Глава I ЧУДЕСНОЕ ДЕТСТВО

Глава I

ЧУДЕСНОЕ ДЕТСТВО

Двадцать восьмого августа 1749 года в яркий солнечный день старый Иоганн Вольфганг Текстор[1], бургомистр славного города Франкфурта-на-Майне[2], вышел с озабоченным и беспокойным лицом из своего старого дома на улице Мира. Он оставил у себя в библиотеке пюсовый халат и чёрный бархатный колпак и теперь спешил, держа треуголку под мышкой, к своему зятю, надворному советнику Каспару Гёте[3]. Ещё бодро шагая, он пересёк живописные улицы с вывесками из кованого железа, закреплёнными разрисованными щипцами, и тростью с серебряным набалдашником постучал в дверь старого строения у Оленьего Рва.

В обычно чинном доме царило непривычное оживление. Служанки суетились. На пороге встретила гостя, ласково и приветливо улыбаясь, мать советника, чистенькая восьмидесятилетняя старушка[4], почти прозрачная под белым чепцом. Событие произошло ровно в полдень. Теперь всё в порядке, он может быть спокоен: его милая Элиза, измученная, но счастливая[5], отдыхает сейчас после тяжёлых родов в кровати под светлым пологом. Из-за неловкости акушерки ребёнок чуть не задохнулся и появился на свет с совершенно чёрным личиком. Но бургомистр, обладавший даром предвидения (не он ли предсказал первой выборной власти города её возвышение?), смотрел на колыбельку со странным выражением скрытого восторга. Созвездия были благоприятны. Первенца назвали в честь деда Иоганном Вольфгангом.

Недавно минул год, как дочь бургомистра оставила родной дом и весёлый, с цветущими гвоздиками и тюльпанами сад, чтобы переселиться сюда, в это мрачное здание у Оленьего Рва. Молодая женщина, конечно, чувствовала себя очень одинокой в обществе сорокалетнего, педантичного и чёрствого мужа и восьмидесятилетней тихой и кроткой свекрови. Она выросла в полной свободе, не зная ни малейшего принуждения, и если из неё, правда, вышла хорошая вышивальщица и ловкая кружевница, зато она плохо знала орфографию и совсем не знала французского языка. Но у неё была природная тонкость и изысканность. В ней чувствовалась порода. Сказывалась наследственность: её предки давно уже занимали видные должности в вольном городе, в то время как предки её мужа были ремесленниками, вышедшими из глубин Тюрингии.

Внук кузнеца, сын портного, ставшего со временем трактирщиком, надворный советник Каспар Гёте происходил из народа. Но он всячески старался забыть об этом сам и заставить забыть окружающих. Трудно было представить себе более неподходящую пару: она — весёлая, остроумная, слегка легкомысленная, он — методичный, угрюмый, упрямый. Живому воображению, юной и нежной чувствительности жены муж противопоставлял желчный догматизм и мрачную сухость. Он был воплощением порядка, она — вся движение, порыв, сердечная доброта. Настолько же мягкая, насколько он был суров и важен, она сумела подчиниться его педагогической мании, его чопорным манерам и сумела найти сама и дать другим счастье в довольно-таки серенькой обстановке. Советник заставлял свою молодую жену упражняться в чистописании и грамматике, брать уроки итальянского языка и игры на клавесинах. Сам же он в часы её уроков запирался в кабинете со своими кодексами и пандектами. Но делал ли он что-нибудь для общественной пользы, применял ли свои большие знания? На деньги, доставшиеся ему от отца-трактирщика, он купил себе звание советника, не налагавшее на него никаких служебных или общественных обязанностей. Гордость мешала ему попытать счастья на городских выборах. Он жил брюзжащим рантье, вдали от управления городом, но постоянно вмешиваясь в управление домом.

Легко понять, с какой радостью встретила юная советница появление на свет своего первенца. За ним последовали пятеро других, из которых четверо умерли в раннем детстве и выжила только одна дочь, Корнелия, на год моложе Вольфганга[6]. Мать перенесла на сына с дочерью всю свою неистраченную нежность, и скоро в старом доме зазвучал их весёлый серебристый смех; она сама играла с ними, придумывала для них разные чудесные истории, заканчивать которые заставляла самих детей.

