Ю. И. Одаховский ‹На севастопольских бастионах› ‹47 записи А. В. Жиркевича›

В 1855 году, после Инкерманского дела, наша батарея (3-я легкая 11-й бригады), участвовавшая в этом деле, была помещена в Бельбеке (в 15–20 верстах от Севастополя) и стояла в резерве, когда прибыл в нее граф Л. Н. Толстой, в чине поручика[53], с которым я тут лично познакомился впервые (раньше же я, как и другие офицеры, конечно, слыхал о Толстом как писателе и читал его произведения). Командиром 3-й батареи был тогда капитан Филимонов (впоследствии начальник артиллерии одесского военного округа), а в батарее, кроме меня (я был старшим поручиком), в числе офицеров, которых знал граф Толстой, были: подпоручик Проценко (которого Толстой, в статье «Севастополь в августе», изобразил в лице офицера, находившего, что «пушки в Севастополе не на месте»)[54], прапорщик Балакшей, поручик Борисенко, старший офицер I дивизиона батареи штабс-капитан Броневский, подпоручик Демьянович. Затем, в госпитале, уже раненый[55], граф Толстой познакомился с поручиком нашей батареи Кречинским, тяжело раненным в Инкерманском деле и которого поэтому он и не застал в Бельбеке.

Стоянка в Бельбеке была очень скучная. Батарея в Инкерманском сражении понесла большой урон и стояла без дела. Каждый офицер имел свой барак, наскоро сколоченный из досок солдатами. Обедали все вместе, по обычаю, у командира батареи капитана Филимонова. Обилие свободного времени наталкивало на более близкое знакомство, сближало, и прибывший граф Толстой скоро сделался душой нашего небольшого кружка[56].

Наружность Толстого была некрасивой; особенно его портили огромные, оттопыренные в стороны уши. Но говорил он хорошо, быстро, остроумно и увлекал всех слушателей беседами и спорами.

Толстой сражался часто с нами в карты, но постоянно проигрывал. Впрочем, игра была у него несерьезная, «от нечего делать», так как, кроме офицеров батареи, в ней никто не участвовал. Толстой по ночам играл в карты, днем же сидел в своем бараке один и писал: я заходил к нему в барак и часто заставал его за литературной работой, но о работе этой с ним не заговаривал. После обеда у Филимонова Толстой обыкновенно затевал какие-либо игры, придумывал развлечения и шутки. Например, мы, по его почину, играли в игру «палта» (в роде «бабок»). Затем он же придумал особую игру: по очереди мы должны были становиться на одной ноге на один из колышков палатки, к которому прикреплялась палатка, и кто дольше мог простоять на колышке (назначалось известное число минут, по счету «раз, дна, три»), тот получал выигрыш – пряники, апельсины и т. п. Становились «на пэ», «на транспорт», «на угол» и т. п. Толстой так умел увлечь всех в свои проказы[57], что даже неуклюжий, огромного роста, командир батареи капитан Филимонов (занятый главным образом набиванием своих карманов на счет лошадиного овса и сена) стоял на таком колышке наравне со всеми нами, а потом удивлялся, как это с ним, командиром батареи, могло случиться.

Графа Толстого все очень полюбили за его характер. Он не был горд, а доступен, жил как хороший товарищ с офицерами, но с начальством вечно находился в оппозиции (хотя на Бельбеке у него больших столкновений не выходило), вечно нуждался в деньгах, спуская их в карты. Он говорил мне, что растратил все свое состояние во время службы на Кавказе[58]и получает субсидию от своей тетки графини Толстой.

По временам на Толстого находили минуты грусти, хандры: тогда он избегал нашего общества. Это бывало в то время, когда он начинал у себя в бараке усиленно заниматься литературным писанием или получал деньги.

На Бельбеке мы простояли сравнительно недолго – с 24 октября по 27 марта, встретили там Новый год и приняли присягу. Затем нас двинули в Севастополь, осада которого была в полном ходу. Двенадцать орудий нашей батареи были распределены так: 4 орудия были поставлены на Язоновский редут; остальные 8 находилась в резерве, на Графской, на случай вылазок. Я и граф Толстой очутились в резерве, то есть в бездействии[59]. Офицеры батареи, в том числе и Толстой, разместились по отдельным квартирам, на Екатерининской улице, у главной Екатерининской пристани.

