Глава четвертая

Глава четвертая

1

— По моги-и-илам! — командую я, выскакивая из кабины. Голос у меня начальственный, вид грозный. Лоховиц уехал в Нукус за новыми рабочими, электростанцией, кинофильмами, всевозможным снаряжением, а меня оставил заместителем. Я изображаю распоясавшегося деспота. Все охотно подыгрывают мне.

Я требую повиновения и трепета. «Подданных» это устраивает. В столовой за ужином идет веселое состязание в подхалимаже. Выслушиваю самую лицемерную лесть, не моргнув глазом, как должное.

Передо мной полная миска вермишели, по правую руку большая черная ракетница, по левую — пузырек со змеиным ядом — атрибуты моей неограниченной власти.

То и другое я должен пустить в ход. После ужина державной дланью вотру змеиный яд в поясницу больного рабочего, а ночью через каждые полчаса я буду пускать зеленые и красные ракеты, чтобы не заблудилась машина, идущая к нам из Кзыл-Орды.

Хор похвал по адресу моей высокой особы вдруг сменяется искусно разыгранным взрывом недовольства. В ответ я стучу пистолетом по столу так, что миски с вермишелью подпрыгивают:

— Бунта-ва-ать?!

На работе эта игра, естественно, прекращается. Ограничиваюсь тем, что время от времени появляюсь на других раскопах. Все отлично управляются без меня. Совершаю обход просто так, для успокоения совести, выполняя просьбу Лоховица.

По утром низенькие пучки выжженной травы тонко и приятно пахнут полынью. Вспоминаются стихи Майкова:

Пучок травы, емшан степной,

Он и сухой благоухает…

Этот запах с каждым днем становится слабее, выдыхается от жары и поднятой нами пыли. Но у Светланиного кургана он слышен и днем, когда, лежа на боку, гудят от горячего ветра пустые фляжки.

Половецкого певца, как рассказывает летопись, занесло в Грузию, там он и остался. Но половцы в своей степи стосковались по его песням и отправили за ним гонца. На случай, если певец откажется вернуться, они дали своему посланцу сухие стебельки емшана:

Ему ты песен наших спой.

Когда ж на песнь не отзовется,

Свяжи в пучок емшан степной

И дай ему, — и он вернется.

Этот самый емшан и рос возле наших курганов.

2

Аня и Светлана берегут пальцы, работают в перчатках. Я нарочно прихожу, когда раскопщицы чертят или пишут дневники: «высокое начальство» забавляется, ему интересно, как лежат сброшенные перчатки.

Анины перчатки, как две руки, вцепились пальцами в землю. Так крепко, что кажется, будто их не отодрать. Их хозяйка работает тщательно и упорно. Метр за метром расчищает поверхность древней почвы, рукояткой ножа разбивает каждый комок, в поисках ямок от столбов залезает кисточкой в каждую сусличью нору и не замечает никого, даже если вы встанете с нею рядом.

Никаких следов погребения. Но аэрофотоснимок, который мы разглядываем в лупу, продолжает твердить свое: на этом месте белеет круглое пятнышко, значит здесь курган. Аня кладет дневник в полевую сумку и упрямо натягивает истрепанные перчатки.

Борис Ильин, путешественник из Днепропетровска (волосы его выгорели до желтизны, тело приобрело великолепный шоколадный тон), излучает оптимизм. Отсутствие каких-либо признаков кургана даже радует его.

— Уж если мы с Аней никак не доберемся до погребения, то грабители и подавно его не нашли. Все находки будут у нас!

Аня поднимает голову, не отрывая рук от земли. За черными стеклами очков не видно ее глаз. Перекур. Борис вонзает лопату в землю и идет на Светланин курган, к своему другу физику. Чернобородый Игорь использует перерыв рационально: лежит, раскинув руки, на куче отвала. А Бориса земляная работа словно и не утомила. За десять минут он успевает и похвастать своим курганом, которого еще нет, и почитать Шевченко, и преподать Светлане азы кибернетики. Она уже может записать на песке любое число в двоичной системе, то есть в том «продолговатом», неузнаваемом виде, в каком всякое число предстает перед электронным мозгом.