Летом сени отделялись от улицы только решетчатой дверью. Здесь, пользуясь теплом и светом, шили или вязали служанки, сюда же прибегали дети, чтобы посмотреть, что делается на улице. Однажды в полдень, когда в доме все спокойно работали, Вольфганг один играл около деревянной решётки, забавляясь игрушечной посудой — маленькими тарелками и блюдами, которые ему купили на горшечном базаре. Надоело ли ему однообразие игры или захотелось сделать её интереснее, но... трах, внезапно тарелка полетела через решётку и вдребезги разбилась на мостовой Оленьего Рва.

   — Ур-р-ра! — закричали соседские ребятишки, в восторге хлопая в ладоши.

Как устоять перед аплодисментами? Кукольная сковорода, миска, блюда летят одно за другим.

Ещё! Ещё! Вся посуда уже за окном. Да это не важно! Миг — и Вольфганг в кухне, влезает на стул и торжественно несёт прекрасное фаянсовое блюдо. Сколько было тарелок на поставце, столько их полетело с гамом и шумом на мостовую. Служанка прибежала слишком поздно, и пришлось потом скрывать от надворного советника размеры катастрофы.

Дело в том, что советник шутить не любил: воспитание прежде всего. Если малыши не смели шуметь, то они также не смели чего-либо бояться. К великому своему огорчению, дети спали одни в комнате и часто, пугаясь тени от сундуков или призрачной белизны занавесей, вылезали из кроваток и крадучись шли в людскую. Но отца было трудно провести: надвинув на глаза колпак, в халате, вывернутом наизнанку, он преграждал им дорогу на площадке лестницы и отсылал их, ещё более испуганных, обратно в комнату. Таков был его способ отучать их от страха темноты и одиночества. К счастью, улыбающаяся и нежная мать находила другие методы воспитания.

   — Кому-то достанутся бархатистые персики, сорванные в саду у дедушки? — задавала она вопрос, — Не господину ли Вольфгангу, если только он будет спокойно лежать в постельке?

С радостью, смешанной с некоторым беспокойством, принимала детей бабушка в своей прекрасной, необыкновенно чистенькой комнате на нижнем этаже. Привлечённые лакомствами, которыми она угощала, внуки жались около её кресла, разбрасывая игрушки по блестящему полу. Однажды в сочельник бабушка подарила им театр марионеток. Театр! Перед этими немыми персонажами комедии, перед неподвижными фигурками воображение Вольфганга было потрясено. Рассказы, которые он с влажными глазами, с надувающейся на лбу жилой, с сердцем, замирающим от восторга и страха, слушал на коленях матери, волшебные сказки, приключения Робинзона Крузо[7] — весь этот призрачный мир вдруг воплотился, окрасился, оформился чётко, и с губ ребёнка полились слова драмы.

Часто, бросив игру, мальчик залезал на третий этаж, где обычно присаживался у заставленного цветами окна, которое выходило на окрестные деревни. Там развёртывался волшебный мир сказки: Вольфганг был во власти вымыслов, и горизонт населялся видениями его снов. Незабываемые минуты, о которых он вспоминал полвека спустя! Он раздвигал алые герани, высовывался вперёд и, замирая от восторженной радости, созерцал сады и огороды, зелень которых так красиво оттеняла суровую блёклость городских стен. Вдали расстилалась по направлению к Хегсту плодородная золотистая равнина. Сидя у окна, мальчик наблюдал грозу или восторгался великолепием заката.

Порой, когда он спускался вниз, через полуоткрытую дверь отцовской комнаты он видел советника, сидевшего за своим письменным столом из красного дерева. Его большая, несколько ожиревшая голова, затенённая напудренным париком, резко выделялась на фоне книжных переплётов. Масляная лампа беглыми искорками оживляла золото прекрасных голландских изданий, мягко согревала похожую на слоновую кость белизну больших пергаментных фолиантов. Притихший ребёнок проскальзывал на лестницу.

Скоро всё в доме переменилось. В 1754 году умерла бабушка, и советник решил осуществить проект, который давно откладывал, щадя её покой. Старый дом казался ему недостойным его и его звания: он задумал перестройку сверху донизу. По мере продвижения плотничных и малярных работ в доме семья переселялась из комнаты в комнату.

