ГЛАВА XXII

ГЛАВА XXII

В своем дневнике Байрон написал, что если он «заблуждался», то это сердце указывало ему путь. Самым большим позором для этого противоречивого и жестокого сердца было его отношение к Аллегре, с которой он обращался с пренебрежением и жестокостью. Она оказалась заложницей: через нее он наказывал эту «чудачку», а позднее и «чертову сучку» Клермонт, которая бегала за ним лишь для того, чтобы забеременеть.

Аллегра была не по годам развившимся ребенком, склонным к тщеславию и самомнению, — черты, которые она явно унаследовала от отца. В своей «Vie de Lord Byron» Тереза Гвиччиоли утверждала, что Аллегра слишком напоминала ему свою мать и что он с отвращением покидал комнату, как только она входила в нее. Байрон перевез дочь из Венеции в Равенну, и, пока он жил в палаццо, Тереза демонстрировала свою любовь к девочке и ежедневно брала ее с собой на прогулку по Корсо. Аллегра очень нравилась всем за белизну кожи, которая, как писал Байрон, «белела среди смуглых детей, как Млечный Путь». Но она была склонна к лихорадкам, что очень беспокоило Клэр, утверждавшую, что климат Равенны столь же не подходит дочери, как и климат Венеции. Байрон отвечал, что не собирается терпеть такие возражения, но в конце концов сама Аллегра ускорила свою ссылку. Она была «страшно капризной», как писал Байрон Хоппнеру, и с помощью Терезы он устроил ее в капуцинский монастырь в Баньякавалло, в двенадцати милях от Равенны. Ей было четыре с половиной года, когда Пеллегрино Гиджи отвез ее в монастырь в нарядном платье с коралловым ожерельем, не позабыв и кукол.

В письме к Шелли Байрон назвал это временным пребыванием, а Хоппнеру и всем остальным писал обычные банальности о необходимости внушения ей религиозных и нравственных устоев. Единственным человеком, навестившим ее, был Шелли, который привез девочке в подарок золотую цепочку. Он нашел ее не такой уж скороспелой, а «застенчивой и серьезной». Она передала просьбу, чтобы ее папа и mamina (так она называла Терезу) навестили ее, в то время как ее настоящая mamina писала Байрону письма, где мольбы чередовались с яростью. Байрон был непреклонен: Аллегра навсегда останется под его опекой. Клэр, впадая все в большее отчаяние, придумывала безумные планы, например похитить Аллегру или, подделав почерк Байрона, написать от его имени письмо с просьбой отправить девочку домой. После отъезда Байрона из Равенны в Пизу Шелли попросил его поместить ребенка в монастырь в Лукке, но Байрон отказался — ведь чем дальше от него Аллегра, тем реже можно о ней вспоминать.

В феврале 1822 года Клэр написала душераздирающее и непостижимо пророческое письмо: «Уверяю тебя, я не могу более отделаться от преследующего меня необъяснимого чувства, что я никогда более не увижу ее. Я умоляю тебя развеять это чувство и разрешить мне увидеться с ней». Байрон не ответил Клэр — лишь заметил в разговоре, что ей обязательно нужно закатывать сцены. Шелли, в непривычном для него приступе гнева, сказал, что с удовольствием избил бы его, а Мэри осознала, насколько Байрон безжалостен и беспринципен.

По странной причуде судьбы Клэр тайно ехала в Пизу, чтобы присоединиться к семейству Шелли у залива Ла-Специа, когда Байрон получил от Гиджи известие, что Аллегра «больна, опасно больна». Байрон отправил курьера с просьбой, чтобы монахини послали в Болонью за доктором Томмазини, но тут пришло сообщение что ребенок умер от «судорожного катарального приступа». Сообщила Байрону об этом Тереза. В своей «Жизни Байрона» она пишет: «Смертельная бледность покрыла его лицо, силы оставили его, и он упал в кресло… Он оставался неподвижным, все в той же позе, примерно час, и никакие слова утешения не достигали его ушей, а тем более сердца».

Байрон написал Шелли, что удар был «ошеломляющим и неожиданным», но защищал себя, не терпя никаких упреков по поводу своего поведения, своих чувств, своих намерений в отношении ребенка. Только Шелли и чета Уильямсов обсуждали, как сообщить Клэр о случившемся, но та сама догадалась по выражению их лиц. Она впала в истерику, однако вскоре, как сказала Мэри, стала «спокойной, более спокойной», чем когда-либо раньше.

