12-13 февраля.

12-13 февраля.

Записи в Загорске. Чтобы оградить наш слух от собачьего лая, Веда перед носом Аксюши закрыла кабинетную дверь: Аксюша не поняла, обиделась и так жаловалась мне:

— Если бы эта любовь была духовная, то зачем закрываться? Духовная любовь не стыдится. Нас у о. Н. (старца) было двести девушек, и мы не стыдились друг друга.

— Хорошо, — ответил я, — ты права, духовная любовь не стыдится. Но зачем же духовный человек допускает в сердце подозрение, что раз люди уединяются, значит, там стыд? Тебе нравится молиться на народе, а мне одному. Так же и любовь.

— Если любовь духовная, то всем от неё становится хорошо, а от этой, от этой, — сказала она, — только двоим!

— Ты не знаешь, что может родиться для всех от нашей любви... Но почему нам нельзя, наконец, любить друг друга не твоей, духовной, и не греховной, а просто человеческой любовью?

Мы говорили о будущей нашей литературной работе.

— Почему мы, — сказала она, — говорим о работе?

— О работе радостной, — сказал я, — работа в наслаждение.

— Хорошо,— возразила она,— но почему же непременно видеть радость в занятиях литературой? Можно, например, в море искупаться, и это будет, по-моему, ещё радостней.

Так взрослая женщина говорит со студентом, но так же точно она бы говорила с Олегом, если бы он мог вернуться к ней: «Не только молиться уединённо, но и, на радость тому же Господу Богу, искупаться в море!»

И я, когда написал ей последнее письмо своё о том, что лучшее средство борьбы с действием «сладкого яда» есть уединённое писание «Песни Песней» в помощь Олегу, я, конечно, рассуждал как монах. И всё моё писание, в том числе и «Жень-шень», есть монашеское дело. И неспроста она мне тогда сказала о морском купанье во славу Господа.

А вот если удастся записать за собой всё — это и может стать новой «Песнью Песней». Почему нельзя одновременно и жить и сознавать? День прожил — день записал.

А вот это Аксюшино возражение против уединённой любви, что духовная любовь есть любить всех и что эта любовь ничего не стыдится, — разве не эта же любовь создавала «Жень-шень»? И письмо моё, конечно, написал монах. Но откуда же у меня, у признанного всеми «Пана», явился монах и Аксюшино понимание слова?

Во всяком случае, раньше я этого в себе не сознавал, а явился он вполне отчётливо лишь теперь, при сближении, значит... в этом сближении что-то пережитое противопоставляется чему-то новому. Отсюда вывод: хочешь мариноваться и заниматься собственными консервами, занимайся и... достигай Мавзолея. Хочешь жить и обогащаться — прими ванну морскую во славу Господа.

Её замечание о ванне во славу Господа — есть доказательство её совершённой откровенности и пренебрежения к мещанской морали.

...И случилось, у неё как раз в эту минуту с поджатой ноги соскочила туфелька и мягко шлёпнулась на ковёр... Сколько надо переговорить, передумать, сколько с той и другой стороны должно обменяться, смешаться, чтобы возможно стало без стыда и страха поцеловаться. А ведь для того же и была моя «Песнь Песней» на протяжении сорока лет.

Непосланное письмо. «Вы меня только тогда полюбите по-настоящему, когда узнаете во мне своего Олега. Подумайте только о дорогом существе, которое Вы утратили, и пусть перед Вами бы стало, что он может вернуться к Вам изуродованным, горбатым, старым, с перебитыми ногами. С какой радостью Вы бы тогда вернули его к себе, с какой любовью обходились бы с ним — горбатым, без ног и старым. Какое дело нам до этих уродств внешних, если он сам, желанный, находится внутри этого урода.

И вот я жду, когда вы узнаете его во мне и полюбите меня по-настоящему и навсегда. И меня тогда вовсе не будет стеснять, что я старый урод, а вы молодая и прекрасная».