Детей начали посылать в школу, и для них наступило время свободы и знакомства с окружающим миром.

С какой радостью, отбросив книги и тетради, мчались они к дедушке Текстору! Быстро вбежав в ворота, они неслись но аллее, пересекали галопом двор и, как чирикающие воробьи, пьянея от собственного визга, бросались в сад, прямо к залитой солнцем ограде. Посаженные вдоль неё шпалерами персиковые деревья веером раскидывали свои ветви, отягчённые душистыми плодами.

Иногда прогулки бывали более долгими и более богатыми приключениями. Вместе со школьными товарищами, пересекая кривые улицы с наклонными фасадами, дети отваживались доходить до старинной городской ратуши «Ромер», до собора, где короновались императоры. Они добирались также до моста через Майн, переходили реку и рыскали по Саксенгаузенской набережной среди бочек и шлюпок виноторговцев. Вольфганг был в восторге: современная жизнь с её сутолокой и жаждой наживы и величавые образы прошлого обуревали его юную голову.

Его вкус, инстинктивная жажда красоты часто боролись с любопытством. Он избегал грязных переулков, вонючих улиц, ускоряя шаг перед кровавыми выставками мясников, и только значительно позднее решился проникнуть в гетто — нечистый и кишащий людьми квартал евреев, куда его, однако, влекли странные церемонии шабаша и таинственность запретной черты. Возвращаясь с Саксенгаузена, он заметил однажды на башне моста ужасный призрак прошлого — побелевший череп государственного преступника, посаженный на острие заржавленной пики. Под сводами он различил старинное живописное изображение, оскорбительное для евреев, — в эпоху Просвещения оно сохраняло во всей яркости нетерпимость средних веков. Черты несправедливости и безобразия, ещё смутно улавливаемые им, волновали его. Вольфганга мучила мысль о религиозном и социальном неравенстве. Дух касты, державший в плену город, напоминал ему о том духе насилия, который там, дома, так тяготил его свободолюбивую натуру.

Поэтому-то он никогда не торопился домой. Часто направлялся он к рынку у церкви Святого Варфоломея или, в дни больших ярмарок, — к балаганам Либфрауенберга. Там он терялся в пёстрой толпе, которую с трудом раздвигал пузатый нюрнбергский дилижанс. Здесь были патриции из ганзейских городов[8], ремесленники из Шварцвальда[9], купцы из Швабии и Франконии. Мальчик умел работать локтями и ловко пробирался в первый ряд зевак, привлечённых уличными паяцами. Вот с горящими глазами стоит он как вкопанный перед театром марионеток и со страстным любопытством следит за игрой. Он и думать забыл об обеденном часе и о выговоре, который ждёт его: ведь на сцене разыгрывается страшная драма коварного чародея — доктора Фауста[10].

Крупным событием во время этих прогулок был осмотр древней стены. Прекрасная декорация для будущего «Геца фон Берлихингена»! Пользуясь титулом бургомистрова внука, маленький Гёте не без гордости добивался у сторожей пропуска и для своих товарищей. Заведовавший охраной шёл впереди небольшой толпы ребятишек, ведя их по пути ночных дозоров. Приходилось проходить через бесконечное количество лестниц, подземных ходов и подъёмных мостов. Сверху был виден весь остов города — древняя ограда, монастыри, укреплённые, как крепости, церкви, над которыми выступала величественная башня собора, целая куча башенок, шпилей и амбразур. Но взгляд охватывал также и раскинутые у подножия стены загородные сады богачей, огороды жителей, мастерские ремесленников, общее для всех кладбище. Таким образом, вся жизнь человеческая вплоть до самой смерти открывалась перед мальчиком, который умел очень хорошо видеть.

