«Анналы тишанской жизни»

«Анналы тишанской жизни»

История не иное есть, как воспоминовение бывших деяний и приключений добрых и злых.

В. Татищев.

Бог знает, с какой давности замечено стариками, что ни первый, ни второй снег не устанавливают зиму, что она начинается только лишь с третьего. В 1860 году она не заставила себя ждать, – в ночь под николин день зимний плотный снег покрыл всю Российскую империю.

Строгие, величественные в своей беспредельности, лежали воронежские, орловские, рязанские поля с большими и малыми селами, деревнями, с черными островками господских усадеб и однодворских хуторов.

Из лесной дачи; цепочкой растянувшись, принюхиваясь, настораживая островерхие уши, вышли волки, побрели, лобастыми башками уткнувшись в пахучий, роняемый волчихой след. Попав на санный путь, полежали у самой поло?зницы, жадно вдыхая запах конского помета. Затем пошли дальше, за волчихой.

Гулкий ветер налетел, уныло вздохнул в корявых ветлах возле деревенских огородов, затрепал причудливые лохмотья летошнего пугала и, осмелев, погнал снежные буруны, принялся заботливо укутывать белым, мягким веретьем скрючившегося в канаве у дороги, притомившегося нищего человека. От мертвого тела ижицей расходился аккуратный звериный следок: близко подкрадывалась лисица, постояла с минуту, разглядывая мертвеца, и, вдруг брехнув, побежала прочь, – очень уж дурной, непонятный запах шел от человека. К нему после и волки подходили, и тоже не тронули: едкий сивушный запах отпугивал зверя. И волки, следуя за волчицей, поплелись дальше.

На их пути, на развилке двух дорог, был покосившийся крест, затем – курган, затем – уродливый остов старого ветряка и, наконец, – господская усадьба, за каменной оградой – большой дом и сердито гудящий верхушками деревьев сад, на краю которого чернела полуразрушенная старая башня. На дворе усадьбы злобно заливались собаки.

Волчиха подумала малое время и свернула в сторону. Все волки побежали за ней к видневшимся невдалеке избам, но у самого въезда в деревню, у кирпичной часовенки, остановились и стали играть.

Затерявшаяся в бесконечных снежных полях, деревня эта была Тишанка. Погруженные в глубокий сон, чернели на белом снегу ее беспорядочно разбросанные избы, окруженные плетнями, на кольях которых виднелись вздетые, похожие на отрубленные головы глиняные корчажки. Улицы и проулки села простирались в разные стороны без всякого смысла и плана: кто где захотел, тот там и строился.

Подобное расположение способствовало живописности села, особенно в летнее время, когда зеленели деревья и в палисадниках расцветали белые и розовые мальвы. Но сами строения поражали своей бедностью и однообразием: в большинстве это были грязные кирпичные, крытые гнилой соломой избы, единственное украшение которых состояло в незатейливых аляповатых меловых разводах между окнами, изображающих елки, кресты и крылатые чудовища, называемые петухами, но более похожие на змеев горынычей, нежели на милую домашнюю птицу.

Шестьсот семьдесят восемь человек мужеска и женска пола, принадлежащих полковнику Шлихтингу, проживало в этих избах, и для полковника они были не более как шестьюстами семьюдесятью восемью ревизскими душами, то есть рабами, которых он мог продать, заложить или обменять на лошадь, на собаку, коляску или английское ружье. Для него все эти населяющие Тишанку люди были как предметы неодушевленные, как некая часть его богатства. Говоря и думая о них, он представлял их себе не людьми, подобными ему и его жене, то есть не живыми существами, наделенными какими-то чувствами, способностями, характерами, а единообразной, лишенной человеческих качеств серой массой, точно так, как в деловых разговорах со своим управителем представлял себе столько-то пудов или возов хлеба, столько-то десятин пахоты или столько-то бочек сала. Он, правда, иных знал по именам или по внешности, но, если по правде сказать, жеребцов и кобыл своего конного завода знал гораздо лучше. В крайней от усадьбы избе, допустим, проживал Нестёрка Золотой, нескладный мужик, зиму и лето таскавший рваный полушубок, а что это за человек – Нестёрка – и какие у него были горести и радости, полковник не имел ни малейшего понятия; но в конюшне, в крайнем от входа деннике, стояла Ворожилиха, игреневой масти кобыла, и про нее он знал все: и когда ей жеребиться, и какова ее рысь, и как у нее заживает ни оттуда ни отсюда появившийся на левой передней щетке мокрец.

