Руси» подвергалась резкой критике за ее якобы антипатриотическую направленность. Невежественные критики, оказывается, лучше знали, какими должны быть люди и нравы Древней Руси, чем ученый, посвятивший этому всю жизнь и называвший свою книгу «мое любимое дитя». 26 февраля 1949 года на шестидесятилетием юбилее Романова, устроенном на историческом факультете Ленинградского университета, Дмитрий Сергеевич выступил с подробным докладом о жизни и деятельности Б. А. Романова. Тогда, когда Романова травили, такое выступление значило много.

Зло, однако, наступало широким фронтом. В апреле 1949-го в роскошном актовом зале университета прошел весьма показательный ученый совет. На него, в нарушение всех традиций, были приглашены аспиранты и даже студенты, и по этому случаю были отменены все занятия, чтобы никто не вздумал там «отсидеться». Видимо, устроители очень надеялись на «политическую сознательность» молодежи. Ученый совет был посвящен главной теме тех лет — борьбе с космополитизмом. Главное, чего добивались зачинщики этой кампании — утвердить постулат: всё ценное в истории человечества создано или изобретено в России. Насмешники шутили: «Россия — родина слонов». Как ни странно — несмотря на грозное время, насмешников было много, иронический тон все более овладевал массами.

Начали ученый совет почему-то с осуждения академика Веселовского, великого ученого, одного из основателей Пушкинского Дома — давно уже покойного. В длинном ряду великих ученых, прославивших университет, в знаменитом здании Двенадцати коллегий стоял и его бюст. После того ученого совета его убрали.

Это сразу же было отмечено в комсомольской студенческой стенгазете. Огромное бумажное полотнище вывешивалось в коридоре филологического факультета, занимая довольно большое пространство между мужским и женским туалетами. Бытовала едкая шутка: «Комсомольская газета — от клозета до клозета». Но были «весельчаки» и среди авторов газеты: после свержения Веселовского появилась карикатура — бюст академика веревками стягивают с пьедестала. Грубые веревки появились неспроста — они, видимо, должны были олицетворять волю простого народа, который не допустит излишних умствований и «уклонов» в науке.

После Веселовского заседание перешло к современности — это и было основной целью. Обвиняемыми в космополитизме оказались действующие, более того — любимые студентами профессора Гуковский, Жирмунский, а также не появившиеся на совете, но представившие медицинские справки Азадовский и Эйхенбаум.

Устроители этого мероприятия, однако, просчитались. Настроение в зале было совсем не то, на которое они надеялись. Большинство молодых пришли в университет, чтобы получать серьезные знания под руководством авторитетных ученых, а вовсе не для того, чтобы участвовать в политических погромах, и понимали, что лучше всего их научат именно эти профессора, которых пытаются выгнать.

Декана филфака Г. П. Бердникова, главного «исполнителя», активно поддержал лишь аспирант Деменков, потребовавший, чтобы обвиняемые в преклонении перед Западом профессора тут же предъявили свои книги, которые служат воспитанию нового, сознательного поколения советских филологов.

Один из «прорабатываемых», Григорий Александрович Гуковский, был кумиром студенчества, на его лекциях аудитории всегда были переполнены. Он читал блистательные лекции по русской литературе XVIII и XIX веков, о Пушкине. На этом ученом совете он легко парировал предъявленные ему нелепые обвинения в «преклонении перед Западом», говорил, что любить и ценить западную культуру — вовсе не значит «идолопоклонствовать».

Профессор Жирмунский, крупный германист, также был весьма знаменит, его труды давали ему основание держаться независимо и даже насмешливо.

Вышел на трибуну Георгий Пантелеймонович Макогоненко, ученик Гуковского, впоследствии также знаменитый профессор. Зал замер. Тогда это было «в лучших традициях»: ученик предает своего учителя, говорит о недостаточном преклонении старорежимного профессора перед марксизмом, что привело в конце концов к серьезным политическим ошибкам, в которых должны разбираться соответствующие органы. Макогоненко, однако, не сказал ничего из того, что так ждали от него погромщики. В своем выступлении он не упомянул ни одного из «гонимых» — вместо этого долго рассуждал о космополитизме Жана Жака Руссо — и сошел с трибуны под аплодисменты. В те годы — не сказать ничего — уже было проявлением огромного мужества. С этой минуты в ходе собрания наступил перелом.