«Тело погружено, на какой корабль — я не знаю, не могу я и сообщить подробности», — писал Байрон, добавляя, что Тереза дала необходимые инструкции Генри Данну, купцу в Леггорне, взявшемуся перевезти тело в Англию. Тем временем Байрон бомбардировал Меррея наставлениями — гроб должен быть доставлен из лондонской верфи в Харроу, несмотря на издержки; красивый гроб и катафалк, лошади с бархатными попонами и плюмажами, жезлы для пажей, достойные траурные одежды для служки, могильщика и бидла при церкви в Харроу. Девочку следует похоронить на церковном кладбище с той стороны холма, которая смотрит на Виндзор и где он провел много часов в отрочестве. Похороны должны быть настолько закрытыми, насколько позволяют приличия. Однако, по контрасту с этими изощренными инструкциями, он вступил в спор с бальзамирующими и фармацевтами в Леггорне, утверждая, что они запросили лишнее в расчете на его положение, и предлагая лишь третью часть того, что они запросили, так как останки принадлежали ребенку, а не взрослому человеку. А когда шурин Гиджи, священник, вместе с другим посланным приехал в Пизу встретиться с Байроном, Лега Замбелли встретил их вопросом, можно ли приобрести в Романье хорошие трюфели для его светлости.

Байрон придумал также надгробную надпись, которую следует высечь на мраморной доске и помесить в церкви. Это была строка из Второй книги Царств, слова Давида, оплакивающего свое дитя: «Я пойду к нему, а оно не возвратится ко мне»[78]. Ректор, преподобный Джон Уильям Каннингхем, вместе с церковным старостой не приветствовали такую наглость и сказали Меррею, что предложенная Байроном надпись «будет воспринята любым человеком, обладающим вкусом, не говоря уж о здоровой морали, как оскорбление против времени и пристойности». В конце концов Аллегру похоронили на церковном кладбище, но без таблички с ее именем — ведь она была незаконнорожденным ребенком.

В монастыре монахини и послушницы были в глубоком горе. Изготовили статую в честь Аллегры, облаченную в ее одежду с белым меховым палантином и золотой цепочкой, подаренной Шелли. Байрону переслали оставшуюся после нее одежду: три цветных хлопчатобумажных платья, одно бархатное, одно муслиновое, шляпку и перчатки, нитку кораллов, серебряные ложку и вилку, вместе с ее постельным бельем и мебелью, тогда как Клэр должна была удовлетвориться портретом Аллегры, который Шелли вырвал у Байрона силой, и прядью ее волос.

Несколько месяцев спустя на пути в Вену, где она собиралась работать гувернанткой, Клэр написала подруге, что, хоть она и старается восхищаться открывающимися видами, все же продолжает думать о своем «утраченном сокровище».

Через несколько месяцев, в июле 1822 года, Трелони сообщил Байрону, что Шелли, капитан Уильямс и мальчик, управлявший лодкой, погибли в волнах. Трелони утверждал, что при этом известии губы Байрона скривились, а голос задрожал. Дружеские отношения с Шелли охладились не только из-за Аллегры и Клэр, но и потому, что Шелли чувствовал себя неуютно в компании Байрона. Байрон не делал секрета из того, что хочет считаться величайшим из живущих английских поэтов, он затмевал Шелли. Гнев и ревность Шелли еще возросли бы, знай он, что в письме Томасу Муру Байрон сказал о нем: «Искуситель — сладкоголосый певец запрещенной правды».

«Сладкоголосого певца» больше не существовало.

Пусть их дружба и прервалась, но когда-то они были «братьями» в своих поэтических устремлениях, оба ученики Руссо, доктрина которого тем не менее не посягала на их личные своенравные повадки. Во «франкенштейновское» лето 1816 года[79] в Женеве, где они встретились, их дружба крепла, они были родственными душами, оба изгнанники трусливого английского общества. Каждое утро на озере Леман они выходили под парусом поспорить о Боге, о свободе воли, о фатализме и судьбе. А потом, вечерами, чтобы как-то развлечься в этой «проклятой, самодовольной, свинской стране скотов», Байрон предложил каждому сочинить по готическому рассказу, а потом прочитать его вслух. Это было на вилле Диодати, на берегу озера, неподалеку от Колоньи. Компания состояла из Шелли, Мэри, неизменной Клэр и Полли Долли, врача и начинающего автора. В этом пьянящем окружении Мэри задумала сюжет «Франкенштейна», который был опубликован два года спустя и которого Байрон расхваливал Меррею: «Думаю, это чудесная книга, и удивительная для семнадцатилетней девушки».

