С. И. Плаксин Граф Лев Николаевич Толстой среди детей
(Очерк из моих воспоминаний)
‹…› Наш хозяин отлучался ежедневно из виллы в 6 часов утра в город и возвращался лишь к 8 часам вечера, к обеду.
Дождь барабанил в окна нашего обширного зала, в котором весело трещал камин, а накрытый стол, ярко освещенный канделябрами и уставленный вазами с фруктами и бутылками, приветливо манил к себе.
Все мы собрались к обеду в ожидании хозяина, который почему-то на этот раз опоздал.
Хорошенькая жена его, вероятно, в силу быстрой циркуляции испанской крови, то и дело подходила то к одному, то к другому окну, произнося сквозь зубы какие-то непонятные нам слова.
Старушка – мать хозяина сидела в своем вольтеровском кресле и что-то вязала; моя мать разбирала какую-то новую пьесу, нервно ударяя по клавишам, а я с бонной играл в лото.
Наконец раздался звонок, и вошел более чем всегда сияющий хозяин и стал рассыпаться в извинениях перед дамами.
При этих словах г. Тош вынул из кармана несколько золотых монет и договор найма, подписанный «графом Л. Н. Толстым».
Известие о том, что русское семейство поселится под одной с нами кровлей, привело нас в самое радужное настроение духа, и мы почти всю ночь не спали от волнения при мысли встретить соотечественников в таком захолустье, как вилла Тош, в окрестностях Гиера!
Мы бы совсем не спали, если б могли предвидеть, что жильцом окажется гр. Л. Н. Толстой с вдовой его покойного брата, графиней Марией Николаевной Толстой[228] и ее детьми: Колей, Варей и Лизой.
Надо ли говорить, что с переездом семьи Толстых на виллу в нашу скучную до того времени жизнь влилась новая, живительная струя. Помню я первое наше знакомство.
В гостиную вошел очень высокий, плотный и широкоплечий мужчина лет сорока, с добродушной улыбкой на лице, окаймленном темно-русой густой бородой. Из-под большого лба с глубоким шрамом (от лапы медведя, как мы потом узнали)[229], в глубоких глазных впадинах, искрились умные и добрые глаза. Насколько мне помнится, Лев Николаевич тогда походил на портрет, помещенный в «Художественном листке» Тима[230].
Лев Николаевич говорил громко, но не скоро, а более мягко и ровно; в тоне голоса чувствовалась прямота и простодушие, движения были естественны и не носили отпечатка светской выправки; одет он был в коричневый костюм. Он подошел к моей матери, пожал ей руку и сейчас же заговорил с ней, как давнишний знакомый.
Как часто вспоминали мы впоследствии, во время долгой нашей совместной жизни с покойной матерью, отрадные дни и вечера, проведенные в обществе Льва Николаевича, его сестры и моих маленьких друзей.
Нечего говорить, что душою нашего маленького общества был Лев Николаевич, которого я никогда не видел скучным; напротив, он любил нас смешить своими рассказами, подчас самого неправдоподобного содержания, и когда наш детский смех уж слишком начинал терзать уши наших маменек, они обращались с просьбой к тому же Льву Николаевичу – засадить нас за какую-нибудь тихую работу, вроде переписки из книг или рисования.
Моя покойная мать очень сошлась с гр. Марией Николаевной, которая, по-видимому, тоже рада была после перенесенного ею семейного горя встретить на чужбине русскую женщину, с которой могла бы по душе поговорить.
Как теперь, вижу я их, сидящих на диване, с папиросками в руках, и вспоминающих нашу далекую родину и общих знакомых.
От природы очень общительный, я в первый же день подружился с моими новыми маленькими знакомыми, и утренняя тоска по родине вскоре сменилась нетерпением скорей одеться и бежать в сад и на берег моря для совместной беготни и уроков плавания, под опытным руководством старого рыбака, monsieur Шарля.
В первый же день приезда, гр. Лев Николаевич обратил на меня особое свое внимание, узнав от матери моей, что цель поездки нашей на юг – мое слабое здоровье и что доктора запретили мне много резвиться и бегать.
– Слышите, – обратился граф к своему племяннику и к племянницам, – играйте с Сережей, но не в «разбойники» и не в «горелки»!
И действительно, новые друзья мои – вследствие ли слова дяди или по врожденной детям чуткости – очень трогательно со мной обращались, всегда и во всем мне уступали, оберегали где могли и часто спрашивали меня во время игр – не устал ли я, а когда другие дети, приезжавшие со своими родителями в гости к нашим французам, принимали участие в наших играх, то Коля, при малейшей выходке какого-нибудь мальчугана против меня, прямо лез с ним в драку. Он был вообще, что называется, «огонь мальчик», с золотым сердцем и рыцарской душой. Благодаря его резвости и вспыльчивости моей матери приходилось часто бывать посредницей между ним и графиней, женщиной очень доброй, но болезненно раздражительной. Особенно часто ему доставалось за порчу костюма, который иногда тайком исправлялся моей бонной, так как сучья деревьев неминуемо оставляли след на легких панталонах Коли.
