3

3

Для человека, не испытавшего любви, чувство ревности столь же неизвестно, как невидимая сторона Луны. Зигмунд страдал от отчаяния, вызванного приступами чувства собственника, на которое считал себя неспособным. Первый приступ имел место за два дня до его поездки в Медлинг. Посетив дом Бернейсов, он застал Марту работающей над нотным альбомом для Макса Мейера, ее двоюродного брата, близкого к семье. Его охватила ревность при виде выражения счастья на ее лице, с каким она склонилась над листами. «Слишком поздно. Она любит Макса. У меня нет шансов. Я потеряю ее…» Но тут же остановился. «Она ведь расписывает всего–навсего пустые бумажки, чтобы отвезти в Гамбург своему кузену. Она еще никого не любит. Им будешь ты, но не торопись, будь осторожнее. Не показывай ей, что действуешь, как дурень».

Второй приступ случился прилюдно. Помолвка Марты и Зигмунда стала для их друзей таким же «секретом», как солнце в зените. Фриц Вале, художник и давний друг Зигмунда, принес Марте несколько книг по истории искусства. Хотя Фриц был помолвлен с кузиной Марты – Элизой, Зигмунд почувствовал себя не в своей тарелке:

– Фриц, художники и ученые являются естественными соперниками. Ваше искусство дает вам ключ к сердцам женщин, а мы стоим беспомощные перед цитаделью.

Он стал избегать Фрица и перестал беседовать с ним. При посредничестве Игнаца Шёнберга они встретились за чашкой кофе в кофейне Курцвейля. Вале размешивал свой кофе, словно мясную похлебку. Наконец он поднял голову и, выпятив нижнюю губу, сказал:

– Зиг, если ты не сделаешь Марту счастливой, я застрелю тебя, а затем себя.

Пораженный, Зигмунд засмеялся несколько нарочито, но так, чтобы раздразнить Вале.

– Смеешься? Если я посоветую Марте оставить тебя, она поступит так, как я попрошу.

– Брось, Фриц, ты не наставник Марты и не можешь ей приказывать.

– Посмотрим! Официант, дайте–ка мне бумагу и ручку.

Фриц, разъяренный, набросал записку. Зигмунд вытянул записку из–под руки Фрица и увидел, что тот накарябал столь же страстные строки, какие он сам посылал Марте. Фриц любил Марту, а не Элизу! Он разорвал записку в клочья.

Фриц выскочил из кафе. В эту ночь Зигмунд не спал. Не поощряла ли Марта Фрица? Он написал ей: «Я сотворен из более прочного материала, чем он, и, если нас сравнить, ему станет ясно, что мне он не ровня».

Он обручился с Элизой, но только в формальной логике противоречия несовместимы; в чувствах они прекрасно движутся параллельными путями… Меньше всего следует отрицать возможность таких противоречий в чувствах у артистов и людей, сумевших подчинить свою внутреннюю жизнь строгому контролю разума…

Осуществляя над собой «строгий контроль разума», он заявил ей, что она должна порвать с Фрицем. Любое Другое решение его не устраивает. Марта ответила отказом: ее дружба с Фрицем всегда была доброй, и было бы недостойно разрушать ее. У нее есть право на чистую дружбу, и она написала Фрицу, заверяя его в том, что ничего не изменилось.

Зигмунд знал, что у Марты Бернейс независимый характер. Она сама предупреждала его, что вежливые люди обладают железной волей. Он одобрял сказанное ею, но сейчас, видя, что ее воля противостоит его воле, испытывал мучительные сомнения, вспышки ярости. В самом деле, как может Марта любить его, если не уважает его желания в таких коренных вопросах?

Он бродил по булыжным мостовым, стараясь выплеснуть свои эмоции. Жгучее летнее солнце даже в послеполуденные часы превращало город в огнедышащий котел, изгоняло горожан с улиц. По лицу текли струйки пота, а он мысленно составлял по дороге домой протестующее письмо, не щадя ни себя, ни невесту, не ограждая ни ее, ни себя от бури, терзавшей его сердце. Должен ли он скрывать от Марты свои чувства? Как же они в таком случае могут добиться откровенности в отношениях? Они дали друг другу слово быть до конца честными и говорить как друзья, а не влюбленные о том, что думают и чувствуют. Зигмунд заметил про себя: «Ведь я настаивал на этом. Я не могу жить иначе. Но, выдвигая такое условие, не представлял, с какими муками это связано».

Он признался, не стыдясь, Марте:

«Я потерял контроль над собой… Если было бы в моей власти уничтожить мир, включая нас самих, и дать ему возможность начать сначала, – даже рискуя, что он не сотворит ни Марту, ни меня, – я сделал бы это не колеблясь».

Обмен письмами выбил его из колеи. Но до момента, когда он сумел побороть себя, Марте пришлось читать самые мучительные откровения. Он простил себе срывы лишь потому, что связывал их с наследственностью; он и его сестра Роза были наделены «весьма выраженной тенденцией к неврастении».