А между тем эти шестьсот семьдесят восемь человек, составлявших часть богатства полковника Шлихтинга, жили своей самобытной жизнью, полной глубоких мыслей и великого земляного труда. И, несмотря на то, что мрак невежества и суеверия, подобно черной осенней ночи, окутывал тишанских жителей, у них была своя древняя культура, свои поэтичные предания, свое искусство, своя агрономическая наука и своя история.

И даже свои летописцы были.

Еще с самого далекого детства Ардальон помнил большую, размером в цельный лист, переплетенную в рыжую кожу книгу. Запомнил ее желтоватые, толстые, видимо, очень прочные листы и странным, затейливым почерком, с завитушками и титлами, выведенный заголовок: «Анналы тишанской жизни».

Эта книга была замечательна своим древним запахом (старые книги всегда пахучи), своей трудно разбираемой прописью (где буква В имела начертание П, а Н и С почему-то выглядели как латинские N и S) и, главное, массой непонятных слов (таких, как анналы, деи, сакра, манускрыпты и прочие). Кроме всего перечисленного она еще и тем была особенна, что хранилась не на виду, а в черной шкатулке с поющим замком и вынималась на свет божий в тех лишь случаях, когда отец что-то вписывал в нее; сделав запись, он снова укладывал книгу в шкатулку и замыкал.

Когда осенью тысяча восемьсот шестидесятого года тетенька уехала в Воронеж «припадать к стопам преосвященного», Ардальон, скучая в одиночестве, вспомнил об этих таинственных «Анналах». Отыскав знакомый ключик, со звоном открыл шкатулку и стал читать, сперва с трудом разбирая старинное письмо, с трудом понимая вычурные обороты речи, но вскоре освоился и уже не мог оторваться, пока не дочитал до конца.

Книга начиналась так:

«Сии записи или лучше называемые, анналы, начаты новембрия втораго, года 1721-го. Для познания в последуюсчем многих дей, всемогусчею Натурою ово людьми учиненных в оном месте, именуемом сельцо Тишанское, губернии Азовской, епархии же Воронежския и Елецкия. Святыя церкви архидиакона Стефана грешный иерей Симеон Полиевктов».

Следом шла запись, озаглавленная «От чего именование сусчествует». В ней пренаивно полагалось, что название села произошло от того, что тишанские земли были будто бы родовой вотчиной тишайшего царя Алексея. «Хотя сие и безспорно, – писал Симеон Полиевктов, – тако сказую истории для, понеже неколикие любомудры тщатся оное прозвисче толковать лукавством, как бы происходясчее от тихия воды Битюка, ано сие не верно».

После чего автор рассуждал о времени основания села, высказывая справедливое предположение, что «хотя о манускрыптах или описях или иных извесчениях не добре сведом, многия сказаниа вельми свидетельствуют, что певожитель сей рекомой Тишанки в оных местах ранее устроения Бобровского городка объявился».

Далее тишанский Нестор приступал к описанию событий, коих свидетелем в недавнее время был сам. И хотя события эти (корабельное воронежское строение и связанные с ним крестьянские повинности и знаменитые бунты) были в тишанской истории немаловажны, Симеон, вероятно, именно потому, что все происходило на его глазах и со знакомыми ему людьми, оказался как бы в плену у многих незначительных, второстепенных происшествий: он старательно перечислял имена забранных на воронежское строение односельчан, или тех, что поверстались в бунтовскую рать атамана Луки Хохлача, или тех, кои числились в утеклецах и дома которых были разорены царскими карателями. Но о самом строении, о великой битве карателей с атаманским войском, о личности самого атамана, которого, безусловно, знавал, рассказывал как бы мельком и неохотно.