Скоро капитана Филимонова назначили на Северную сторону – командиром всех батарей Северной стороны, а я был назначен старшим над оставшимися орудиями, офицерами и людьми (нижними чинами) Продовольствие офицеров и людей батареи, таким образом, перешло ко мне; Филимонов же оставил за собою продовольствие батарейных лошадей 3-й батареи сеном и овсом (с целью получать по-прежнему доходы). На свои средства стал я кормить офицеров батареи (в этом отношении я не мог, конечно, сравняться с капитаном Филимоновым, у которого, как сказано выше, были свои «побочные доходы»). Ежедневно на обед в мою квартиру собирались граф Толстой и другие, свободные от службы (вылазок, дежурства) офицеры, хотя редкий день мы могли сойтись все вместе. Эти обеды соединяли наше общество. Обеды отлично готовил мой денщик. После обеда начинались оживленные беседы, споры, шутки. Приходили ко мне и посторонние офицеры, как, например, граф Тотлебен – тогда еще простой инженерный подполковник. Граф Толстой и другие нападали на Тотлебена, критикуя построенные им и инженерами укрепления (например, Язоновский редут, находя, что он слишком выдвинут), а Тотлебен нападал на артиллеристов и, в свою очередь, критиковал их действия. Все подобные споры происходили в мирном, товарищеском тоне. Во время обедов рассказывались севастопольские новости, и граф Толстой собирал материал для своих будущих произведений. В квартире моей стоял рояль. Обыкновенно, после того как выпьем водочки и прилично закусим, граф Толстой садился за этот рояль – играл нам и пел шутовские песни, им же сочиненные, под аккомпанемент рояля, рассказывал анекдоты, читал нам сочиненные им в Севастополе на злобы дня и на начальство стихотворения[60], придумывал новые игры и забавы, рассказывал о своих похождениях. Вообще по-прежнему, как и в Бельбеке, он был душой нашего общества.

Стоянка с батареей в резерве, видимо, томила графа Толстого: он часто, без разрешения начальства, отправлялся на вылазки с чужими отрядами, просто из любопытства, как любитель сильных ощущений, быть может, и для изучения быта солдат и войны, а потом рассказывал нам подробности дела, в котором участвовал.

Иногда Толстой куда-то пропадал – и только потом мы узнавали, что он или находился на вылазках как доброволец, или проигрывался в карты[61]. И он нам каялся в своих грехах.

Часто Толстой давал товарищам лист бумаги, на котором были набросаны окончательные рифмы: мы должны были подбирать к ним остальные, начальные слова. Кончалось тем, что Толстой сам подбирал их, иногда в очень нецензурном смысле. В таких шутках, в обществе Толстого, мы коротали послеобеденное время.

Стихи, которые я вам, Александр Владимирович, передал, все записаны со слов Толстого мною и офицерами батареи – в послеобеденные часы, в моей квартире. Стихотворение «Как четвертого числа нас нелегкая несла горы занимать» граф Толстой, сочинив в Севастополе, принес нам и затем раз пять при мне читал его всем присутствующим. Иногда, записав с его слов стихотворения, мы показывали их Толстому, и он их исправлял, а затем они распространялись в военном обществе. Начальство знало о том, что шутовские солдатские песни (в которых были выставлены все генералы) пишет Толстой, но не трогало его. У меня было много стихов Толстого, даже им собственноручно написанных, но с либеральным содержанием: восстание 1863 года заставило меня из предосторожности сжечь их, о чем теперь жалею[62].

В то время граф Толстой писал «Севастополь в августе» и «Севастополь в мае». Куда девался «Севастополь в мае» – не знаю; но про этот рассказ были разговоры в Севастополе между офицерами[63].

Из посторонних, не батарейных офицеров бывали часто у графа Толстого и у меня (на обедах) штабной – князь Мещерский и штабной же, из штаба графа Остен-Сакена, Бакунин[64]. Сестра Бакунина была сестрою милосердия, и я видел ее впоследствии раненной во время взрыва. Бакунин тоже – со слов графа Толстого – записывал его стихотворения.

Вскоре поневоле должны были прекратиться у меня общие обеды: во время одиннадцатидневной бомбардировки Севастополя шальная бомба влетела в мою квартиру[65] и разнесла рояль, на котором играл Толстой, а также кухню. К счастью, тогда никого в квартире не было.