Я будто живую воду достаю из глубокого колодца её духа, и от этого в лице я нахожу, открываю какое-то соответствие этой глубине, и лицо для меня становится прекрасным.

От этого тоже лицо её в моих глазах вечно меняется, вечно волнуется, как отражённая в глубокой воде звезда.

Я всегда чувствовал и высказывался вполне искренно, что она выше меня и я её не стою. Соглашалась ли она с этим — не знаю, во всяком случае, она ни разу не отрицала этого соотношения.

В последний же раз, во время ожидания трамвая на улице Герцена, стала вдруг очень ко мне нежной, очень! Она ночь не спала, а я ей стал говорить о дятлах, как они усыпляют песней детей, и ещё ей сказал о будущем, когда мы всем расскажем о любви.

Что ей понравилось, какую мою песенку она выбрала? — но когда я ей в этот раз сказал, что я просто смиренный Михаил, а она моя Госпожа, то она вдруг обернулась быстро и, глядя мне прямо в глаза, ответила: «Не говорите мне этого — мы равные люди!», то есть мы друг друга стоим.

Я её провожаю. Ждём номер 26 у остановки. Прислонились к стене. Уютно — улица стала нашим Домом.

Проходит трамвай. Содержание беседы:

— Давайте пропустим?

— Пропустим.

И дальше длится сказка Шахерезады.

И конец: больше трамвая не будет!

И пошли пешком.

Нужно всегда помнить и то, что я самый свободный в стране человек и мне с жиру можно думать о Песне Песней. Она же наряду со всеми находится в неволе, и надо ещё удивляться, что из-под тягости повседневного труда она находит силу взывать к Господу о ванне морской. Помочь такому человеку легче вздохнуть — вот что не стыдно назвать любовью. А Песня Песней есть прямо монашеский эгоизм.

Надо принять её письма к матери и научиться: вот это любовь! Так и себе надо, и если это сумеешь найти в себе, то всё остальное, и Песнь Песней, и ванна морская — само собой приложатся.

Лес завален снегом, но я не вижу фигурок снежных и, главное, не чувствую той прелести пустыни, как обычно. У меня гвоздь в голове, вокруг которого и собирается моя душа.

Помню, в далёкие времена, когда я расстался с невестой, собранная в одну точку мысль долбила мою душу, как дятел дерево, но мало-помалу в больное место, в пустоты стала собираться пустыня с деревьями, цветами, полями, лесами, морями. И я привык этим жить.

Так точно и сейчас вошло в мою душу нечто новое, и я старого не вижу и к новому не привык.

И в лесу не с лесом, и ночью не со своей Песнью Песней! Только уж когда сяду за стол и беру перо в руки, начинаю писать, и как будто пишу лучше, и голова крепче держится. Главная же перемена в сердце: там теперь как будто мастер пришёл, всё смазал, всё подвинтил, вычистил бензином, там теперь ничего не стучит, не хлябает. И у меня растёт даже уверенность, что всё будет к лучшему и никаких провалов не будет, потому что я её насквозь чувствую, и всё в ней мне отвечает, так что я всегда могу предупредить все своё лишнее и ненужное...

Та душа моя одинокая теперь закупорена. Прямо даже чувствую пробку счастья. Попов спросил меня, доволен ли я своим секретарём.

— Очень доволен, — ответил я.

— Умна? — спросил он.

— Умна, — ответил я. И больше друг другу ничего мы сказать не могли.

Между тем это «умна» было высказано по-разному. В моём смысле «умна» — это не логикой умна, а тем, что в мыслях своих она всегда исходит из личного переживания, напрягая свои силы не на то, чтобы высказать «умное», а на то, чтобы достигнуть чуда; сделать моё личное понятным для всех.

Этим, только этим умом я тоже силён, и, правда, на разных материалах жизни, но по существу тут-то мы как натуры и сходимся. Вот откуда и появилась моя «пробка счастья». Раньше надо было куда-то прорываться, чтобы кому-то сказать, а теперь это препятствие кончилось, теперь я всё ей могу сказать!

