3

3

Смерть отца обострила его чувства до крайнего предела. Изоляция, которую он до этого выносил, стала нестерпимой. Когда он признался Вильгельму Флису: «Я чувствую, словно вырваны мои корни», он знал, что пережил эмоциональный шок огромной силы, впервые в жизни потеряв уверенность в себе. Он ощущал, что в его голове развертывается междоусобная война: воспоминание о Якобе как живом, не подлежащем забвению и в то же время поднимавшиеся из подсознания тревоги, страхи, невнятные трепыхания перед преградой неумолимого цензора, подобные взмахам крыльев птицы в ночной мгле. Все это вызывало смятение, вынуждало всматриваться в себя, и между умом и сердцем метались суматошные, полусформировавшиеся чувства.

Зигмунд припомнил случай сорокадвухлетнего мужчины. Он пришел к нему после смерти отца с жалобами на сильное беспокойство по поводу рака языка, сердечной недостаточности, боязни пространства. Пациент говорил:

– После смерти отца я вдруг осознал, что теперь мой черед. До того как он ушел в небытие, я никогда не думал о смерти, теперь же только о ней и думаю.

Зигмунд старался успокоить пациента, перефразируя строчку Гете: «Каждый в вечном долгу перед природой», но и этот мудрый афоризм не избавил пациента от невроза. Попытки Зигмунда аналитическим путем добраться до причин расстройства успеха не имели.

Ныне, на пороге собственного начинающегося невроза, Зигмунд думал: «Нас пугает не собственная смерть, а смерть отца. Почему?» Отец пациента и его собственный дожили до восьмидесяти лет. Он сам и его пациент были добрыми сыновьями. Так почему же все его нутро так напряжено, почему он так подавлен? «Я любил Якоба, уважал его, поддерживал последние десять лет, ухаживал за ним во время болезни… Почему же меня преследует гнетущее чувство вины?»

Согласно обычаям еврейской веры, долг каждого в течение года посещать ежедневно храм и молиться за усопшего. Зигмунд не соблюдал ритуалов религии, но, сосредоточившись на Якобе, символически выполнял именно это – оплакивал отца.

Непосредственным результатом самобичевания по поводу утраты отца явилось то, что он стал бояться будущего и угрозы того, что он останется изгоем в своей профессии и в городе. Он не мог более переносить отчужденности. Ему нужна была организация, институт, нечто, чему он принадлежит, и принадлежащее ему в близком смысле.

Он знал, что должен сделать: вернуться на медицинский факультет Венского университета, где хотел провести всю свою жизнь. Ему он отдал четырнадцать лет жизни еще до того, как профессор Брюкке посоветовал бедному молодому человеку, желающему жениться, заняться частной практикой. Ему нужна академическая карьера: кабинет и лаборатория в Городской больнице; постоянные курсы лекций для студентов–медиков; получение звания профессора; руководство больничным отделением; право выступать и голосовать в коллегии профессоров по вопросам клинической школы; скромная, но надежная заработная плата. Все это оставит ему достаточно времени для частной практики и работы над рукописями.

Зигмунду исполнилось сорок лет. Широта и глубина его работ по невропатологии наделяли его правом на пост помощника профессора – экстраординариуса. Прошли годы, а он не думал об этом, однако сейчас такое назначение решило бы многие проблемы, он стал бы неотделимой частью одной из величайших медицинских школ мира, приобрел бы уважение – в Вене ранг профессора делал его обладателя полубогом… Был бы положен конец нестабильному характеру его практики. С июня, когда была опубликована его пятая статья, по ноябрь его заработок был недостаточным, чтобы кормить стайку из шести воробышков, не говоря уже о прожорливых подростках, хотя сейчас, в декабре, он работал по десять часов в день.

Однако трудно найти худшее время для подачи заявления!

Марта спросила:

– Зиги, как ты думаешь добиться такого чуда? Медицинский факультет не более благосклонен к тебе, чем к узникам Башни глупцов.

– Знаю, – ответил он, – единственный, кто сохранил дружественные отношения со мной, это профессор Нотнагель, и это только потому, что на него произвела приятное впечатление моя статья для его «Энциклопедии».

– Может быть, тебе удастся заручиться его поддержкой?

– Такое возможно в молодости, когда речь идет о субсидии для поездки или доцентуре. Нет, мою кандидатуру должны предложить два полных профессора, комитет из шести должен рассмотреть мои работы, а затем коллегия профессоров проголосует и рекомендует мое назначение министру образования. Это единственно верный путь.

– А ты несомненно уважаемый человек, – уколола Минна.

Игроки в карты не выразили удивления, когда он впервые за много месяцев появился в субботу в их компании. Не удивился и Леопольд Кенигштейн, единственный читавший курс в клинической школе университета, услышав сделанное вскользь замечание Зигмунда, что желал бы войти в число кандидатов на назначение в этом году на факультете. Кенигштейн сам добивался несколько лет звания помощника профессора.

