Июнь.

Июнь.

За время этой борьбы чувство наше с Л. возросло до того, что в прошлом, кажется, мы даже и не понимали, как мы можем любить. И сейчас кажется, будто росту этого чувства никогда не будет конца.

— Как это они, — сказал я, — не могли оценить твоей нежности?

— Нежность — это они ценили, а вот что-то другое не могли увидеть, понять.

— Что же это другое?

— То, чего я всю жизнь свою ждала и на что у каждого прохожего спрашивала ответа. Они брали мою нежность, а ответа не давали. Я их спрашивала, они же мой вопрос и нежность за любовь принимали. Ты мне ответил на мой вопрос, и я больше не спрашиваю.

— А что это за ответ?

— Словом этот ответ нельзя выразить: ты знай, что живая любовь не только по существу своему беззаконна, но даже не заключается в словесную форму и не заменяется даже поэзией. Я люблю тебя. А ты любишь меня?

— Люблю.

— Ну вот, вот это самое! в этом понимании заключается ответ на тот вопрос.

В метро я спускался по эскалатору, вспоминая то время, когда я увидел это метро в первый раз: тогда я видел метро и думал о метро. Теперь я думаю о другом, а метро — это не входит в сознание. И мне было так, что в собственном смысле живут люди только те, кто живёт в удивлении и не может наглядеться на мир. Вот эти люди живут и ведут сознание, остальные же люди живут в бессознательном повторении. И вот это бессознательное повторение, возведённое в принцип, и есть так называемая цивилизация.

Трудно было нам в городе, но эта трудность была необходимостью, и восторг наш при встрече с природой опирался на эту преодолённую нами необходимость: мы заслужили своё удивление и радость.

О борьбе с раздражительностью (выходом из себя). Она мне сказала сегодня, что учится побеждать это в себе страданиями. Билась, билась и вдруг поняла средство превращать своё волнение в мысль и этой мыслью управлять и побеждать. И так из этого ясно выходит, что сознание начинается в страдании, что на страдание надо идти, что через это обеспечивается воздействие на людей и возникает радость, уверенность в жизни вопреки животному страху перед смертью.

Только зачем это «идти на страдание»? «Не уйти от страдания» — вот это так! Надо лишь знать о страдании как неизбежности, сопровождающей всякое движение вперёд. И вот, я думаю, не страданью надо приписывать развитие нашего сознания, а стремлению к лучшему с преодолением препятствий: нужно думать о любви как о движении, преодолевающем смерть.

День моего ангела. (5 июня.) Принялся было что-то писать о Л., но ничего не мог и, погрустив, решил, что лучше пойти к ней и поцеловать.

От Александра Васильевича неплохое письмо, и я теперь обдумываю, не следует ли приобщить к нашему делу?

Мысль об «удивлении» (у меня «первый глаз») — это в сознании мост между мной и Олегом. Теперь, во время мировой катастрофы, ясно видно, что гибель — есть гибель цивилизации, гибель людей, вовлечённых в процесс бессознательного повторения (механизации). Какая-то страшная эпидемия охватила род человеческий, эпидемия, называемая цивилизацией (болезнь состоит в повальной зависимости людей от вещей). Спасение же рода человеческого, его выздоровление начнётся удивленностью.

Капал дождь в лесу, тёплый как парное молоко. На некоторых упавших листочках, берёзовых, ольховых, осиновых, собирались капельки дождевой воды. Мы осторожно поднимали такие листочки и угощали друг друга, капли были очень вкусные, с берёзовых листьев пахло берёзой, с осиновых — осиной.

После такого угощения мы спустились к Нищенке[33]. На пне возле речки слушали соловья. Когда соловей кончил, я протанцевал польку-мазурку, Л. закатилась от смеха. Потом мы вместе протанцевали. Прилетела золотая птица — иволга. Л. впервые её увидала и была крайне изумлена.

— Правда золотая! — сказала она. Потом прискакал верховой и спросил, не видали ли мы рыжую лошадь.