Так, о корабельных деяниях Петра на Воронеже Симеон Полиевктов писал, что «верфи велики, изрядны бысть, хотя человеков мучительство и истязание на оных паки и паки изрядней».

О битве вольных атаманцев Луки Хохлача с государевыми драгунами сообщалось, что «к реке Курлаку пришли яко драгуни, тако и Лукашкины тати с конницею и пехотою, и зде учинился беспосчадный бой 28-го дня апреля, года одна тысяща семьсот осьмаго». Такая краткость записи происходила, может быть, от боязни доверить бумаге свои сокровенные мысли, а может быть, и от враждебного презрения к хохлачевым «татям». Но зато летописец назвал имя одного из самых жестоких карателей, которому «за усердие пожаловано царскою милостию сельцо Тишанское с великими лесными, речными и луговыми угодиями».

Этим «достославным и могусчественным мужем», как его называл Симеон Полиевктов, был не кто иной, как господин подполковник Вильгельм Шлихтинг, «не русский человек», – как бы между прочим добавляет Симеон.

Затем, покончив с «деями великими», летописец заносит в «Анналы» события вовсе уж мелкие: под годом 1722 – пожар церкви; под 1723-м – устроение собственного дома и получение камилавки; под 1724-м – великое огорчение по поводу того, что его мерин, нажравшись зеленого овса, раздулся горой и издох. Но под 1725-м – не без злорадства извещает о смерти царя Петра, того, «кто все сусчее мнил перевернуть дном к верху, ано сам перевернулся от недуга страмного и смертельного».

«Анналы» Полиевктова обрывались на выспренней записи восхваления «императрикс» Екатерины. Видимо, представлявшая собою черновой набросок проповеди, запись эта осталась неоконченной.

Преемник же Симеонов Мелхиседек Бояркин пренасмешливо продолжил летопись: «Тако устрояет равнодушная Натура, – вечор в невежестве своем, ослище, пинал копытом льва мертва, а ныне сам от винного невоздержного пития подох, яко последняя кабацкая зюзя».

Столь бесцеремонно выдав слабость первого летописца, Мелхиседек, бывший, видимо, человекам веселого и светского нрава, вносит далее в «Анналы» ряд совершенно несуразных заметок, к тишанской истории вовсе не относящихся как, например, о блудодейственных похождениях капитан-исправника Шпилевого Кондратия, о собственной тяжбе из-за груши лимоновки, возросшей на меже его и дьячка Афанасия поместий. Легкомысленный Мелхиседек ухитрился даже оставить для сведения потомства какие-то свои денежные расчеты и, исписав довольно мелким почерком множество листов, ничего любопытного и полезного не поведал, хотя без малого сорок лет вел записи.

Часто сменявшиеся после него попы вообще почти ничего не записывали, и лишь с 1820 года «Анналы» стали заполняться сведениями, имеющими несомненный исторический интерес. Начало этим записям положил Ардальон Девицкий, Ардальонов дед.

«Великий боже, – писал он, – благослови и подвигни мя в сей летописи продолжить начатое. Легко было желторотому школяру познавать видимый мир по книжной букве; также и зрелым мужем став, за тою же буквой устремясь, прибежищем своим избрать мир ложной учености и мнить ничтожество свое в челе всего сущего. Будучи проворен в познании древних языков, постиг тонкости всевозможные в еврейском и греческом. И половину жизни своей положив не на служение богу и людям, а лишь на тщетное и суетное буквоядство, – чего сыскал, неразумной? Чина переводчика, сиречь толмача при типографии синодальной! И оным побытом до три десяти и девяти лет прокорпев над мертвыми словесами, якобы совершенствуя и исправляя их, мечтал, простодушной слепец, в мертвой их плоти обресть дух жизни живой. Ан не толико не обрел, а воочию удостоверился, что мертвое мертво есть, да паки и тлением поражено безнадежно. И смиренно просил синод святейший отстранить от книжной премудрости, рукоположив в иереи.