В январе, сразу после Нового года, до Зигмунда дошли слухи, что на пост помощника профессора по невропатологии прочат его коллегу, тридцатичетырехлетнего Лотара фон Франкль–Гохварта. Зигмунд уважал Гохварта, чья монография по тетанусу, болезни, выражающейся в тонических судорогах мышц, явилась первым научным описанием, но полагал, что у него, Фрейда, больше прав на назначение. Он писал Флису:

«У меня похолодело в душе, когда я узнал, что собрание профессоров предложило моего более молодого коллегу на звание профессора и я, таким образом, обойден, если такое сообщение правильно».

В начале февраля он получил оттиски работы «Детский церебральный паралич», написанной им для «Энциклопедии» Нотнагеля. Он завизировал ее для профессора Нотнагеля и принес в его кабинет. Нотнагель был в традиционном темном костюме с шелковым жилетом, серебряными пуговицами и черным шелковым галстуком. Его голова и подбородок были опушены светлыми волосами, и по–прежнему выделялись бородавки на правой щеке и переносице. Нотнагель как редактор «Энциклопедии» в любом случае получил бы гранки, но Зигмунд знал, что рекомендации представляются от каждого отделения и если у него есть какие–либо шансы, то именно сейчас.

Нотнагель взял оттиски левой рукой и затем, не глядя на подпись, протянул Зигмунду правую руку для приветствия.

– Уважаемый коллега, то, что я скажу, следует держать некоторое время в секрете, но профессор Крафт–Эбинг и я предложили вас на пост профессора наряду с Франкль–Гохвартом. – Он подошел к письменному столу и взял лист с рукописным текстом. – Мы уже составили рекомендацию. Вот подписи Крафт–Эбинга и моя. Документ готов для отправки в бюро. Если оно откажется принять нашу рекомендацию, мы пошлем ее от нашего имени прямо в коллегию профессоров.

Зигмунду стало дурно. В его голове кружились обрывки мыслей, как кружатся первые осенние снежинки, подхваченные порывом неожиданного ветра. По какому–то удивительному совпадению он сам, профессора Нотнагель и Крафт–Эбинг думали о приват–доценте Фрейде как о профессоре почти в одно и то же время. Странно, ибо ни один из трех не предпринимал усилий в этом направлении за истекшие несколько лет. Ничего противоестественного не было в том, что такая мысль пришла Нотнагелю, поскольку Зигмунд пополнил его «Энциклопедию» первоклассными работами. Но Крафт–Эбинг! Человек, предупреждавший его, что публикацией своих лекций он наносит себе и университету непоправимый урон!

– Мы разумные люди, – продолжал Нотнагель уверенным голосом. – Вам известны предстоящие трудности. Мы можем сделать лишь одно – вывести вас на ковер. Но это уже хорошее начало, и будьте уверены, что шаг за шагом мы протолкнем ваше назначение. Профессор Крафт–Эбинг сказал, что хотел бы видеть вас.

Зигмунд вошел в кабинет Крафт–Эбинга, тот встал и обхватил свою бочкообразную грудь, как если бы обнимал себя по случаю сделанного им доброго дела. Когда же Зигмунд, заикаясь, выразил благодарность, Крафт–Эбинг помахал рукой в знак протеста, добавив:

– Ничего не нужно. Это следовало сделать. Сейчас вы должны составить библиографию ваших работ, всех исследовательских проектов и всех публикаций.

Зигмунд думал: «Какое благородство! Они оба стараются восстановить мое положение в медицинской общине Вены. Знаю, что мои шансы малы. Знаю, будет трудно получить одобрение министерства, но отныне могу думать о них только с добрым, теплым чувством».

Крафт–Эбинг сказал:

– Садитесь, давайте поговорим. Знаю ваши мысли: прошел почти год с момента, когда я назвал вашу «Этиологию истерии» научной басней и просил вас ее не публиковать. И вот сегодня рекомендую вас в помощники профессора. Чем вызвана такая смена настроений? Вы напоминали мне, что я получил более чем достаточную дозу обвинений за собственные публикации. Я решил, что не хотел бы консервировать подобные традиции. Я не согласен с вашими теориями о происхождении душевных заболеваний, но не потому, что считаю вас несерьезным. Вы серьезный человек! Не думаю теперь, что вы рассказывали басни с целью привлечь внимание. Мне не следовало бы прибегать к такой фразе. Извините за нее…

– Вам не за что извиняться, господин профессор. Я принадлежу к числу ваших поклонников…

– Поймите меня правильно, Фрейд, – продолжал Крафт–Эбинг грудным голосом. – Вы идете по дороге, ведущей в тупик. По крайней мере, она мне кажется такой, потому что всю сознательную жизнь меня учили, что в конце находится глухая стена – наследственность. Я восхищен вашей смелостью и твердостью. О своих сомнениях относительно вашей новой теории не стану говорить министру образования, лишь похвалю вас за хорошую и плодотворную работу. – Он помолчал и затем добавил: – Между нами, господин коллега, если в тупике окажусь я, а не вы, я также воздержусь говорить об этом в официальном отчете.

Крафт–Эбинг представил блестящий отзыв. Зигмунд составил сводку своих публикаций для представления комитету шести медицинского факультета, который был назначен для его аттестации.