Светланины перчатки, оставшиеся в яме, последнее время ведут себя бодро и непринужденно: то они соединены в крепком пожатии, то одна из них энергично держит нож, а другая указывает перстом в небо, то обе сжаты в кулак. И вдруг: как следует вглядевшись, я вижу рядом с перчатками расчищенный череп и груду отброшенных грабителями костей. Следы тростниковой кровли, сползшей в яму, уже убраны. Хорошо видны стенки могилы, наклонные вверху, там, где они песчаные, и отвесные внизу, где яма пробита сквозь зеленую материковую глину.

Ах, вот оно что! Началась самая главная, самая волнующая стадия курганных раскопок — расчистка погребения. Светлана молчит об этом, за нее говорят перчатки.

3

Раскопки кургана начинаешь, стоя в полный рост, а заканчиваешь, сидя на корточках и полулежа. Начинаешь, глядя вдаль. Заканчиваешь, уткнувшись в землю. Начинаешь широким взмахом лопаты. Заканчиваешь осторожными движениями кисточки и скальпеля.

Буквально с каждым шагом, с каждым этапом раскопок поле твоего зрения постепенно сужается.

Ты отрезаешь от насыпи, как от каравая, половину или четверть. Остальное тебя не должно интересовать. Все идет, как в игре «Тише едешь — дальше будешь». Копать приходится скорее не вглубь, а вширь. Копнешь на лопату или, как обычно говорят, на штык, а дальше углубляться не смей, пока на всей четверти или половине кургана не дойдешь до этого уровня. Теперь нужно как следует поскоблить лопатами получившуюся площадку: нет ли в песке каких-нибудь пятен, оттенков, линий? Выровнял, осмотрелся, можешь идти вглубь еще на штык.

Так, ступень за ступенью, добираешься, наконец, до поверхности древней почвы. Вот они, долгожданные пятна, линии и оттенки. На заглаженной лопатами и разметенной щетками площадке возникают очертания могильной ямы. Стоп! Бери в руки планшет и карандаш, попроси кого-нибудь стать у нивелира, черти разрез. А теперь начинай все сначала, раскапывай штык за штыком вторую половину кургана. И не забывай всякий раз втыкать в ту же самую точку железную шпильку, обозначающую центр. Где же даль, которая совсем недавно окружала тебя? Со всех сторон кучи отвала, земляные гребни, валы и пирамиды. Зато у твоих ног полностью очерченная погребальная камера (эх, если б не «грабительская дудка»!).

И опять все как будто бы начинается сначала. Снова кладешь компас, снова тянешь шпагат через центр вдоль и поперек могильной ямы. Снова берешь себе половину и начинаешь копать больше в ширину, чем в глубину: двадцать сантиметров — зачистка; двадцать сантиметров — опять зачистка. И вот уже ты ушел в могилу по колено, по грудь, по плечи, с головой, вот уже тебе нужна лестница, чтобы подыматься и спускаться, вот уже ты сыплешь землю в ведро, а рабочий, стоящий наверху, тянет его, как из колодца. И ты видишь, что выцветшее от зноя небо над твоей головой становится густым, глубоким и удивительно синим.

Ты работаешь все осторожнее. И в конце концов добираешься до первых признаков погребения. То ли это выпуклость черепа, то ли бусина, то ли край глиняного горшка. С этой минуты все меняется. Ты словно включаешься в какое-то электрическое поле. Щеки горят от волнения. Стоп! Тебе нельзя ничего трогать, пока не раскопана оставшаяся половина погребальной камеры. И ты забрасываешь землей свою находку, будто ничего не произошло. Иначе ты можешь ее случайно повредить или сдвинуть с места. Опять орудуй складным метром, снимай разрез, а теперь будь добр вылезти наверх и спокойно, штык за штыком, раскопай до уровня погребения оставшуюся часть ямы.