На трибуну вышел Николай Иванович Мордовченко, фронтовик, уже защитивший на факультете докторскую диссертацию и ждавший ее утверждения в Москве. Он абсолютно бесстрашно выступил в защиту Гуковского: «Бейте меня, режьте меня, но я абсолютно уверен, что Григорий Александрович Гуковский еще много сделает для советской науки!»

В зале зааплодировали. Аплодировали и некоторые коммунисты. Их потом прорабатывали на партбюро. Мордовченко не арестовали. Видимо, было указание не расширять списка преследуемых, сосредоточиться лишь на «космополитах». Однако в покое его не оставили. Докторскую зарубили. Мордовченко, переживая не только за себя, но и за науку, в которую вместо Ренессанса пришло Средневековье, заболел раком и рано умер.

Известный литературовед Александр Ильич Рубашкин, который был тогда студентом и присутствовал в зале, и рассказал мне все те подробности. Придя домой, он поделился своими чувствами с родителями. Сказал, что Жирмунского, наверно, посадят (держался слишком насмешливо и высокомерно), а Гуковского, говорившего взволнованно, с душой, — наверное, проработают. Вышло ровно наоборот. Гуковский был арестован через год на пляже Дома творчества писателей в Булдури, под Ригой. Прямо на берегу, где все были в купальных костюмах, к нему подошел человек и сказал:

— Вы арестованы. У вас есть какая-нибудь просьба?

— Могу я зайти в номер и собрать вещи?

— Нет!

— Могу я попросить об этом одного знакомого?

— Да, — «благородно» разрешил чекист.

Гуковский быстро подошел к одному знакомому и прошептал:

— У меня в номере на столе лежит рукопись книги о Гоголе. Возьмите ее и спрячьте.

Вот что было главное в жизни для этих людей. Он надеялся, вернувшись, продолжить труд. Но не получилось: вскоре он умер в лагере. Это одна из версий. Лихачев в своих «Воспоминаниях» пишет, что Гуковский был расстрелян.

Порой возникает недоумение: что за арест, за что, и почему так срочно — в отпуске, на пляже? У этого ведомства свои тайны. Впрочем, истоки некоторых тайн можно разгадать. Знающие люди говорят, что как раз перед арестом в органы пришли два доноса, от коллег Гуковского. Фамилии их начинаются на «П» и «Е». Мой старый знакомый, выпускник университета тех лет, назвал мне эти буквы, но отказался их расшифровывать: у них есть дети и внуки… Руководствовались те люди, конечно, не «политической бдительностью», а страхом, а также желанием убрать из науки больших ученых и таким образом чуть-чуть подняться самим.

Дочь Гуковского Наташа, которую я хорошо знал, гордилась своим отцом, ушедшим из жизни в 47 лет. После ареста Александра Гуковского (а также его брата Михаила) в деревянный домик Гуковских на 15-й линии Васильевского острова пришли многие — выразить сочувствие и поддержать дочь, причем некоторые — впервые. Люди уже набирались смелости, начинали говорить, что считали нужным… Зато некоторые из старых друзей, наоборот, забыли сюда дорогу.

Наташа Гуковская, как и все дети арестованных, была под угрозой. Спасение пришло от другой замечательной профессорской семьи. Костя Долинин, сын профессора и сам будущий профессор, женился на Наташе Гуковской, спасая ее, надеясь, что членов еще одной профессорской семьи, знаменитых Долининых, трогать не станут: и у злодеев, наверное, есть какие-то свои ограничения, обозначенные пределы. Наташу спасли. Самое меньшее, что ей грозило — высылка из города. А теперь она уже была членом семьи Долининых. Прежде Костю и Наташу связывали лишь дружеские чувства, но благородный порыв Кости был оценен Наташей по достоинству: семья получилась хорошая. Родились близнецы Юра и Таня. В октябре их привезли в дедовский дом, который не дожил до рождения внуков полгода.