Зигмунд вернулся в хирургическое отделение, чтобы наблюдать, как ежедневно на операционный стол ложатся недомогающие, сломленные, деформированные. Отдельные случаи были простыми, например исправление ног восемнадцатилетнего Иоганна Смейкала с помощью гипсовых повязок; другие – более длительными и сложными, требующими четыре–пять часов для операции: вскрытие у Руперта Хипфеля нарывов в анальной зоне удаление зоба у Вальбурги Горкг, части челюсти у Иоганна Денка.

Во время дежурства Зигмунд обходил несколько па–лат «Честно говоря, – размышлял он, и его глаза мрачнели от досады, – мне мало что приходится делать: следить, чтобы раны подсыхали, измерять температуру, поправлять повязки и давать лекарства, заполнять истории болезни». Его обучали опытные хирурги, но, чем больше он наблюдал, тем больше убеждался, что у него нет таланта хирурга. Потребуется, видимо, не менее двух лет, включая работу на трупах в лаборатории, прежде чем ему разрешат оперировать пациентов. «Честно говоря, не лучше ли, когда начну частную практику, направлять больных к квалифицированному хирургу?»

В Городской больнице не было обязательного курса для аспирантов. Молодой врач мог обратиться в любое отделение, в котором желал обучаться, и оставаться там столько, сколько считал нужным. Никто не указывал ему, какой должна быть следующая по порядку учебная дисциплина. Предполагалось, что он пройдет подготовку во всех отделениях, с тем чтобы уметь делать все – от принятия родов до лечения чумы. Никто не руководил молодым врачом, он был сам себе хозяин.

Зигмунд решил прослужить в хирургическом отделении полных два месяца, меньший срок был бы признанием поражения и чем–то вроде афронта профессору Бильроту и его команде. Приняв решение, он почувствовал облегчение. Так уже было, когда он, будучи студентом, обнаружил, что не обладает способностями в области химии. Человек должен считаться со своими возможностями и выбирать те области, где он может работать с полной отдачей.

И все же он испытывал смущение.

Подавленный, он писал Марте о том, что будущее мрачно, что он неопределенно долго останется без нее, занятый бесполезной работой, что некуда податься в этом косном мире, где лишь один человек может подняться до уровня руководителя клиники, института или отделения, другие же обречены на роль неприметных рабочих мулов. Единственный способ вырваться из этой академической и административной тюрьмы – все начать сначала, и в другом месте. Он спрашивал: согласна ли Марта переехать в Англию после свадьбы? Когда он был там во время летней поездки, ему казалось, что английская медицинская служба, больницы, школы менее формализованы, не столь «косны» – именно это слово он употребил. Его поразило, как жили Эммануэль и Филипп: в просторных домах эпохи Тюдоров, приобретя манеры и гостеприимство английских джентльменов. Он задавался вопросом: почему бы и ему не стать английским джентльменом и не носить ладно скроенный костюм вместо бесформенного серого жакета и помятых бриджей? Британский корпус медиков рад принять молодых, хорошо подготовленных врачей, Англия, как и вся Европа, с уважением относится к достижениям медицинской школы Вены.

«Мы могли бы стать самостоятельными. Англия понимает толк в независимости. Она создала ее для индивидуума или по меньшей мере воссоздала ее после эллинов».

Марта постепенно привыкала к перепадам его настроения: ко взлету надежды в одном письме, к спаду – в другом. Она отвечала утешениями и любовью, умудряясь сохранять ровный характер, несмотря на то, что почти ежедневно ей приходили беспорядочные послания на многих страницах, подписанные: «Преданный тебе Зигмунд».

К концу августа у него заболело горло. Когда он лишь с трудом мог говорить и глотать пищу, он обратился к ассистенту Бильрота с просьбой осмотреть его.

– И должна быть боль, – сказал тот. – У тебя фолликулярная ангина. Около миндалины начал образовываться нарыв. Позволь мне разрезать его, чтобы инфекция не распространялась дальше.

Он провел друга в операционную, простерилизовал ланцет, затем ввел его в горло. Боль была настолько острой, что, не имея возможности кричать, Зигмунд ударил кулаком по стулу, на котором сидел. Жемчуг выскочил из кольца, подаренного Мартой, и, подскакивая, покатился под конторку. Напуганный этим больше, чем ланцетом хирурга, Зигмунд вскочил, присел на колени перед конторкой и вытащил из–под нее жемчужину.

– Вижу, одним разрезом я удалил два пустячка!

Зигмунд улыбнулся жалостливо, выплюнул пропитанную гноем марлю, зажал жемчужину в левой руке. Вернувшись домой, он слег с повышенной температурой и в плохом настроении.

Через несколько дней Зигмунд выздоровел. Но на душе у него было тяжело. Его беспокоило случившееся с жемчужиной. Он писал Марте: «Ответь мне честно и искренне, не любила ли ты меня меньше в одиннадцать часов в прошлый четверг, или в тот момент я тебе надоел больше обычного, или, может быть, была, как поется в песне, «неверна» мне. К чему такие церемонные и вроде бы неумные вопросы? Просто появилась возможность покончить с предрассудками».

Это был также шанс рассказать ей, как ему трудно без нее: «…ужасное томление, ужасное – не то слово, лучше сказать, бесхитростное, чудовищное, огромное, короче говоря, неописуемая тоска по тебе».