Семейство графа заняло верхний этаж виллы, причем Лев Николаевич поставил свой письменный стол в стеклянной галерее с видом на море. Вставал он очень рано, и мы, дети, только на минутку забегали к нему здороваться, помня строгое приказание наших маменек – не беспокоить Льва Николаевича, когда он пишет.
Но у нас утром были свои занятия: мы гурьбой отправлялись купаться и брать уроки плавания, затем неизбежная беготня по саду, а после завтрака мы предпринимали далекие прогулки по окрестностям виллы, причем за нами следовал маленький ослик, навьюченный корзинами с провизией, вином и фруктами.
Неутомимый ходок, Лев Николаевич составлял нам маршрут, изобретая все новые места для прогулок. То мы отправлялись смотреть на выварку соли на полуострове Porquerolle, то подымались на священную гору, где построена каплица с чудотворной статуей пресвятой девы, то ходили к развалинам какого-то замка, почему-то носившего название Trou des f?es[231].
По дороге Лев Николаевич рассказывал нам, детям, разные сказки. Помню я какую-то о золотом коне и о гигантском дереве, с вершины которого видны были все моря и города. Зная мою слабую грудь, он нередко сажал меня на свои плечи, продолжая рассказывать на ходу свои сказки. Надо ли говорить, что мы души в нем не чаяли?…
За обедом, вечером, Лев Николаевич рассказывал нашим добродушным хозяевам всевозможные забавные небылицы о России, и те не знали, верить ему или не верить, пока графиня или моя мать не отделяли правды от вымысла.
Сейчас же после обеда мы располагались, смотря по погоде, или на обширной террасе, или в зале, и начиналась возня. Под звуки фортепьяно мы изображали балет и оперу, немилосердно терзая слух наших зрителей: маменек, Льва Николаевича и моей бонны Лизы. Балет и опера сменялись гимнастическими упражнениями, причем профессором являлся тот же Лев Николаевич, напиравший главным образом на развитие мускулов.
Ляжет, бывало, на пол во всю длину и нас заставляет лечь и подниматься без помощи рук; он же устроил нам в дверях веревочные приспособления и сам кувыркался с нами, к общему нашему удовольствию и веселию…
Когда мы слишком расшалимся и маменьки упросят Льва Николаевича нас унять, – он нас усаживал вокруг стола и приказывал принести чернила и перья.
Вот образец наших занятий со Львом Николаевичем.
– Слушайте, – сказал он нам как-то, – я вас буду учить!
– Чему? – спросила востроглазая Лизанька, предмет моих нежных чувств.
Не удостоив племянницу ответом, Лев Николаевич продолжал:
– Пишите…
– Да что писать-то, дядя? – настаивала Лиза.
– А вот слушайте: я дам вам тему!..
– Что дашь? – не унималась Лиза.
– Тему! – твердо повторил Лев Николаевич. – Пишите: чем отличается Россия от других государств.
Пишите тут же, при мне, и друг у друга не списывать! Слышите! – прибавил он внушительно.
И пошло у нас писание, как говорится, ? qui micux-micuxa[232].
Коля, бывало, как тщательно ни наклоняет голову набок, но у него все линейки ползут в верхний правый угол бумаги. Пыхтит он, пыхтит, издавая носом неопределенные звуки, но ничего бедняге не помогает, а между тем Лев Николаевич строго запрещал нам писать по графленым линейкам, говоря, что это «одно баловство. Надо привыкать писать без них». Пока мы, таким образом, излагали наши мысли, графиня и моя мать сидели на диване и читали вполголоса какое-нибудь новое произведение французской литературы, а граф Лев Николаевич ходил по комнате из угла в угол, чем вызывал иногда восклицание нервной графини:
– Что это ты, Левушка, как маятник слоняешься. Хоть бы присел!..
Через полчаса «сочинения» наши были готовы, и мое было первым, к которому прикоснулся наш ментор. Он пытался было сам прочесть его, но, тщетно стараясь что либо разобрать в спустившихся к поднебесью линейках, возвратил мне мою рукопись, сказав:
– Прочти-ка сам!
И я громогласно стал читать, что Россия отличается от других государств тем, что в ней на масленице блины едят и с гор катаются, а на пасхе яйца красят.
– Молодец! – похвалил Лев Николаевич и стал разбирать рукопись Коли, у которого Россия отличалась «снегом», а у Лизы – «тройками».
Обстоятельнее всех было написано у старшей из нас всех – Вари.
В награду за наши вечерние занятия Лев Николаевич привез нам из Марселя, куда он почему-то часто ездил из Гиера[233], акварельные краски и учил нас рисованию; прилагаемый эскиз набросил сам Лев Николаевич однажды, и оригинал его удалось мне сохранить до сего времени[234]. ‹…›
Данный текст является ознакомительным фрагментом.