Глава V РОМАНТИК И АРИСТОКРАТКА

Глава V

РОМАНТИК И АРИСТОКРАТКА

Успех «Вертера» был необычайным и сразу сделал двадцатипятилетнего Гёте самым знаменитым писателем Германии. Письма и посещения посыпались на него. Дом у Оленьего Рва стал местом паломничеств, хотя и лестных, но часто стеснительных. Каждому хотелось увидеть автора «Вертера», узнать образ его жизни, понять, как он сумел извлечь из своей исстрадавшейся души звуки, которые потрясли мир. Были посетители всякого звания и рода — от маленьких горожанок с чувствительным сердцем до высокопоставленных лиц, заезжающих по пути. Было, конечно, и много авантюристов, рассчитывающих использовать наивность опьянённого успехом поэта и пожить на его счёт.

Летом 1774 года во Франкфурт прибыли два пророка того времени: мистик-богослов Лафатер[61] и педагог Базедов[62]. Трудно представить себе более разных людей: Лафатер — высокий и задумчивый, с музыкальным голосом, прекрасным лбом, окаймлённым тёмно-русыми кудрями, с большими нежными глазами под широкими веками; Базедов — коренастый, пузатый толстяк с одышкой, в жирном парике, с хриплым голосом и маленькими острыми чёрными глазами, глубоко сидевшими под расходящимися бровями. Насколько первый был мягок и набожен, настолько второй резок и рассудочен. У цюрихского пастора были от природы вкрадчивые манеры. Немецкий реформатор, не стесняясь, выставлял напоказ свои цинизм и грубость. Один, вдохновлённый верой в евангельское милосердие, старался привести людей к Христу. Другой, пылкий теоретик филантропии, пытался ударами дубины обратить их в религию природы и деизм Жан-Жака[63]; он хотел учить и воспитывать юношество, а сам одурманивался дешёвым табаком, предавался разврату и колотил свою жену. Несмотря на это, его сильная индивидуальность привлекала Гёте, а стычки между обоими пророками только усиливали его заинтересованность и скептическое отношение. Проповедник Евангелия убеждал его не больше, чем рыцарь «Энциклопедии», но какие это были чудесные объекты «для психологических наблюдений, какие яркие типы, бесценные для того, кто задумывал тогда трагедию «Магомет»!

Гёте решил сопровождать пророков в их путешествии с целью пропаганды и 15 июля присоединился к ним в Эмсе. Интересные, во всяком случае, дни, заполненные спорами и публичными прениями, визитами в окрестные замки, где оба апостола старались — один завербовать адептов Библии и физиогномики, другой выпросить денег для сооружения «Филантропина» — образцового педагогического института. Вокруг них вертелись светские люди. За ними ухаживали, для них организовывали празднества. Много танцевали. Устраивали серенады вечером и ночью. Между двумя вальсами Гёте поднимался в комнату к Базедову.

Валяясь на неприбранной постели, этот последний диктовал секретарю главу из своего трактата о воспитании. Двери и окна были закрыты, воздух был ужасный, отравленный табаком, сыром и трутом. При появлении поэта Базедов вскакивал сразу, готовый спорить на какую угодно тему. «Как можно верить в догмат о Троице? И какие жалкие аргументы приводят в основу его вселенские соборы и отцы Церкви!» Но первые такты ожидаемого танца выталкивали его непостоянного слушателя за дверь. После этого Базедов снова наглухо закрывал дверь и, без труда уловив нить своих рассуждений, продолжал диктовать грубым, лающим голосом.

Когда Лафатер и Базедов из Эмса направились на север, Гёте последовал за ними. Ему доставляло удовольствие противоречить им, мистифицировать паству, ряды которой всё увеличивались, и поддразнивать вспыльчивого педагога. Однажды, когда жара была невыносима, Базедов, горло которого пересохло от курения, захотел пива и вздумал остановить повозку перед каким-то трактиром. Гёте воспротивился. Базедов проклинал его и не прочь был исколотить.

— Да успокойтесь, отец мой, — сказал поэт, — вы разве не видели вывеску трактира — два переплетённых треугольника? Между тем одного достаточно, чтобы свести вас с ума. Вас бы пришлось связать.

Так путешествовали они, не торопясь, втроём: «светский человек между двумя пророками».

Что же получилось в конце концов? В глубине души Гёте был сильно разочарован: он морально не обогатился от общения со спутниками, как первоначально рассчитывал. Под влиянием почти бессознательной интуиции он, расставшись с ними в Кельне, решил 20 июля навестить философа Фридриха Якоби[64] на его прелестной вилле Пимпельфорт.

Якоби, член административного совета герцогств Берга и Юлиха, богатый и независимый, был высокопоставленным лицом и человеком большого света. Вместе с тем он был очень добрым и сердечным. Он весьма ценил дружеские связи и умел объединять вокруг себя избранное общество. Ему не стоило никакого труда разбить некоторые из предубеждений, привитых Гёте Мерком, тем более что молодой человек и сам стремился к тому. С первой же встречи Якоби и Гёте сблизились. Недели текли, полные горячих исповедей. Дни, казалось им, проходят слишком быстро и слишком заполнены светскими обязанностями. Они встречались по ночам, чтобы продолжать прерванную беседу. В доме тогда становилось тихо. Луна освещала лужайки. Стоя у открытого окна, они отдавались очарованию душистой и безмятежной тишины. У их ног, как петли гигантской золотой сети, мерцали звёзды в водах бесшумно струящегося Рейна. О, волнующая нежность и непостижимая ясность летних ночей! Есть ли что-нибудь равное вашей волшебной красоте, вашей щемящей душу таинственности? Оба друга стояли, вдохновлённые и подавленные величием бесконечного. Как они, братья по убеждениям и исканиям, чувствовали взаимную близость! Перед лицом этого высокого неба, где трепещут бесчисленные множества звёзд, что значит диалектика какого-то Базедова или софизмы Лафатера? Какова цена убогим системам рационалистов и церковным догматам?