Бродяжничество Вольфганга не могло, однако, долго продолжаться. Оно раздражало советника. Кстати, и ремонт дома был закончен, и жизнь должна была вновь войти в свою колею. Новый дом был очень внушителен: фасад в двадцать четыре окна, два несколько выступающих этажа, крыша, увенчанная высоким шпилем с чердачным окошком. Окна за чугунными, красиво выгнутыми решётками были украшены новыми кисейными занавесками. Лестница была замаскирована, передняя — обширна и светла. Гравюры, некогда вывезенные советником из Рима, лучше выявляли теперь свои достоинства: площадь Народа, собор Святого Петра, замок Святого Ангела и Колизей предстали глазам ребёнка в новом свете. Что же касается картин, купленных у франкфуртских художников, то они не висели где попало, а, вделанные в новенькие чёрные с золотом рамы, были развешаны в специальном зале на втором этаже, рядом с классной комнатой.

Уж эта классная комната! Как легко было бы без неё жить! Но отец был жестокий педагог. Он ничего не упустил: и латинский, и греческий, и древнееврейский, и французский, и английский, и итальянский языки, и история, география, ботаника, математика, религия, рисование, музыка — всё было налицо в самых внушительных дозах. Корнелия особенно страдала от строгой опеки. Советник держал её почти взаперти, пичкал грамматикой, заставлял до изнеможения выстукивать гаммы на новом пианино мастерской Фридеричи, которое надо было обыграть. Любознательный, до всего жадный Вольфганг всё поглощал, всё усваивал играя, но как часто и он предпочёл бы разбору какой-нибудь проповеди старую хронику, напечатанную на обёртке свечей, продававшихся на ярмарке. Но раз порядок был установлен, отец не терпел никаких отклонений от него. Он заставлял детей в зимние вечера вслух читать «Историю пап» Боуэра. Сам зевал от неё, ну а если уж советник поддавался зевоте...

Вопреки религиозному воспитанию Вольфганг рано утратил веру. Она сильно пошатнулась во время одной катастрофы, в те времена очень нашумевшей, — землетрясения в Лиссабоне в 1755 году[11]. Как же Бог, такой мудрый и благой, мог допустить это страшное бедствие? И конечно, не друзья отца могли разрешить его сомнения: ректор Альбрехт[12], нечто вроде протестантского Эзопа[13] в сутане и парике, с красными веками и вечно саркастической усмешкой, подчёркивал многозначительным молчанием свою критику Ветхого Завета[14]; советник Гюсген — юрист, спорщик и скептик, окривевший после ветряной оспы, — любил повторять, вперяя в мальчика единственный глаз и качая головой в белом колпаке:

— Я во всём вижу недостатки, а равно и в Боге.

Вскоре другие события овладели общим вниманием: между Пруссией и Австрией разразилась Семилетняя война[15]. Франция встала на защиту старой, одряхлевшей империи. Семья Гёте разделилась на два лагеря: дедушка Текстор, нёсший императорский балдахин во время коронации Франца I[16] и получивший золотую цепь из прелестных ручек Марии-Терезии[17], оставался верен Габсбургам; советник же преклонялся перед гением Фридриха II[18]. Спорили с ожесточением, даже с озлоблением, и так часто, что наконец решили больше о политике не говорить.

Первого января 1759 года, когда весь город с обильными тортами, бисквитами и марципанами, политыми сладким вином, собирался праздновать Новый год, на сторожевой башне зловеще зазвучал призыв рога. Приближались какие-то войска. На следующий день семь тысяч французских солдат, шедших из Дармштадта, наводнили город и разоружили стражу. Началась оккупация. Длилась она около четырёх лет[19].

Легко представить себе ярость советника. Впустить в свой только что заново отстроенный дом этих бесстыдных мушкетёров! Ничего более тяжёлого не могло быть для этого до безумия мелочного человека. Между тем ему не пришлось особенно жаловаться. В тот же вечер к нему явился высокий худощавый человек, с рябым, но благородным и мужественным лицом, со сверкающими чёрными глазами и превосходными манерами. Это был королевский лейтенант граф Франсуа де Торан[20] из Прованса. Как только при нём упомянули о картинной галерее, он, как знаток и любитель искусства, тотчас же попросил позволения посмотреть коллекцию советника и рассыпался в похвалах. Но ничто не могло смягчить угрюмого домовладельца.