И вот почему в лесу теперь я мало вижу, вот почему ночью не о работе думаю: зачем всё это, если прямо с ней и можно о всём говорить. Трудность одна только в том, чтобы дождаться свиданья.

Моё прежнее «творчество» теперь мало того, что невозможно, оно и совершенно ненужно. И если оно теперь опять начнётся, то от нас двух: нам двум будет мало нас двух...

Боже, но как же трудно нам, таким, достаются на земле поцелуи! И как обидно устроено в природе, что там всё так просто сводится к продолжению рода! Вот из-за этого-то по всей правде и можно понять наличие на земле человека в любви, не зависимой от продолжения рода.

В романах («Крейцерова соната») убивают жену, противопоставляя родовой любви то какую-то «духовную», то какую-то «свободную». Но мне кажется — нет таких романов, чтобы с таким же волнением, с той же страстью и поэзией, что и в обычной родовой любви, создавался человек как Личность, и не бумажная, а в смысле «Слово становилось плотью».

Замечательно проходили дни нашего «пьянства», и особенно когда мы переписывали рассказ «Фацелия» и так и не могли его окончить, и не окончилось бы никогда это мученье, если бы, к счастью нашему, не испортилась машинка...

В то же самое время, ничего не делая, мы были глубоко убеждены, что заняты чем-то гораздо более серьёзным, чем дело.

И мы были правы.

Когда ей становится со мной так хорошо, что она почти готова сказать себе самой: «Вот это — да, вот это пришло настоящее», — она отстраняет от себя возможность обмана (сколько раз он был!) и ставит вопрос: «Не сама ли я так его настроила, что он говорит моими мыслями, желаниями, словами?»

Минус 250, но яркое солнце: весна света! В первый раз снимал в лесу, и моментами моё основное чувство природы пересиливало над новым чувством, и я узнавал и себя, и лес, и всё.

Смотрю на себя со стороны и ясно вижу, что это чувство моё ни на что не похоже: ни на поэтическую любовь, ни на стариковскую, ни на юношескую. Похоже или на рассвет, или на Светлый праздник, каким он в детстве к нам приходил, в запахе красок от кустарных деревянных игрушек.

При небольшой ссоре с Павловной из-за пустяка (по обыкновению) впервые после встречи с В. Д. почувствовал тоску. Сразу же меня как узлом связало, оно и понятно: ведь я теперь счастливый, и боль, какую я причиняю, возвращается в меня с большей силой, чем раньше...

Я рассказал Аксюше, что понял болезнь Павловны: болезнь в том, что власть её отошла, не для чего ей жить — не над кем ей властвовать, — Аксюша согласилась.

А когда я ей рассказал, что дал денег, чтобы купила корову, кур, гусей, навозу купил для огорода и что в наступающее голодное время с этим хозяйством она будет и детей кормить, и внуков, — Аксюша процвела. И тут я понял, что в душе она уже стоит на стороне Павловны...

Да, конечно, если у Веды это творчество жизни, движенья, то у Аксюши — творчество покоя. Так она, бедная, и сказала:

— И чего вы ищете? В Загорске у вас покой, корова будет, куры...

На том мы и согласились, что я все меры приму, чтоб Аксюшина душа не стала полем битвы.

Не выдержу я до 18-го, возвращаюсь в Москву!

Всего несколько дней тому назад я писал ей о спасении от сладкого яда на путях Песни Песней. Каким это кажется вздором теперь! И проблема «сладкого яда» скоро разрешится так же просто, и хорошо, и честно, как разрешено было напыщенное письмо самым простым поцелуем.

Так и помнить надо, что весь порочный аскетизм начинается с того момента, когда «сладость» понимается ядом и от него ждут спасенья. Аскетизм является целомудренным, пока он есть пантеизм.

Когда нет живого и единственного предмета любви, приходится мудрить над тем самым, что по существу своему просто и требует молчания.

Оставим буйным шалунам

Слепую жажду сладострастья.

Не упоения, а счастья

Искать для сердца должно нам.

Баратынский