И вот железная шпилька, обозначающая центр, добралась почти до самого дна погребальной камеры. Еще раз натягивается шпагат, делящий яму пополам. Ты принимаешь позу, удобную для работы: встаешь на корточки или на колени, ложишься на бок или даже сворачиваешься калачиком. Начинается расчистка погребения.

Ты отмечен. Ты переступаешь незримую черту, за которой могут начаться чудеса. И это чувство чудесного не оставляет тебя и тогда, когда ты, отложив свои инструменты, присоединяешься к товарищам.

Машина везет нас в лагерь на четырехчасовой обеденный перерыв. Жарко. По лагерному такыру не торопясь шествует смерч, похожий на женщину в белом с воздетыми к небу руками. Он словно испугался нас, шарахнулся в сторону и рассыпался в кустах. Однажды смерч подошел к палатке нашей художницы и унес рисунки, которые та разложила на столе. Полная, уже немолодая женщина бежала рядом с пыльным вихрем, выхватывая из него листок за листком.

4

Как-то в очень жаркий день меня занесло на прогулку в пустыню. Я услышал за спиной у себя странный шелест и оглянулся. На краю пыльного такыра в безмолвии, в сонном покое рождался смерч. Я сел на такыр и начал наблюдать за этой картиной. Нижние темные струи вихря вращались против часовой стрелки, верхние, светлые, наоборот, по часовой стрелке. Смерч плясал на месте, а рядом с ним шатались и клонились к земле серые кусты. Все это происходило очень близко от меня, в каких-нибудь пятнадцати метрах. До меня же не доходило ни одного дуновения, воздух оставался жарким и неподвижным. Сделай я несколько шагов, и я вошел бы внутрь вихря. Но я совершенно изнемог, сидел и ждал, что будет. Шелест поднятых смерчем пылинок нарастал и постепенно превращался в бодрый освежающий звук, подобный шуму морского прибоя. Я слушал его с наслаждением. Пыльный столб поднимался все выше, вместе с ним поднималась и становилась глубже синева неба. Он уже отбрасывал низенькую полуденную тень. Вдруг смерч сделал несколько рывков в одну, потом в другую сторону и самым жалким образом рассыпался, будто его и не было.

Смерч — реально существующий родственник таинственных духов, созданных человеческой фантазией. Старики по сию пору величают его джином, шайтаном, чертом.

Смерч, с которым я встретился в столь интимной обстановке, не был ни проявлением чуждой недоброй воли, ни сверхъестественным существом, ни приметой, ни предзнаменованием. Он оставался для меня всего лишь столбом крутящейся пыли, то есть самим собой. Но этого было достаточно, чтобы возникло впечатление чуда, которое надолго сохранится в памяти. Ведь человек не стал беднее, а мир не сделался менее чудесным оттого, что иные чудеса утратили сверхъестественное происхождение.

Впрочем, расскажу еще один случай. Это было на Валдае. Мы раскапывали курганы новгородских славян, которые в тех местах называют сопками. Нас было четверо: начальница и три студента-практиканта. Курганы стояли в лесу. Практика заключалась в том, что мы трое валили растущие на них деревья, корчевали пни, снимали дерн и выбрасывали лопатами золотой песочек насыпи. Каждый из нас по очереди назначался ответственным за курган и вел документацию.

Однажды начальница и оба моих коллеги кончили работу раньше времени. И пошли в деревню есть петуха, которого сварила хозяйка. А я заупрямился и остался в лесу. Была моя очередь вести документацию, и потому я втайне считал курган своим, надеясь найти в нем что-нибудь получше, чем грубый горшок с пережженными костями (у древних новгородцев господствовал обряд трупосожжения).

Я решил не уходить, пока не раскопаю полкургана, до первых признаков погребения. Я увлекся работой. Справа от меня была нераскопанная половина с золотым срезом, зеленым дерном и свежими пнями. Над ней нависали темные запаутиненные лапы елей с редкой заржавленной хвоей. Слева сквозь стволы высоких берез светил закат. В тени березы казались голубоватыми, а на освещенных закатом стволах лежал розовый отблеск. Снизу стволы были покрыты бурым лишайником. Почва у их подножья кудрявилась и переливалась от высокого серебристого и лиловатого мха, который местные жители называют «боровой мешок».