Вольфганг, напротив, был в восторге. Какое неожиданное развлечение среди однообразной педагогической муштры! Дом зашумел, засуетился. Королевский лейтенант принимал массу посетителей. Это были то принц де Субиз, то маршал де Брольи. Небесно-голубые мундиры с пурпурными отворотами, треуголки с блестящими кокардами, украшения — кружевные жабо, нашивки, ленты и султаны — какое оживление на лестнице, какая радость для мальчика!

Бывали тут и просители всякого рода, начиная со степенных старшин и судей в чёрных одеяниях с белыми брыжами и кончая несчастными лохмотниками — мелкими жалобщиками, обвинявшими солдат в мародёрстве. Для рано развившегося в мальчике наблюдателя тут был неистощимый запас наблюдений.

Было и ещё нечто, что доставляло большое удовольствие: граф сделал заказы городским художникам, и на глазах Вольфганга его любимый чердак превратился в художественную мастерскую. Мальчик часто проскальзывал туда потихоньку и однажды, когда никого не было, с любопытством поднял крышку ящика, скрытого за печкой. Взору открылась прелестная и непристойная, обольстительно-чувственная картина. В ту же минуту вошёл граф.

— Кто вам позволил открыть этот ящик, сударь? — сказал он разгневанно, приняв важный вид королевского лейтенанта, и, так как сконфуженный мальчик молчал, прибавил: — Раньше недели вы не переступите порога этой комнаты.

Это было большим лишением для Вольфганга. Но его ждала другая радость. К великому недовольству франкфуртских степенных лютеран и набожных ханжей, вслед за солдатами французского короля в город нахлынули вместе с торговцами нарядами и модными безделушками, портными и чистильщиками сапог... господа французские комедианты. Труппа устроилась в концертном зале Юнгофа и играла парижский репертуар: «Деревенский колдун», «Отец семейства», «Роза и Колас», и даже классические трагедии! Несмотря на выговоры советника, Вольфганг не пропускал ни одного спектакля. Он пользовался бесплатными билетами, которые предоставлял ему дедушка-бургомистр, и важно усаживался в ложе у авансцены, отведённой для местных властей. Его любовь к театру, пробуждённая игрой марионеток и уличных паяцев, развернулась при знакомстве с комедиями Детуша, Седена или Мариво, с трагедиями Расина и Вольтера[21]. Но его вкус к естественности восставал против некоторых уродств, разрушавших театральную иллюзию.

По примеру щёголей и придворных прошлого века, офицеры садились на самой сцене, около актёров. Трудно было поверить в реальность героев в хламидах и тогах, когда их окружали кавалеры ордена Святого Людовика. И зачем нужны были двое часовых с ружьями у ног, стоявшие по краям задней декорации? Но мальчик быстро забывал о своей досаде. Выразительное изящество актёров покоряло его критический ум, а патетическая игра волновала.

Ему захотелось поближе познакомиться с ними. Он пробрался за кулисы, познакомился с мальчуганом из труппы, болтливым, хвастливым и доверчивым маленьким Дероном, который провёл его в артистическое фойе. Там мужчины и женщины переодевались, гримировались вместе, обменивались вольными шутками, и Вольфганг мог подметить не одну любовную интрижку между офицерами и актрисами.

Жизнь брала своё, лукаво разрушая планы советника, и не намечался ли уже пролог к «Годам странствования Вильгельма Мейстера»? Впрочем, Вольфганг думал и о серьёзных вещах: он учился французскому языку и сочинил мифологическую пьесу, куда щедро насажал богинь и королевских дочерей. Его друг Дерой, авторитет в театральных делах, нашёл пьесу очень интересной, но не оставил в целости ни одной сцены.

Между тем военная гроза приближалась к Франкфурту, и в страстную пятницу 1759 года полки маршала Брольи, выйдя из города, встретились с пруссаками у села Берген. Из Оленьего Рва были слышны пушечные и ружейные выстрелы; расстроенный надворный советник вышел на улицу, чтобы узнать о новостях. Ах, если бы только гренадеры герцога Брауншвейгского могли разгромить это французское отродье! Вскоре длинными вереницами показались на подъёмных мостах телеги с ранеными. Жители угощали их пивом и хлебом и жадно расспрашивали. Увы, сомнений не было: пруссаки были начисто разбиты! Можно представить себе огорчение советника. В то время как королевский лейтенант угощал его детей конфетами, мороженым и наливками, он вернулся в ярости и заперся в своём кабинете. Наступил обеденный час. Когда он спускался с лестницы и проходил мимо передней графа, битком набитой просителями, тот, прокладывая себе путь через толпу, пошёл к нему навстречу и, весело приподнимая треуголку, сказал:

   — Не правда ли, господин советник, дела идут недурно?