Потом Наташа, уже Долинина, стала известным литературоведом, детским писателем. Я помню ее, восхищаюсь ее умом, талантом, доброжелательностью, бывал в ее доме, где гостило много достойных людей. Помню там ее близкого друга, замечательного актера Михаила Козакова, сына ленинградского писателя. Михаил с Наташей дружили с детства. Бывал там, пока жил в Ленинграде, знаменитый ученый Юрий Лотман и, уже переехав в Тарту, часто приезжал к ней. В своих воспоминаниях Лотман пишет, что брак с Костей Долининым спас Наташу.

Она и сама не раз совершала поступки благородные, смелые. Помню, как защищала она в 1974 году преследуемого властями профессора Ефима Григорьевича Эткинда. Его все-таки выслали, но дружба их продолжалась всю жизнь.

Так что нельзя говорить, будто интеллигенция была труслива, никак не сопротивлялась и в основном предавала.

Обвинения эти исходят от ничтожных людей, которые чувствуют, что в опасности поведут себя наихудшим образом, и пытаются всех поставить на тот же уровень. На самом деле — интеллигенция определяется именно благородством, все остальные, не способные на такое, к интеллигенции не принадлежат. И именно интеллигентность помогала выстоять. Помогало чувство не только морального, но и интеллектуального превосходства.

Даниил Александрович Гранин рассказывал мне такой анекдот. Когда арестовали профессора Беркова, то сказали ему:

— Вы человек литературный, напишите все сами!

— Что я должен написать?

— Ну… что вы шведский шпион и что вы собирались… взорвать Кронштадт!

Берков понял, что ему не выкрутиться. Но как бы написать так, что хотя бы потом по его показаниям поняли, что все это липа? И он написал:

«Я был завербован агентом Швеции, мы встречались с ним у Казанского собора, где он передавал мне задания и взрывчатку. Звали его Барклай де Толли».

И следователи все это «скушали» — так и осталось в документах.

Эрудиция, ирония, в числе прочих достоинств, помогали интеллигенции держаться, не сломиться. Многие были арестованы, уничтожены, но интеллектуальная жизнь продолжалась. На лекции Г. А. Бялого сбегались студенты не только из университета, но и из других вузов. Знаменитый «западник» профессор А. А. Смирнов читал блистательные лекции по Ренессансу, смущая скромных студенток слишком точным пересказом сюжетов «Декамерона».

Густой тогда был «лес», и, несмотря на постоянные «вырубки», талантливые и смелые люди все равно оставались. Полностью изгнать высокий дух из Ленинграда не удалось. Хотя — «пули свистели» рядом. Почему уцелел тогда Лихачев? Отчасти, может быть, этому способствовало получение им в 1952 году Сталинской премии?

Какую-то защиту это давало. Но не полную. «Проработчики», которым явно было дано задание «выполнить план», не унимались. И устраивали один «шабаш» за другим, в том числе и в Пушкинском Доме.

Главными «проработчиками» в городе на Неве были профессора Л. Плоткин, Б. Мейлах, П. Ширяева, доцент университета Г. Лапицкий. По воспоминаниям А. И. Рубашкина, Лапицкий преподавал в университете древнерусскую литературу, вел себя перед студентами заискивающе-любезно, часто, сладострастно закрыв глаза, произносил: «Замечательно! Пять с плюсом!» Однако эта его «любезность» не мешала ему играть самую черную роль в преследовании лучших ученых того времени.

Весной 1950 года у Лихачева разыгралась язва желудка. Как раз тогда по рекомендации Жирмунского и Орлова, известного «блоковеда», Лихачев был принят за его книги в Союз писателей СССР и сразу же — в великолепном здании Союза писателей, бывшем особняке Шереметевых, угодил на «коллективную порку» писателей, устроенную властями. И хотя Лихачева непосредственно это мероприятие не коснулось, он понял, что спасения нет нигде.

Вскоре «докатилось» и до него. На историческом факультете университета, где Лихачев был допущен к преподаванию, его вдруг перевели на ставку лаборанта, а он ведь был уже доктором наук. А скоро дело дошло и до его сочинений. Весной 1952 года в актовом зале Пушкинского Дома проходило обсуждение только что вышедших «Посланий Ивана Грозного». Книга завершалась статьей Лихачева о Грозном-писателе с комментариями сотрудника Пушкинского Дома Я. С. Лурье.