Чем гуще, чем краснее становился закат, тем мрачнее делался черный лес по ту сторону кургана. И мне показалось, что там кто-то стоит. Чтоб не поддаваться страху, я несколько раз как ни в чем не бывало отбросил песок и лишь тогда выпрямился и заглянул через насыпь. По ту сторону кургана стоял старичок. В лапоточках, в белых с розоватым отливом онучах, в ветхом зеленовато-буром зипунишке, из которого клочьями торчала серебристая, лиловая и ядовито-зеленая вата. Личико у старика было крепкое и румяное, как редиска, седенькая бородка клинышком, морщинки у глаз белые. Старичок взглянул на меня, прищурился, и глазки его вспыхнули красным светом, как угольки в костре. Я схватил лопату и что есть мочи припустился в деревню — доедать петуха.

Видел я, конечно, не самого лешего, а всего лишь хитрого старичка-лесовичка. Но и этой встречей я был доволен. Тут нужно редкое сочетание условий: одиночество, усталость, курган, закат, березы, лишайник, боровой мешок, взгляд, упавший после всего этого на темные ели. И разбуженная непонятным, почти рефлекторным страхом фантазия, создавшая из красок неба и леса вполне реалистический и даже традиционный образ старичка-лесовичка, как бы пришедший из сказок моего детства. И если уж даже я ухитрился его увидеть, то нет ничего удивительного в том, что в прежние времена у людей такие встречи бывали гораздо чаще.

5

Выпрыгиваем из машины и наперегонки мчимся в палатки за чистой одеждой и умывальными принадлежностями. Каждому хочется раньше других попасть в душ. Брезентовые кабины, бачки с привязанными к кранам продырявленными консервными банками — самые высокие сооружения нашего палаточного городка. Оттуда вместе с плеском воды слышатся восторженные вопли и песни. Оттуда выходят обновленными, неузнаваемыми, в обычной городской, а в наших условиях — парадной, одежде, не испытывая ни малейшего желания прикоснуться к земле, к которой только что были так близки.

И тут я опять не могу удержаться, чтобы не процитировать Геродота, на этот раз уже не в связи со скифами.

«Египтяне, — пишет Геродот, — чрезвычайно религиозны, гораздо больше других народов». Далее он перечисляет обряды, по его мнению свидетельствующие о чрезвычайном благочестии: египтяне «каждый день чистят медные сосуды, из которых пьют», причем «делают это все, а не так, что один делает, другой нет», часто стирают одежду и, — о неслыханный фанатизм! — «моются они два раза в день и два раза в ночь».

Если так, то отец истории счел бы нас, своих коллег, ревностными приверженцами религии и, пожалуй, объяснил бы наш пыл желанием внутренне очиститься после кощунственного труда — вскрытия гробниц. Ведь умывание долго рассматривалось как очищение скорее духовное, чем телесное. Люди омывали дух и лишь попутно, между прочим, умывали и грешное тело.

Зато иные древние обычаи, которые казались Геродоту странными и даже экзотическими, преспокойно дожили до наших дней. Вот, например, как древние вавилоняне лечили больных: они выносили больного на площадь. «К больному подходят и говорят с ним о болезни; подошедший сам, может быть, страдал когда-либо той же болезнью, как больной, или в такой же болезни видел другого. Люди эти, подошедши, беседуют с больным и советуют ему те самые средства, которыми они излечились сами от подобной болезни или видели, что излечивались ими другие больные».

Так лечатся и теперь, несмотря на прогресс медицины; разве что больных на площадь не выносят. Так мы лечим Бориса, который сегодня слег в постель. Должно быть, тепловой удар: искатель романтики работал без шапки и без рубашки.