Так из далекого Санкт-Петербурга генваря 10-го дня 1820 года, прибыв в сельцо Тишанку, первее всего аз ужаснулся бедности, царящей в оной. Домы дурны и ветхи, кровли раскрыты до стропильных связей, люди унылы и как бы в сонной одури пребывают. У старосты Демьяна спросил – для чего столь бедственный вид являют люди и домы? Он отвечал, что голод и бескормица, другое лето хлеб не родится. Зачем же, вопросил я, господин, владющий сими несчастными, не протянет им руку помощи? «Э, батюшка! – сказал, усмехнувшись, сей деревенский министр. – Барское ли то дело? Вот, бог даст, уродится хлебушко, так и оклемаются!» Нет, друг, возразил я, ты не прав. Как же не барское дело, когда сам господь поручил владетелям пещись о малых сих?»

Видимо, беспокойный человек был дед Ардальон. В том же январе он записал:

«С одной стороны разорение видя, глад и болезни, а с другой – раскошество барское, пиры, охоты и музыки, не утерпев, пошел предстать пред очи самого сатрапа. Генерал Шлихтинг вышел в мундире, чисто на парад; благословясь, целовал руку, что мне было совестно, ибо он – в орденах и седовлас, и, верно, многих баталий герой, а я лишь червь книжный. Через такое его смирение воспрял духом, мысля, что внемлет сей властелин гласу моему, и смело изложил о народном бедствии и просил помощи голодным и страждущим. Мати божья! Куда девалось ложное смирение! Лев рыкающий предстал очам моим. „Вот что, отец, – нахмурясь, изрек генерал, – как я не берусь тебя поучать, где петь, а где кадить, так, будь любезен, и ты меня не поучай, как с моими людишками управляться. А коли ты голоден, так вот тебе!“ С этими словами он протянул мне золотой империал, но я прегордо отверг сию подачку и удалился, не достигнув ничего, а лишь посеяв вражду между обоими».

Записи были разнообразны.

Зорко вглядываясь в тишанскую жизнь, он отмечал в «Анналах» редкостные явления природы – зимний гром, оползень горы над Битюгом, странное постоянство грозовых ударов в одно и то же место; подробнейшим образом рассказывал о старинных обрядах, записывал старинные песни, поверья, легенды. Его занимало все относящееся к Тишанке: курган, возле которого пахари находили какие-то монеты и ржавые наконечники копий; полуразвалившаяся древняя башня на краю господского сада; смелый опыт тишанского земледельца, впервые посеявшего полоску подсолнуха; старое русло Битюга, лекарственные травы, деревенские приметы…

И не только дела тишанские привлекали его внимание. Бывая в Воронеже, узнавал он то об открытии купцом Кашкиным книжной лавки, то о молодом прасоле Кольцове, сочиняющем дивные песни, то о новом заводе для отливки колоколов и иных чугунных поделок. «Чудесно движется жизнь! – писал он в „Анналах“. – Ранее колокол с превеликим трудом волокли из Москвы, а ныне купчина Самофалов с братьями воронежские льет. Как не порадоваться такому фабричному процветанию! Ах, кто бы только темноту деревенскую и рабство уничтожил!»

Исследователь, любознатец он, видимо, был неутомимый, жажда полезной деятельности обуревала его. Но самым главным, судя по записям, было его постоянное противоборство господскому беззаконию и своеволию. Несмотря на предупреждение его превосходительства не вмешиваться в господские дела, он только и делал, что сражался с барским управителем, с лесниками, со сторожами-объездчиками, со старостой. Не спросясь у начальства, завел у себя в доме школу и обучал в ней письму и счету деревенских ребятишек.

В конце концов Шлихтингу надоел этот назойливый поп, он пожаловался на него архиерею, донес про тайную школу. Преосвященный Антоний вызвал Ардальона и пригрозил ему ссылкой на покаяние. Вернувшись из города, строптивый дед записал:

«Сила солому ломит. Невежество, беззаконие и тирания побеждают просвещение, справедливость и человеческие чувства. Так как же жить? Содействовать злу или противоборствовать? Первое, если б и захотел разумом, так натура не дозволит; во втором же с позором и стыдом признаю свое бессилие. Ныне спрошу себя: для чего живу?»

И он бросился с колокольни и насмерть разбился.