Отдаваясь настоящему золотому, какое только возможно на земле, счастью, время от времени мы возвращались к покинутым и вместе обдумывали, как бы им облегчить расставание.

Стоят холода, но травы растут, перемежаются дожди. Мы продолжаем работать. Жизнь наша складывается, и мы счастливы сознаньем, что и нам достаётся то самое, из-за чего люди так держатся за жизнь. А что это? Мне думается, это «чем люди держатся», так называемая любовь, — это есть оправдание или, вернее, стремление к оправданию земной жизни. Кажется, пусть светопреставление, пусть «провались всё», но мы всё-таки будем жить и жизнь прославлять.

Любовь такая не эгоизм, и, напротив, жизнь потому гибнет, что она — эгоизм, а любовь эта — свидетельство возможности жизни иной на земле. Это есть каждый раз попытка осуществления своими средствами человеческих возможностей обнять собою небо и землю.

Сейчас, в ранне-утренний час, моя любимая спит, и я один думаю, но я знаю, что я не один, что мне стоит подойти к её постели, разбудить, и она проснётся и подтвердит действительность того самого, что в моём одиночестве исходило бы тоской или, в лучшем случае, сказкой.

Сегодня мы пришли в бор, я положил голову ей на колени и уснул. А когда проснулся, то она сидела в той же позе, как при моём засыпании, глядела на меня любящими глазами, и я узнал в этих глазах не жену, а мать. Такую настоящую мать, какой у меня никогда не было.

— Моя мать, — сказал я, — была деловая, она за нескольких мужчин делала работу, я её как мать, как женщину в детстве не чувствовал. Впервые это я в тебе нахожу.

— А я же есть мать, знаю по чувству своему, только каждый хочет быть моим собственником, и это отравляет мне жизнь.

Иногда я думаю, глядя на Л., что она гораздо больше того, что я способен открыть в её существе. Сегодня, когда я лежал у неё на коленях, мне стало вдруг понятно: это существо больше моего охвата и больше всего и лучше всего мне известного,— это существо — Мать.

Запись через шесть лет: «Как Л. проста в своей сущности, и как трудно было всем из-за этой простоты её понять, только я один её понял, и она стала мне матерью. В том и была её непонятная простота, что она была мать без детей».

Через одиннадцать лет: «Своё исключительное призвание к материнству Л. поняла про себя как христианский аскетизм (а оно так и есть: чувство материнства есть живой аскетизм). С таким составом души она полюбила настоящего призванного аскета. Тем она и его сбила с пути и ещё больше сама пострадала. После всего я заменил ей ребёнка. Нетронутое её материнство обратилось на меня, и у нас вышла необыкновенная любовь. Теперь она мать в 51 год, а я её ребёнок в 78 лет.

Чего только не бывает на свете между людьми!»

Новая вещь будет называться «Тёплая капель».

«Берёзовый сок», «Зёрна», «Посев семян», «Следы» — так мы придумывали название, и, наконец, нашли: «Капель» — слово Лялино; «тёплая» — моё.

Капля — это проходящее мгновение действительности — всегда оно правда, но не всегда верной бывает заключающая её форма: сердце не ошибается, но мысль должна успеть оформиться, пока ещё сердце не успело остыть. Чуть опоздал — и потом не можешь понять, хорошо написано или плохо. Я долго учился записывать за собой прямо на ходу и потом записанное дома переносить в дневник. Только в последние годы эти записи приобрели форму настолько отчётливую, что я рискую с ней выступить...

Я не первый, конечно, создатель этой формы, как не я создавал форму новеллы, романа или поэмы, но я приспособил её к своей личности, и форма маленьких записей в дневник стала, быть может, лучше, чем всякая другая моя форма.

Знаю, что не всякого читателя заинтересует моя «тёплая капель», и в особенности мало она даёт тому, кто в словесном искусстве ищет обмана, забвения от действительной жизни. Но что делать — всем не угодишь, я пишу для тех, кто чувствует поэзию пролетающих мгновений повседневной жизни и страдает, что сам не в силах схватить их.