Шелли мог заметить, что Байрон был «безумен, как ветер», но тупоголовый Флетчер, слуга Байрона, утверждал, что именно мистер Шелли был помешанным, так как поддался галлюцинации на одном из спиритических сеансов и поверил, что соски Мэри Шелли превратились в два глаза. Флетчеру пришлось окатить его водой и применить эфир. Из отвратительного наброска Байрона Полли Долли украл идею своего «Вампира», которого опубликовал в Англии в форме памфлета три года спустя и сделал вид, что он принадлежит перу Байрона.

А теперь Шелли погиб вместе с Эдвардом Уильямсом и мальчиком-лодочником Шарлем Вивианом где-то у побережья Леричи. Капитан Дэниел Робертс, морской офицер, ушедший от дел, который и сдал лодку внаем, советовал Шелли не выходить в море, обратив его внимание на черные лоскутья туч, что всегда предвещало шторм. Но они торопились добраться до Ла-Специа, где их ждали жены, и Шелли, всегда гордившийся своим маленьким яликом, считал, что он «чертовски здорово» идет под парусом.

Это была открытая восемнадцатифутовая яхта, к которой Робертс добавил паруса и ложный «нос», чтобы она могла состязаться с более элегантным судном Байрона, «Боливаром», с его парящими мачтами и пушкой. Только они отчалили, как над морем опустился туман и прогремел гром. Робертс был последним человеком, который с башни в Леггорне видел маленькую яхту, подпрыгивающую на бурных волнах; вскоре она скрылась из вида.

Только через десять дней на берегу были найдены тела погибших — искалеченные, с ободранной кожей; там же в песке, согласно тосканским законам карантина, их и надлежало похоронить, погрузив в негашеную известь. Шелли узнали по переплету томика Китса «Ламия» в кармане, а Эдварда Уильямса — по черному шелковому галстуку, завязанному на морской манер.

Трелони устроил эллинистические похороны, вдохновленные Эсхилом. Для этого он получил разрешение на эксгумацию двух тел и кремацию их на берегу (бедный мальчик, управлявший яхтой, не удостоился такой чести). Участники траурной церемонии собрались в нестерпимо жаркий день, когда песок буквально плавился. Трелони принес два дубовых ящика, чтобы поместить в них прах Шелли и перенести его на протестантское кладбище в Риме, рядом с их сыном Уильямом, умершим во младенчестве, — так просила Мэри. Это был ужасный спектакль: конные драгуны в почетном карауле, пехота с пиками и мотыгами, чиновники от здравоохранения и нарядные любопытные зеваки, наблюдающие за происходящим из карет. Мэри Шелли и Джейн Уильямс там не присутствовали.

Уильямса первым возложили на погребальный костер, и Байрон попытался скрыть печаль вызывающим поведением. Опознав Уильяма по зубам и глядя на зловонную плоть, по кускам кормящую пламя, он сказал, что это вполне можно было бы принять за тушу овцы. Потом, чтобы очистить организм от «черной желчи», Байрон решил «проверить силу волн» и проплыл около мили, после чего его вырвало.

На следующий день, когда эксгумировали Шелли, Байрон вел себя еще более возмутительно. Он просил дать ему череп Шелли как сувенир, но тот был раздроблен мотыгами. Трелони, неизменно склонный к театральным жестам, плеснул в огонь масло, вино и благовония, отчего языки пламени засверкали: это символизировало силы земли, воздуха и воды. Он предрек, что Шелли, хотя и в иной форме, не подлежит уничтожению. В своей книге «Записки о Шелли, Байроне и самом себе», опубликованной в 1878 году, он писал об окружавшем место похорон волшебном ландшафте, который гармонировал с гением Шелли, а в следующем абзаце описал мозг поэта, который в буквальном смысле «бурлил и булькал». Однако сердце Шелли не хотело гореть, и, когда Трелони выхватил его из огня, Ли Хант с неуместным самомнением потребовал его себе.

В тот вечер трое мужчин — Байрон, Ли Хант и Трелони — сели в карету и отправились в Виареджио, где пообедали, изрядно выпили и, согласно Ли Ханту, «смеялись и шумели с ужасающей веселостью», чтобы скрыть печаль.

Но именно Байрон оставил самую прекрасную эпитафию для Шелли, назвав его в письме Томасу Муру «чистым, живым пламенем… человеком, по отношению к которому свет злобно, глупо и жестоко ошибался».