   — Не совсем, сударь, — проворчал советник. — Дай-то Бог, чтобы пруссаки послали вас к черту, даже если и мне придётся вместе с вами проделать это путешествие.

Бледный, задрожавший от явного оскорбления королевский лейтенант с трудом сдержался.

   — Вы мне за это поплатитесь! — вскричал он и отдал приказ арестовать советника.

Дело принимало дурной оборот. К счастью, доверенный переводчик графа, дружески расположенный к семейству Гёте, с жаром вступился за него, ловко отвёл грозу и добился отмены ареста. Но отношения стали натянутыми. Граф, более умный, чем советник, переменил квартиру.

Едва замолкли военные громы, как новое событие завладело всеобщим вниманием. После четырёх лет оккупации, тревог и притеснений, повлёкших за собой неизбежные лишения, неурядицы, эпидемии, вольный город Франкфурт готовился к празднованию исторического события, которым он гордился: к избранию и коронации римского императора. Город императоров и республика буржуа, Франкфурт необычно и роскошно украсился для приёма в начале 1764 года эрцгерцога Иосифа Австрийского — будущего Иосифа II[22].

Курфюрсты, епископы, посланники, сановники всех европейских государств и наряду с ними поставщики, лакеи, комедианты, жонглёры, солдаты бесчисленными толпами кишели на улицах. Одни только евреи были как бы замурованы в своём гетто. Юный Гёте — теперь ему было пятнадцать лет — упивался звуками и красками. Он наблюдал, как проезжали верхом выборщики-курфюрсты в красных Мантиях, подбитых горностаем, видел посланников, ловко затянутых в платья испанского покроя с золотым шитьём и в шляпах с приподнятыми полями и большими перьями. Перед ним проходила императорская свита: бесчисленное множество парадных карет, кони, покрытые позолоченными и посеребрёнными попонами, украшенные кисточками и султанами, литаврщики и рейткнехты с борзыми. Он видел улыбавшихся и раскланивавшихся старого императора Франца и молодого эрцгерцога, сидевших в лакированной карете с позолотой, а за ними — фельдмаршалов, камергеров, пажей. Заключая шествие, шли алебардщики в чёрных бархатных штанах, в пурпурных туниках и рыжих кожаных куртках. В «Ромере», где дедушка Текстор давал столько аудиенций и где Вольфганг сам знал малейшие закоулки, он видел торжество коронации. При звоне колоколов под вышитым балдахином вошли оба государя. Молодой король шёл, несколько смущаясь, как бы придавленный короной и далматиком, скипетром и державой. Старый император, величественно выпрямившись, с достоинством подвигался по пурпурному ковру. Он видел... А впрочем, чего он не видел? Вольфганг видел всё. Ничто не могло укрыться от взгляда этих прекрасных тёмных глаз, которые со временем сумели объять и охватить весь мир.

