ЗНАЧЕНИЕ ВЫШЕСКАЗАННОГО ДЛЯ ЕВРОПЫ
ЗНАЧЕНИЕ ВЫШЕСКАЗАННОГО ДЛЯ ЕВРОПЫ
Легко понять, по какой причине я предпринял описанные выше исследования. Вопрос, который я изучал, касается не одних Соединенных Штатов, а всего мира, он касается не одного народа, а всего человечества.
Если бы народы, живущие в демократическом обществе, могли сохранить свою свободу, только живя в пустынных местах, то у человечества не было бы будущего: ведь люди быстро движутся к демократии, а пустынные места заселяются.
Если бы законы и нравы действительно не могли обеспечить существование демократических учреждений, что оставалось бы народам, кроме деспотизма одного человека?
Я знаю, что в наши дни многие честные люди не страшатся подобного будущего. Они устали от свободы и хотели бы отдохнуть вдали от связанных с ней потрясений.
Но эти люди не понимают, к чему они стремятся. Погрузившись в воспоминания, они судят об абсолютной власти по ее прошлому, а не по тому, какой она могла бы стать в настоящем. Если бы в европейских демократических странах была восстановлена абсолютная власть, она, несомненно, приняла бы новые формы и приобрела черты, незнакомые нашим предкам.
Были времена, когда в Европе закон и согласие народа наделяли королей почти безграничной властью. Однако короли почти никогда не имели возможности воспользоваться ею.
Я не стану говорить о прерогативах знати, влиянии королевского двора, правах корпораций и привилегиях провинций, хотя все они смягчали действия власти и поддерживали в народе дух противостояния.
Кроме этих политических институтов, которые, с одной стороны, ограничивали свободу частных лиц, а с другой — поддерживали в душах любовь к ней и польза которых в этом отношении совершенно ясна, существовали мировоззрения и нравы, воздвигавшие перед королевской властью менее привычные, но не менее могущественные преграды.
Религия, любовь подданных, добросердечие государя, честь, дух семьи, взгляды провинций, обычаи и общественное мнение умеряли власть королей и окружали ее невидимыми границами.
В те времена общественное устройство было деспотическим, но нравы — свободными. Государи имели право, но не имели ни возможности, ни желания делать все, что заблагорассудится.
Что же осталось сегодня от тех барьеров, которые препятствовали возникновению тирании в прошлом?
Религия потеряла свое влияние на души, и тем самым уничтожена самая явственная черта, разделявшая добро и зло. В мире морали все сомнительно и зыбко, и короли и
235
народы действуют в нем наугад, и никто не знает естественных пределов деспотизма и распущенности.
Длительные революции навсегда покончили с уважением, которым были окружены государи. Эти последние, не чувствуя к себе общественного уважения, могут отныне без страха предаваться опьянению властью.
Короли, которые пользуются любовью народа, великодушны, так как они чувствуют свою силу; они дорожат любовью своих подданных потому, что она укрепляет их трон. И тогда между государем и подданными устанавливаются теплые чувства, напоминающие те, которые существуют в семье. Подданные, хотя и ропщут на правителя, все же огорчаются его недовольством, а государь наказывает их вполсилы, как отец наказывает своих детей.
Но когда авторитет королевской власти исчез в вихре революций, когда короли, сменяющиеся на троне, один за другим демонстрируют народу бессилие закона и торжество грубой силы, люди начинают видеть в государе не отца государства, а повелителя. Если он слаб, его презирают, если силен — ненавидят. Его самого наполняют гнев и страх, он чувствует себя завоевателем в собственной стране и обходится со своими подданными как с побежденными.
Когда провинции и города были чем-то вроде отдельных стран в пределах единого отечества, они имели свои характерные особенности, которые побуждали их восставать против общего духа порабощения. Сегодня же части одной империи не имеют ни вольностей, ни обычаев, ни собственных взглядов, они утратили даже память о своем прошлом и свои названия. Все они привыкли подчиняться одним законам, и угнетать их всех вместе так же легко, как и одну из них отдельно взятую.
В те времена, когда знать обладала властью, а также длительное время после того, как она ее потеряла, честь аристократа придавала необычайную силу сопротивлению отдельных личностей.
В то время были люди, у которых, несмотря на их бессилие, сохранялось возвышенное представление о своей индивидуальной ценности, и они осмеливались в одиночку противостоять давлению государственной мощи.
Но в наши дни, когда завершается смешение всех классов, когда индивидуум все больше и больше растворяется в толпе и легко теряется в общей посредственности, когда честь монарха почти потеряла свое значение, а добродетель не пришла ей на смену, ничто более не возвышает человека. И кто может сказать, до какого предела дойдут требования власти и уступки, продиктованные бессилием?