Вернулся Лоховиц. Он просит меня и после обеда «возглавить» работу отряда: слишком много дел у него с хозяйственниками. Незаметно втягиваемся в обычный для «старых хорезмийцев» разговор, вспоминаем прежние раскопки. Делаем мы это увлеченнее и подробней, чем беседуя наедине. И, значит, как говорится, работаем на публику. Мы сидим рядом, а говорим, будто со сцены. Наконец дело доходит до того, что мы исполняем один прекрасно известный нам обоим рассказ дуэтом. Оглядываемся — за столом никого. Вся наша молодежь разбежалась. «Пытка воспоминаниями» — вот, оказывается, как назывались у них такие разговоры.

К чаю все приходят в тех же брезентовых костюмах и докторских колпачках, заспанные и с виду еще более утомленные, чем до перерыва. Привычно шутим над Оськиным, который пьет чай из своей огромной кружки. Но зато и компот ему подают в том же сосуде. Всем полагается по кружке божественного напитка. Вот и Оськин на зависть остальным тоже получает полную кружку.

Дежурный бьет в рельс. Впереди еще четыре часа работы. Никто из нас не подозревает, что вот-вот произойдет событие, после которого все у нас изменится.

6

Где-то после пяти часов наступала минута, когда в воздухе возникало некое прохладное дуновение. Ни шелеста, ни ветерка, и все-таки дуновение. Садилась пыль, степь уже не мерцала, устанавливалась ясность. Солнечный свет сгущался до желтизны. Дело шло к закату.

Я особенно любил тот момент, когда солнце начинало уходить в землю и некоторое время половина его возвышалась над горизонтом, как оранжевая юрта. Я не решался делиться таким сравнением с товарищами: оно показалось бы им претенциозным. Я только старался не пропустить этот момент и всякий раз убеждался: да, действительно, юрта. Что же еще может стоять в степи? А однажды над степью встали сразу и желтая юрта уходящего солнца, и розовая юрта луны.

И еще я любил смотреть в сторону, противоположную закату. Иногда мне казалось, что там красивее: размытый лиловый свод, и внутри него чистейшая голубизна, в которой вот-вот прорежется первая звездочка.

Главной же специалисткой по закатам была Светлана. Она не пропускала ни одной вечерней зари. Это настолько вошло в обычай, что теперь, когда девушка увлеклась расчисткой погребения, рабочие напоминают ей: «Светлана, закат!» — и за руку вытаскивают из могилы.

Сегодня перед самым закатом я вспомнил, что, выполняя просьбу Лоховица, должен совершить обход. Прежде всего я направился к Саше Оськину. Он работал вместе с Лоховицем, а сейчас стал полновластным хозяином огромного ограбленного кургана. На куче отвала установлены два бюста, вырезанные из комьев слежавшегося песка. Их сделал в минуты «перекуров» нукусский студент Утепбай. Мы убеждены, что он талантливый скульптор, и собираемся непременно написать в Нукус, чтобы на его талант обратили внимание. Утепбай изобразил два прекрасных восточных лица — мужское и женское. Обветренные, немного усталые, но полные достоинства.

Оськин меня не видит, он созерцает «грабительскую дудку» и черные, как бы закопченные стены могилы.

— Знаешь, Осечкин, — говорю я ему, — нас с тобой ограбили по-разному.

— Вот и я думаю об этом, — признается Оськин.

— Тебя ограбили до нитки, — серьезно продолжаю я, — а меня ободрали как липку.

Оськин приглашает меня на край могилы. Мы садимся, закуриваем. Саша — бывший типографский рабочий, потом по комсомольскому призыву стал работником торговли, а теперь обрабатывает находки в нашей лаборатории, ездит на раскопки, хотя учится заочно не на археолога, а на этнографа, собирается изучать быт народов Африки. Во время раскопок Оськин не может говорить ни о чем, кроме мучающих его вопросов: например, чем покрыты стенки погребальной камеры — копотью или просто следами дерева и камыша; почему у всех есть следы перекрытия, а у него, Оськина, нет и т. п.

Сидим и беседуем. Вдруг перед нами появляется запыхавшаяся Светлана. Щеки горят, глаза блестят.

— Саша, Валя, скорее ко мне, я боюсь, это исчезнет!

И помчалась к своему кургану, споткнулась о кочку, чуть не упала, оглянулась, машет рукой. Тогда побежали и мы с Оськиным. Что там у нее? Может, следы какой-нибудь краски?