Обсуждение проходило ровно через неделю после вручения Лихачеву Сталинской премии за статью в сборнике «История культуры Древней Руси», о которой мы уже говорили. Однако и премия не оградила Дмитрия Сергеевича от нападок. Видимо, было получено указание сверху: «Можно. И даже — нужно!» Вышедший на трибуну сотрудник Пушкинского Дома Ю. Скрипиль (с которым Лихачев был в эвакуации в Казани и вынужденно поддерживал отношения) неожиданно прервал сугубо научное обсуждение сборника и набросился на Лихачева с обвинениями в «космополитизме», подтверждая обвинения сакраментальной фразой: «Не случайно Дмитрий Сергеевич сочувствует изменнику Родины — князю Курбскому!»

Как говорил Лихачев в одном интервью, вспоминая ту пору: «Душили подушками». Обвинив в «древнем космополитизме» Лихачева, Скрипиль перешел к разгрому Якова Соломоновича Лурье.

Однако разгрома не получилось. Настоящие ученые, которых всегда бывает немало, гораздо больше заинтересованы в поддержании добрых отношений с коллегами, нормальной обстановки для работы — нежели в раздувании всякого рода «пожаров», после которых «восстановить» науку порой невозможно. Бывает, разумеется, и вражда между ними, и интриги, но солидарность ученых (особенно против внешних врагов), как правило, существует. И «налетчики» уже начинали это чувствовать.

«Осуждение» закончилось ничем, и даже против Лурье, не защищенного лауреатскими лаврами, не было принято никаких мер. И хотя «органы» старались внедрить во все отрасли науки своих людей, солидарность ученых, взаимопонимание и поддержка помогали выжить. Однажды, после одного из очередных «разносных» ученых советов, Лихачев и Борис Эйхенбаум зашли в туалет Пушкинского Дома, и Эйхенбаум мрачно пошутил: «Вот единственное здесь помещение, где легко дышится!»

Взаимопонимание, взаимопомощь интеллигентных людей спасали их. Замечательный пример тому — семья Томашевских. Живя в одном доме с опальным Зощенко, они всячески ему помогали, носили еду. Настоящие интеллигенты в нашем городе не переводились никогда.

А времена менялись. Сразу после 1953 года стали происходить удивительные события, о которых раньше опасно было даже мечтать. Вдруг возник смелый план — провести очередной Международный съезд славистов всего мира в Москве! — после долгого отрыва русских ученых от мирового научного процесса. И одним из активных организаторов съезда сразу стал Лихачев. Знаменитый ученый-филолог Вячеслав Всеволодович Иванов, сын писателя Всеволода Иванова, вспоминает те годы:

«Ранней весной 1956 года… меня вместе с несколькими еще молодыми учеными (В. Н. Топоровым, О. Н. Трубачевым) позвали участвовать в заседаниях и развлечениях славистов, съехавшихся со всего мира на заседание комитета, готовившего международный съезд в Москве… Среди толпы пестро и непритязательно одетых знаменитостей Лихачев выделялся удивительной элегантностью костюма… это с присущей ему наблюдательностью отметил Виктор Владимирович Виноградов, шутливо обративший внимание шедших с ним на наряд Дмитрия Сергеевича… Мне запомнился светлый плащ, как-то на редкость ладно сидевший на нем — погода в тот день была неприветливая, а стройная фигура Лихачева вся будто светилась… Тот отвечал Виноградову, улыбаясь, но с достоинством, как бы не желая продолжения шутки… Во внешности и манере держаться Лихачева было то же несовременное благородство, что и в стиле понравившейся мне его книги».

В этом точном воспоминании ярко проступают характеры двух великих ученых — веселого, насмешливого, отнюдь не безобидного Виноградова и слегка застенчивого, но твердого Лихачева…

Далее Иванов пишет: «…и полтора года спустя, в сентябре 1958 года на самом Четвертом международном съезде славистов в Москве, наши разговоры касались преимущественно русского язычества, которым я тогда начал серьезно заниматься. Лихачев в особенности рекомендовал мне изучить посмертно изданную статью Комаровича о древнерусском культе Рода».

