Бернгард фон Арнсвальд Из «Дневника»
Стоит удушающая жара. Работал с раннего утра до 9 часов, затем ‹…› в город, чтобы проститься со своими, которые на долгое время уезжают в Веймар и Рудольштадт.‹…›
На вокзале мы встретили много знакомых. Среди них также супругу великого князя Константина, готовящуюся вместе с высокопоставленными господами[211] к отъезду. ‹…›
Низкий поклон моему господину, и я возвратился в город, в то время как высокие персоны поехали в Вильгельмсталь.‹…›
Визит к генералу Галахову. Я нашел его со свояченицей у его зятя Швендлера[212] в саду. Галахов – старый генерал николаевской школы, который поэтому в настоящее время более или менее подходящ. Знатный русский, некогда у власти. Глава петербургской полиции. Его супруга не имеет ничего русского. Внешние, но тонкие, почти лукавые чувственные черты. Ее дочери некрасивы[213] ‹…›. Младшие дети, как дрессированные карлики. Маленькие дети старых родителей ‹…›
Там я нашел графа Толстого[214]. Русский, исключительно образованный. Он служил в артиллерии во время кампании в Крыму, сейчас писатель. Говорили о немецкой литературе, в этом он оказался очень сведущ. О Вартбурге он не знал ничего, кроме оперы «Тангейзер»[215], поэтому я должен был сообщить ему некоторые фактические подробности и рассказать ему о замке. Это побудило его последовать в замок, о котором он не имел представления. Мы ехали верхом вместе с одним архифилистером, с торгашеской душонкой, который из-за своего осла привязался к нам. Он, казалось, был занят собой и своим ослом, так что нас почти не замечал. Он завидовал сыпавшимся на нашего осла ударам и ругал мальчика за то, что тот охотнее бьет наших ослов, чем его. – Он должен бить и его осла, иначе он слезет и ничего не заплатит. – Если б я мог, я бы отбил охоту у этого двуногого осла кататься верхом.
Мы разговаривали тем временем о Севастополе и о генерале Шульце, брате моего друга[216], которого Толстой прекрасно знал: «Шульце был героем на войне, как и в обыденной жизни. На бастионе он играл в шахматы с молодыми офицерами, один из которых был сражен ядром. – На его месте я бы чувствовал угрызения совести. – Своею жизнью можно рисковать, других – нет». – Навстречу шел мой мул. Толстой вскочил в седло и приласкал мула.
Было видно – прирожденный всадник. Когда мы поднялись наверх, он все время восхищался. Я сам провел его по всем помещениям. – «Такое могут создать только немцы. Немец владеет не только техническим мастерством, но повсюду наполняет свое творение мыслью и поэзией. Мне открылось нечто новое. Такого я еще никогда не видел. Это одно из величайших созданий. Честь немцам, честь их властителям, которые дают возможность создавать подобное»[217], – были его слова. Между тем над балконом взошла луна, освещая еще не погрузившиеся во тьму окрестности. Какой поэзией, каким волшебством я был объят. Мы обменивались нашими взглядами на поэзию и ее проявление в жизни. Мы были согласны друг с другом, и он приводил изречения многих классиков, которые думали подобно нам.
Гете говорит, что человеческая душа страдает, когда зрит величие природы, но эта боль настолько возвышает душу человека, что становится возможным постижение великого[218].
Я говорил, что человеку нужно время, дабы обрести некий масштаб, а с ним и способность оценки, но в первую очередь он должен привести в гармонию с тем, что он видит, свой внутренний мир, дабы почувствовать одухотворенность его окружения и смысл своего суждения. Наедине с самим собою это удается легче всего. Возвысь себя к богу, достигни гармонии с ним в самом себе, и ты скорейшим образом достигнешь так гармонии с его творениями.
Толстой говорил, что бледный свет луны легко возбуждает мир наших ощущений. – И я добавил, что ее лик потому возбуждает столько доверия, так как мы убеждены, что она единственная, кто не предает того, что ей доверяют. – Я думаю, кроме радостей любви, мы других радостей ей обычно не поверяем. Мы потом пошли в сад и долго еще сидели за стаканом сахарной воды, оживленно беседуя на разные темы.
Толстой показался мне приверженцем весьма свободных взглядов. Он говорил, что законы и правление должны быть строгими, но нравы – свободными. Швейцария не является свободной, потому что нравы в ней скованы обычаями. Он доказал мне это на нескольких примерах и сказал, что Петербург более свободен в своих нравах, чем Швейцария[219]. В Петербурге уже отдают предпочтение интеллектуальной личности – мужчине или женщине, – а не разукрашенному орденами старому генералу. Политические отношения в Германии его особенно интересуют, но демократическому элементу он придает большее значение, чем следует. Последнее, правда, существует, но не имеет под собой почвы. Те, кто пострадал под бременем последних лет и сознают нынешние преимущества, относятся к демократии равнодушно. Бюргерство как представитель низших сословий ничего не хочет знать о демократии и подавляет их, чтобы они не активизировались. Наша демократия состоит из нескольких разумных голов и ослепленных ими низов. Разумные головы защищают консерватизм и предоставляют каждому сословию его права. В этом случае опасаться нечего. Правда, нарушены интересы рыцарства, что не могло не отомстить за себя[220].
Мы заговорили об искусстве: немецкое искусство всегда впереди, поскольку оно масштабнее, чем упорядоченное, в нем есть еще чувство и богатство идеи. Мы, немцы, как говорят французы, плохие живописцы. Почему? Богатству мыслей немца больше соответствует контур, эскиз. Француз, которому раз в два года приходит мысль об искусстве, может потом рисовать подряд два года. – Французы, сказал Толстой, почти все имеют одинаковые суждения. И их первое суждение всегда правильно, если даже и поверхностно.
В разговоре о политике Толстой упомянул, что добро способствует единению немногих людей, зло же может соединить их в толпу. Только насилие или хитрость образуют толпу, одиночек объединяет сердце[221].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.