Об этом повествует первая запись его сына Петра Девицкого, который продолжил «Анналы».

Он был человек смирный и не пытался, подобно отцу, противоборствовать. Но он отмечал некоторые подробности тишанской жизни и писал о ней много, особенно о деревенской дикости и темноте. Ему были понятны причины, понуждавшие Тишанку жить во мраке суеверия, затормозившие ее развитие на уровне семнадцатого века. «До тех пор, – писал он, – пока существует рабство, будет царить тьма. Свободный дух человека способствует его развитию, но что же говорить о том, если у тебя одно лишь название – человек, а на самом деле ты есть вещь, которую можно купить и продать! Ведь страшно сказать, что из семисот человек тишанских жителей едва ли два десятка грамотны! Кресты, кои они ставят вместо подписи, есть не что иное, как кресты их жизни».

«Какие мы христиане, – записывал он в другом месте, – мы – язычники. И хотя и нет у нас идолов златых, как Перун, Сварог и другие, но мы и Христа не постигли. Домовой, шишига, ведьма, лешак – вот наши древнейшие повелители. Прибавьте к ним невежественного, жестокосердого помещика и хитрого сельского колдуна – и вы поймете, что такое деревенская тьма. Где помышлять о грамоте, коли у мужика, сверх меры отягченного барщиной и поборами, руки не доходят, чтобы самого себя снабдить хлебом насущным. Он, кормящий не только Россию, но и, почитай, всю Европу, часто вынужден довольствоваться такими харчами, каких барские собаки и есть не станут. Быв на летних вакациях, прекрасные стихи прочитал мне Ардальоша. Там, между прочим, есть такие строки:

Уж когда же ты, кормилец наш,

Возьмешь верх над долей горькою?

Из земли ты роешь золото,

Сам-то сыт сухою коркою!

Эти стихи написаны воронежским книгопродавцем и писателем господином Никитиным. Прекрасно сказано!

NB. Казалось бы, два несовместимых занятия – поэзия и коммерция. Да, если торговать салом, ситцами или хлебом, или еще чем, но торговля книжная не есть ли родная сестрица Просвещения?»

В записях последних двух лет Петр Девицкий часто раздумывает по поводу предстоящей реформы. Сперва это – восторженные восхваления светлого ума и великой души государя; затем, когда понемногу очерчивается разорительная и кабальная сущность будущей «вольности», его рассуждения делаются все трезвее. Его особенно дела земельные беспокоят: как бы не обидели, не обделили мужика землей. В заметке, составленной за несколько дней до смерти, говорится:

«Все чаще и чаще слышим о денежном выкупе земельных наделов у помещика, а также о том, что наделы эти будут нарезаться по усмотрению г. г. помещиков. Если так, то не окажется ли все, о чем мечтаем, т.е. вольность и пр. – позлащенной пилюлей нового рабства? О сих намерениях в народе блуждают слухи, вызывающие покамест глухое брожение. Как бы сеющие ветер не пожали бурю. Мужичок наш тих и смиренен, пока не восстал, восставши же подобен божьей грозе. Вот о чем не надо забывать, почтенные г. г. реформаторы!»

И несколько далее:

«В богоспасаемом селении нашем новый слух: вся господская земля будет безвозмездно отдана крестьянам. Сей несуразице доверие полнейшее, ибо она пришла из города Санкт-Петербурга, а принес ее наш же сельчанин некто Василий Чибисов, унтер-офицер лейб-гвардии Уланского полка, прибывший на днях в родные пенаты как временно отпускной. Вчера, встретясь с ним на улице, я поздравил его с приездам и мы побеседовали. «Слушай, Василий Михайлыч, – сказал я, – для чего ты распускаешь нелепицу насчет земли?» – «Какую нелепицу? – удивленно спросил он. – Я никакой нелепицы не распускаю. Что земля вся до последнего клочка отойдет крестьянам, и при том безденежно, это я, батюшка, своими ушами от самого государя императора слышал». После подобного заверения попробуйте спросить с мужика выкупа! Дай боже, чтоб мои предвидения оказались ошибочными, но, во всяком случае, мы стоим в преддверии событий, которые…»

На этой незаконченной записи «Анналы тишанской жизни» обрывались, предоставляя преемнику Петра Девицкого продолжить их, а тот…

Прошла долгая, снежная зима. Дружная весна шестьдесят первого дохнула теплой мгой, снег почернел, сделался ноздреват, хрусток, коварен; под осевшим пластом собиралась ледяная вода, журчала ночами, невидимая.