Вечером Гёте пошёл любоваться иллюминацией, в маске, под ручку... с Маргаритой[23]. Именно так! Идиллия, которая закончилась трагикомедией. Подобно молодому норовистому жеребёнку, он сильно рвался из отцовского недоуздка. Да, советник имел право им гордиться: он сочинял стихи, множество стихов, он написал многоязычный роман, в котором действующие лица говорили на разных языках, он разыгрывал с товарищами пьески, которые сам сочинял, — словом, за что бы он ни взялся, во всём проявлял поразительную, не по летам, яркую виртуозность. Но эта талантливость однажды очень ему повредила. Как-то раз один из его товарищей по бродяжничеству и лесным прогулкам заказал ему стихи с целью подурачить приятеля. Гёте согласился. Успех и похвалы не замедлили последовать и польстили ему. Вольфганг устроил из своего таланта доходное предприятие. Объяснения в любви, похоронные или свадебные песни — всё выливалось из-под его плодовитого пера и приносило некоторые барыши. Гонорар весело пропивался сообща всей компанией. Компания, впрочем, была сборная и вульгарная: мелкие ремесленники, приказчики из магазинов, рассыльные; они иногда втягивали его в подозрительные делишки. С ребяческой необдуманностью Вольфганг рекомендовал одного своего приятеля деду Текстору для работы в ратуше. Юноша украдкой приходит на вечеринки своих товарищей. На шиферном столе, среди бутылок рейнвейна и кружек пенящегося пива, он выцарапывает любовные стишки. Но кто эта юная работница, что сидит так спокойно и тихо у окна, склонившись над вышиваньем? Это — Маргарита! По крайней мере, так он назвал её в «Поэзии и правде». Хорошенькая головка в чепчике, нежная шея, привлекательный облик, невинный взгляд — кто может сказать, что не она дала своё имя героине «Фауста»?

Он её полюбил, и она позволяла себя любить. Это была честная девушка, более порядочная, чем окружавшая её среда. Она отдавала себе отчёт в различии своего социального положения и социального положения своего обожателя и оставалась сдержанной и слегка подсмеивалась над его любовью. А он преследовал её наивной и ревнивой страстью. Он, неверующий, направлялся в церковь, чтобы встретить её там, прикоснуться к ней по окончании службы. Он исчезал из дома после обеда в надежде увидеться с ней и дошёл даже до того, что сделал себе собственный ключ, чтобы ночью возвращаться незамеченным. Вечером в день коронации она подарила ему при расставании на улице первый поцелуй.

Этот поцелуй был и последним. На следующее утро — настоящая театральная драма. Взволнованная мать вошла к Вольфгангу в комнату.

— Вставай скорее! — сказала она. — Ты рекомендовал дедушке мошенника. Твои друзья подделали подписи, и вся шайка попалась. Отец вне себя. Он внизу с советником Шнейдером, который пришёл допросить тебя.

Это было полным крушением всего. Конечно, следствие выяснило полную невиновность молодого Гёте. Но его мучило и грызло беспокойство за судьбу Маргариты. Он бросался на пол, обливал его слезами, оглушал дом воплями. Пусть ему больше не напоминают о коронационных празднествах! На улице звонили в колокола, стреляли из пушек. Церемония коронации продолжалась в блеске, в шуме органов и труб. Но Вольфганг валялся дома на своём любимом чердаке, отказывался выходить, есть и беспрерывными рыданиями раздражал себе горло и даже лёгкие. Пришлось вызвать врача. Да, действительно этот подросток на редкость серьёзно относился к любви! Чтобы его вылечить, пришлось передать ему слова Маргариты.

«Да, — сказала она судье, — я не хочу отрицать: я часто с удовольствием встречалась с ним, но ведь это же ребёнок, и иначе я к нему никогда не относилась».

О, жгучий укол самолюбию! Какое жестокое и оздоравливающее унижение! «Ребёнок» скрывал теперь свою досаду в одиноких прогулках по лесу и под предлогом зарисовок уходил в окрестности города, где природа радушно принимала его и окружала покоем.

Скоро он пришёл в себя, овладел собой. Что из того, что его не приняли в «Филиандрию», это добродетельное и аркадское общество, членом которого он хотел стать? Что из того, что обыватели и ханжи подозрительно посматривали на него из-под очков? Он чувствовал в себе своего сократовского демона[24], жизнь его не страшила, будущее влекло к себе. В своих прогулках он доходил до долин Таунуса, до Майнца, до Рейна. Ему нужна свобода! Разве у него не легкокрылое перо, не стройная осанка и не прекрасные чёрные глаза? Разве он не умеет ездить верхом, драться на рапирах, рисовать, играть на флейте и на клавесине? Это больше, чем нужно для образцового студента. Отец его кстати решил, что ему надо прослушать курс права в Лейпцигском университете. Итак, пора в путь-дорогу!

Без горечи и слёз, с лёгким сердцем, уставший от родного города и отцовской опеки, Вольфганг вскочил 29 сентября 1765 года в карету, которая увозила его в Саксонию[25].