Пока был жив дух семьи, человек, вступавший в борьбу с тиранией, никогда не оставался в одиночестве, его окружали домочадцы, друзья, связанные с многими поколениями его семьи, близкие. И даже если он был лишен этой поддержки, он действовал, чувствуя поддержку предков и ради потомков. Но как может сохраниться дух семьи во времена, когда дробятся наследственные владения и в короткие сроки угасают крупные роды?
Какую силу могут сохранить обычаи народа, облик которого полностью изменился и продолжает меняться, у которого любые проявления тирании уже имеют прецедент, а любым мыслимым преступлениям можно найти пример в реальной жизни, у которого нет ничего столь древнего, что было бы страшно уничтожить, и для которого нет ничего столь нового, чего он не решился бы осуществить?
Какое сопротивление могут оказать нравы, уже допустившие столько уступок? Что может само общественное мнение, когда нет и двадцати человек, объединенных общими узами, когда не найдешь ни человека, ни семьи, ни группы, ни класса, ни свободной ассоциации, которые могли бы его, это мнение, представлять или приводить в действие?
Когда все граждане одинаково слабы, бедны и одиноки и каждый из них может противопоставить организованной силе правительства лишь свое бессилие?
Аналогию тому, что могло бы в этом случае произойти с нами, нужно искать отнюдь не в новой истории. Следует, по-видимому, изучать памятники античности и именно страшные века римской тирании с их развращенными нравами, уничтоженной памятью, нарушенными обычаями, нестойкими мировоззрениями, с изгнанной из законов и не находящей себе убежища свободой. Поскольку ничто не охраняло граждан и они сами были не в состоянии себя защитить, человеческая природа была извращена, и государи скорее испытывали терпение неба, чем своих подданных.
236
Те, кто рассчитывает восстановить монархию Генриха IV или Людовика XIV, кажутся мне слепцами. Что касается меня, то когда я вижу то состояние, которого уже достигли многие европейские народы, а также то, к которому идут все остальные, я прихожу к мысли, что вскоре у них не будет иного выбора, кроме демократической свободы или тирании цезарей.
Разве это не заслуживает размышлений? Если люди действительно достигли такого порога, за которым все они либо станут свободными, либо превратятся в рабов, либо приобретут равные права, либо будут лишены всех прав, если у тех, кто управляет обществом, есть лишь два пути: постепенно возвысить толпу до своего уровня или лишить всех граждан человеческого облика, — разве этого недостаточно для того, чтобы преодолеть многие сомнения, успокоить совесть многих людей и подготовить всех к необходимости добровольно принести большие жертвы?
Разве не следует в этом случае рассматривать постепенное развитие демократических учреждений и нравов не как наилучшее, а как единственное имеющееся у нас средство для сохранения свободы? И даже не испытывая любви к демократическому правлению, разве не придем мы к убеждению в необходимости его установления, поскольку это наилучшее и самое честное решение проблем современного общества?
Нелегко привлечь народ к управлению, еще труднее позволить ему накопить опыт и воспитать у него те чувства, которых ему недостает, чтобы делать это хорошо.
Слов нет, желания демократии изменчивы, ее представители грубы, законы несовершенны. Однако, если на самом деле вскоре не будет существовать никакой середины между господством демократии и игом одного человека, разве не должны мы всеми силами стремиться к первой, вместо того чтобы добровольно подчиняться второму? И если в конце концов мы придем к полному равенству, разве не лучше быть уравненными свободой, чем деспотизмом?
Те, кто, прочитав эту книгу, придет к выводу, что я написал ее для того, чтобы предложить всем народам, живущим в демократическом обществе, ввести у себя такие же законы и распространить такие же нравы, как у американцев, впадут в глубокое заблуждение. Это означало бы, что они увлеклись формой и не восприняли самую суть моей мысли. Я ставил себе целью на примере Америки показать, что благодаря законам и особенно нравам народ, живущий в демократическом обществе, может сохранить свободу. Я далек от мысли, что мы должны следовать примеру американской демократии и копировать средства, которыми она воспользовалась для достижения своей цели. Мне хорошо известно, как сильно влияет на политическое устройство страны ее природа и история, и я считал бы великим несчастьем для человечества повсеместное однообразие форм свободы.
Но я думаю, что если нам не удастся постепенно ввести и укрепить демократические институты и если мы откажемся от мысли о необходимости привить всем гражданам идеи и чувства, которые сначала подготовят их к свободе, а затем позволят ею пользоваться, то никто не будет свободен — ни буржуазия, ни аристократия, ни богатые, ни бедные. Все в равной мере попадут под гнет тирании. И я предвижу, что если со временем мы не сумеем установить мирную власть большинства, то все мы рано или поздно окажемся под неограниченной властью одного человека.