Светлана попросила нас снять сапоги, указала, где спуститься, куда ставить ноги, бережно подняла бумагу, придавленную комьями земли, и, шепнув: «Это здесь», взмахнула кисточкой. Перед нами в плотном песке возникло широкое плоское золотое кольцо около пяти сантиметров диаметром.

Обнаружив его, девушка, видимо, не поверила своим глазам. Неожиданно блеснувшая в разграбленном кургане находка показалась ей невероятной. То, что возникло, как в сказке, могло вдруг взять и исчезнуть. Нужно, чтобы кто-то подтвердил, что «это» не сон. Вот и получилось, будто Светлана зовет нас на помощь.

И еще. Светлане, наверное, хотелось поделиться своей радостью. А самая большая радость для раскопщика, когда ему показывают не уже «готовую» находку, а то, как она появляется на свет.

Всего этого Светлана, конечно, не успела обдумать, она действовала под влиянием безотчетного чувства.

И она позвала нас, чтобы показать вещь, которую еще никто не видел, никто не держал в руках, в том числе и сама Светлана.

Под нашими нетерпеливыми взглядами девушка расчистила загадочный предмет. И, наконец, решилась взять его в руки.

Это был колпачок из золотой фольги. Вверху отверстие, пробитое гвоздиком. На золоте, как на коже, оттиснут узор: волны, завивающиеся в спираль, и выпуклые точечки внутри них. Вот они какие, саки, среднеазиатские скифы! Узор классический, связывающий их искусство с искусством знаменитых культурных центров Передней Азии, — таково самое первое впечатление.

Похож на большой колокольчик, и отверстие словно бы для язычка. Но слишком уж легкий, какой от него звон! А может, это набалдашник? Нет, края загнуты под прямым углом, не видно, чтобы он на что-нибудь надевался. Скорее всего, колпачок подвешивался на шнурке к поясу, к лошадиной сбруе или к портупее.

Какой законченный, какой совершенный узор, как переливается, как замечательно сохраняется золото: ничего не скажешь, благородный металл!

Мы смотрим на девушку с такой признательностью, будто она сама придумала этот узор и выдавила его на золотом листочке. А Светлана глядит то на колпачок, то на наши счастливые лица. Она очень рада, что могла доставить нам такое удовольствие.

Оськин идет за фотоаппаратом и скликает всех на место находки. Колпачок переходит из рук в руки. Вопросы, предположения, поздравления. А я на всякий случай объясняю, что золотишка тут очень мало, всего несколько граммов, что ценность находки совсем в другом. И тут мне становится стыдно за себя, будто я подозреваю кого-то из этих парней в намерении тайком разгрести погребение и вынуть оттуда оставшиеся находки. Золото хотя и благородный, но, увы, далеко не облагораживающий металл.

Чтобы сгладить неловкость, добавляю, что у стенок, там, где лежал упавший тростник, можно ожидать новых находок. Грабители не потеряли колпачок. Они его не нашли.

Уезжая с раскопок, мы пели. Героиня дня ехала в кабине. Никто не побежал в душ. Мы выстроились и ждали, когда покажется Светлана. Она с полотенцем через плечо гордо прошла перед нашим строем.

— Как стоите? Втянуть животы!

Вот тебе и тихоня!

Лоховиц предложил ей выбрать, какой из трех фильмов, привезенных им, мы будем сегодня смотреть, и попросил занять лучшее место. Светлана выбрала фильм-концерт. Палатка наполнилась громом музыки. Мы оглядывались на сияющее лицо Светланы и шептали:

— Старуха гуляет…

Казалось, весь праздник на экране происходит в ее честь. И самая большая награда: завтра «имениннице» подадут компот в знаменитой оськинской кружке.

А чем еще могли мы ее наградить? Премий за находки не полагается. Просеивать землю и извлекать на свет Божий то, что в ней заключено, — это наша работа. Как и во всякой работе, есть в ней свои будни и свои праздники. Как и всякая настоящая работа, она таит лучшие награды в себе самой.