В Севастополе начались у графа Толстого вечные столкновения с начальством. Это был человек, для которого много значило застегнуться на все пуговицы, застегнуть воротник мундира, человек, не признававший дисциплины и начальства. Всякое замечание старшего в чине вызывало со стороны Толстого немедленную дерзость или едкую, обидную шутку.

Так как граф Толстой прибыл с Кавказа, то начальник штаба всей артиллерии Севастополя генерал Крыжановский (впоследствии генерал-губернатор) назначил его командиром горной батареи[66]. Назначение это было грубой ошибкою, так как Лев Николаевич не только имел мало понятия о службе, но никуда не годился как командир отдельной части: он нигде долго не служил, постоянно кочевал из части в часть и более был занят собой и своею литературой, чем службою. Это назначение разлучило меня с Толстым.

Тут, во время командования горною батареей, у Толстого скоро и произошло первое серьезное столкновение с начальством. Дело в том, что, по обычаю того времени, батарея была доходной статьею, и командиры батареи все остатки от фуража клали себе в карман. Толстой же, сделавшись командиром батареи, взял да и записал на приход весь остаток фуража по батарее. Прочие батарейные командиры, которых это било по карману и подводило в глазах начальства, подняли бунт: ранее никаких остатков никогда не бывало и их не должно было оставаться… Принялись за Толстого. Генерал Крыжановский вызвал его и сделал ему замечание. «Что же это вы, граф, выдумали? – сказал он Толстому. – Правительство устроило так для вашей же пользы. Вы ведь живете на жалованье. В случае недостачи по батарее чем же вы пополните? Вот для чего у каждого командира должны быть остатки… Вы всех подвели». – «Не нахожу нужным оставлять эти остатки у себя! – резко отвечал Толстой. – Это не мои деньги, а казенные!» После бурного объяснения Крыжановский отнял у графа Толстого горную батарею[67].

Сдав батарею, Толстой должен был явиться к начальнику всей артиллерии Севастополя, генералу Шейдеману. (Это про него-то в своих стихах писал Толстой, подлаживаясь под солдатский язык: «А как Шейсман генерал в море пушки затоплял… вовсе неглубоко, вовсе неглубоко»[68]). Лев Николаевич не торопился являться, а когда явился (это было уже после отступления с Южной стороны на Северную), то генерал Шейдеман напал на него со словами: «Что вы так опоздали? Вы должны были явиться раньше!» Толстой же, не смутившись, отвечал: «Я, ваше превосходительство, переправлялся через реку… Думал, затоплять ли орудия?» (намек на действия генерала Шейдемана)[69].

Подобных столкновений с начальством было в Севастополе у графа Толстого много: он сам про них рассказывал, или о них передавали офицеры ‹…›.

Насколько любили Льва Николаевича сослуживцы его, видно уже из того, что однажды у меня за обедом, на Екатерининской улице Севастополя, я при Толстом обратился к товарищам со словами: «Господа! дадим слово не играть с Толстым! Он вечно проигрывает. Жаль товарища!» Толстой же на это преспокойно ответил: «Я и в другом месте проиграюсь». И действительно, как только мы перестали с ним играть, он стал уходить в город и играть с пехотными и кавалеристами, а после нам же рассказывал, как те его обыгрывали.

Толстой был бременем для батарейных командиров и поэтому вечно был свободен от службы: его никуда нельзя было командировать. В траншеи его не назначали; в минном деле он не участвовал. Кажется, за Севастополь у него не было ни одного боевого ордена[70], хотя во многих делах он участвовал как доброволец и был храбр. В «аристократию» Толстой не лез, любил поговорить по душе, умно; недалеких товарищей, вроде Проценко, сторонился. С солдатами Толстой жил мало, и солдаты его мало знали. Но, бывало, у него хватит духа сказать солдату: «Что ты идешь расстегнутый?!» (Сам был либералом по этой части.) В обращении Лев Николаевич был ровен со всеми, хотя дружбы ни с кем не заводил; готов был поделиться последним с товарищами; любил выпить, но пьян никогда не был. Часто беседовал я с ним на разные темы: это был истинно русский человек; он любил свою веру и свой родной язык, но во всяком человеке прежде всего видел человека. Толстой поражал нас знанием языков. Он знал и польский язык, о чем я заключаю из бесед с ним[71].

В общем я был знаком с графом Толстым около семи месяцев – время, когда в севастопольской обстановке можно было хорошо узнать товарища. ‹…›

Данный текст является ознакомительным фрагментом.