Съезд славистов в России, первый после снятия железного занавеса, имел огромное «оздоравливающее» значение для нашей науки. Он был важен и для русских славистов, и для зарубежных, съезжавшихся в Россию (после столь долгого перерыва) с огромным энтузиазмом и интересом. Приехали самые именитые специалисты — по литературе Средневековья, по поэтике, по источниковедению и текстологии. Встретились старшие и младшие поколения ученых, западные ученые (в том числе и эмигранты) и славянские (восточноевропейские) школы.

В книгах, изданных к съезду, были собраны труды лучших русских славистов, в числе которых были и прежде запрещенные или «нерекомендуемые». Среди звучных имен, внимание к которым заострилось именно благодаря съезду, — Н. К. Гудзий, В. Н. Перетц, Н. А. Мещерский, Д. С. Лихачев, И. Н. Голенищев-Кутузов, П. Г. Богатырев, В. Я. Пропп, В. В. Виноградов, А. Н. Робинсон, А. В. Флоровский, М. П. Алексеев, Н. И. Толстой. Изданы были в большом количестве и иностранные корифеи.

В 1958 году как раз вышла замечательная книга Лихачева «Человек в литературе Древней Руси». Один из сотрудников Лихачева, И. З. Серман пишет, что появление этой книги можно объяснить лишь наступившей оттепелью — в книге говорится не о государственных устоях, а о человеке, о его чувствах, заблуждениях, о его тяге к прекрасному с самых давних времен. Серман написал восторженную рецензию, отнес в «Новый мир», который был тогда в центре внимания всей читающей России — и рецензия была одобрена Твардовским и напечатана.

Лихачев сделал на съезде чрезвычайно всех заинтересовавший доклад «Некоторые задачи изучения второго южнославянского влияния в России».

Речь шла о южнославянском (в основном болгарском) влиянии на формирование древнерусского языка.

Один из крупнейших иностранных специалистов, участвующих в съезде, Дж. Броджи-Беркофф в своих воспоминаниях писал:

«В 1950–1970-х годах международные конгрессы славистов были почти единственной возможностью встречи между людьми, занимающимися славянской филологией и на Западе, и на Востоке. Это, конечно, уже само по себе — достижение таких съездов, несмотря на то, что сама идея их организации была вызвана идеологическими причинами и подлежала строжайшему контролю со стороны официальных аппаратов».

Но такие собрания авторитетных ученых всего мира, взаимная их симпатия и поддержка как раз вселяли надежду на то, что «строжайший контроль» и давление идеологии могут быть преодолены или, во всяком случае, ослаблены.

Далее — из воспоминаний В. В. Иванова:

«…Нередко мы говорили о Лихачеве с Романом Якобсоном (Якобсон — всемирно известный славист, уехавший из России и прославившийся поначалу за рубежом. — В. П.). Якобсон ценил его чрезвычайно высоко, подчеркивая, что Лихачеву не у кого было учиться, а каким прекрасным филологом он стал!

Чаще всего с Дмитрием Сергеевичем в начале 1960-х я виделся именно во время приездов Якобсона… Приехав в очередной раз на аэродром встречать Якобсона, я несколько неожиданно для себя увидел там Лихачева. Он сказал, что специально приехал из Ленинграда, чтобы повидаться с Якобсоном. В те годы это было небезопасно (меня незадолго до этого, выгоняя из преподавателей университета, обвиняли, кроме несогласия с официальным поношением „Доктора Живаго“, именно в поддержке статей и докладов Якобсона)… Вернувшись из поездки в Ленинград, Якобсон расхваливал Лихачева. Его восхищало, как хорошо тот знает буквально каждое здание и его историю. Но и дома у Лихачева ему очень понравилось. Он показывал, как жена Дмитрия Сергеевича потчевала его разными сортами варенья, приговаривая, как и из чего оно изготовлено: „Отведайте этого, оно брусничное…“ Та самая „естественная старорежимность“, которая была одним из главных секретов обаяния Лихачева, Якобсона пленила и в домашнем его обиходе».

Международные конференции с большим количеством иностранных гостей теперь уже не считались чем-то невероятным. Лихачев был одним из тех, кто после долгого перерыва распахнул заржавевшие ворота в большой мир.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.