В марте с амвона тишанской церкви был читан манифест.

В апреле зашумел бунт.

А в мае на желтых листах «Анналов» появилась новая запись. Кривые строки лепились как попало, налезали одна на другую, озадачивая дикостью изложения, убогой грамотой и грубой корявостью почерка.

«Чепуха, читаемая латыньским языком чепуха – реникса – чепушинка, а еще лутше чепухенция. От безделия прочтя сии заметы, смеялся мало что не до колотев вбрюхи! Ну не мудрино ж что сии писатели посвихнулися, один сколокольне брякнулся, другой того чудняе. Иерей Рафаил Синозерский!!! (Восклицания и росчерк, видимо, проба пера). Перо железно, смеху достойна, как им пишут не ведаю, но раз уж в руце, то хотя и пальцы карявы и от писма отстал, ейправо, дай же и я расскажу побрехеньку ай мы других протчех дурея?

Перво дело мужичишки бунтовать зачали, робить на барина не хочим, давай манихвест царской, а что поп у церкве чел сей поддельной не правдошной. Указаной манихвест я у церкве самолично чел им да что в нем писано? Я начто науки постих у семинарие а и то нишута не понял и прямо со святога амвона казал дураки-де, какое у вас понимание, я никлепа не понял а то вы хочите!!! Казал им только смиритеся православныи, началство лутше вашего знаит. Но они нисколко нисмирилися стали шуметь. Тут верховой скаче с Чиглы шумит не покоряйтеся! мы не покоряимся и вы ни пакаряйтесь. Аз вижу дело табак, ночным делам побег в усатбу к гаспадину Шлихтену казал ему так и так. И кто именна шумит дабы присечь. Сею ночь гастил у зятька нареченого Ардальена. Утресь с Боброва исправник со становыми прискакал давай хватать мужиков сажать вхолодное, давай гразить в сибирь сгнаю! Те мужики збунтовалися открытое, каких исправник посадил вхолодное всех выпустили, становога да старосту кинули замест тех вхолодное, давай анбары жечи. Я на пожар прибег шумлю чтож вы анчихристы, ай обезумили? Они тогда и меня сцапали да тож вхолодное. Так братие и сидел горевал, спасибо войска подошла выпустили.

Пока сидел вхолодное слышим из Воронежу сам губернатор прикатил сцарским генералам, ну их так устрели, они насилушки ноги унесли! Попришествии войскав стали мужиков пороть прижестока до омраку, аз же ходил яко пастырь, напуствал и утишал пасомых говорил терпи с богам!! Вдругой раз ни шкади!!

Взодрав протчех отпущали смирам Ваську же Чибисава того вцепи взяли увезли.

Теперь слушайте про зятька про моево Ардальешу. Он все тихо сидел вдоми, что ему про все творимые чюдеса сказывали то он стонал и плакол а с двора не шел. Наська ево жалела не плачь де успокойся. Он же подконец того оказался полоумной что я иранее замечал да помалкивал. Он под конец того слыша крики наказуемых и вопли схватил ружье и патрондаш и побег и прибег не куда а в церков и стал стрелить в божье иконы и пел яко на св. пасху елицы во Христа-креститеся!!! И таким манером все заряды пострелил. Кой ту баталею услыхали кой прибегли в церкву а там чисто сражения, дым, зятек же мой любезной знай свою елицу гвоздит. И его мила друга связав увезли на телеги в город Воронеж не знай к преосвященому не знай еще куда. Наська посля него осталась брюхата плачит, а у тетинки 5 тыс. схоронина где не ведаю а доберуся. Ну расписался дурак спать же пора честь имею кланется Рафаил Синозерский сего 1861 года селцо Тишанка Воронежской губерни».