Но есть ещё Спиноза[65]. С жутких высот своей метафизики этот амстердамский еврей парит над копошащимися философами и беспокойными энциклопедистами. Здесь дело не в различии политических и социальных доктрин. Спиноза ведёт в царство бесконечного. От грандиозного здания его философии, как и от самой вселенной, веет чудесной необходимостью. Почему только он глух к запросам сердца? Охваченная головокружением душа мечется по четырём углам гигантского храма, ища успокоения от земных скорбей, но везде её встречает лишь ледяное одиночество...

Так изливается под мерцающими звёздами Якоби. Гёте взволнован, его смутно влечёт к себе царство мистики, роковое неведомое. Он чувствует, что и его друг инстинктивно влечётся к пантеизму и примкнул бы к нему, если б не его потребность веры в благого и милосердного Бога, в идеал доброты и нежности.

Гёте уезжал из Пимпельфорта покорённый учением Спинозы. Поэт отрицал всех и всяких богов, но везде чувствовал разлитое в мире божественное начало. Толкования Якоби помогли ему воспринять по-своему учение Спинозы, и он любил повторять мудрые и оптимистические слова, хорошо выражающие его радость жизни: «Vitae non mortis sapientia meditatio est»[66].

Как не опьяняться идеей абсолютного, как не чувствовать себя частичкой этой божественной природы, когда сам владеешь, подобно ей, могущественным даром творчества и воссоздания! Несмотря на временные сомнения и мимолётные тревоги, Гёте никогда так остро не сознавал силу своей гениальности, как в эти месяцы. Никогда и вдохновение его не было так разнообразно и плодовито. 1774 год даёт нам, кроме «Вертера», драму «Клавиш», написанную за неделю по мемуарам Бомарше[67], мелкие сатирические комедии, оперетты, сатиры, множество лирических стихотворений. Он разбрасывает свои стихи повсюду, поёт на все лады, задумывает и бегло излагает трагедии, которые никогда не закончит. Фауст, Магомет, Прометей, Вечный Жид — великие, титанические фигуры истории или легенды — волнуют его мысль своими, родственными ему, мечтаниями. Разве он не равен им и, на свой лад, не полубог? Беспрестанное возбуждение, неустанная импровизация, вдохновение никогда не покидают его. Бывает, что видения возникают и воплощаются во сне, тогда он просыпается ночью, чтобы закрепить их. А наутро легко оставляет начатое, чтобы взяться за другой сюжет. Беспрерывная игра идей, избыток образов! От величественных строф Прометея он без напряжения переходит к выходкам Арлекина, а как-то в воскресный полдень, попивая бургонское вино, в шутку набрасывает с размаху сатирический фарс «Боги, герои и Виланд»[68].

Его душа, как душа Фауста, во власти враждующих сил: дух сарказма, отрицания и разрушения толкает его к горькой иронии, творческое, созидательное и пламенное начало влечёт в эфирные выси экстаза и веры в добро.

И нельзя от этого гениального человека, которого волнуют и мучают противоречивые стремления, требовать, чтобы он жил размеренно, следуя правилам мещанского благоразумия. Его оригинальность порой граничит с эксцентричностью. Он любит удивлять и приводить в негодование обывателей. Начинается ли пожар в грязных еврейских кварталах, в гетто, куда не отваживаются обычно входить люди из высшего общества, он бежит туда в бархатном фраке, в шёлковых панталонах и чулках, чтобы организовать помощь и усилить цепь охраны. Однажды, когда он катался на коньках на замерзшем Майне, к берегу подъехала в карете его мать, укутанная в красную с золотыми шнурами шубу. Он озяб, попросил у неё шубу и, недолго думая, накинул на себя. Толпа в изумлении расступилась на его пути, а он, одетый в пурпур и соболь, похожий на юного северного короля, небрежно продолжал своё катание по льду.

И однако, случилось, что почётнейшие в мире ручки чуть-чуть не приковали Гёте к светскому салону. Это произошло в январе 1775 года. «Как-то раз, — пишет он в «Поэзии и правде», — один приятель предложил мне отправиться с ним на домашний концерт, устраиваемый именитым коммерсантом-кальвинистом. Было уже поздно, но, так как я любил всякие неожиданности, я согласился. Мы вошли в комнату первого этажа. То была просторная зала. Там мы нашли многочисленное общество. Посредине залы стоял клавесин. Единственная дочь хозяина немедленно уселась за него и заиграла с большим искусством и совершеннейшей грацией. Я встал недалеко от клавесина и мог хорошо рассмотреть её лицо и манеры. В её манерах было что-то детское, движения во время игры были свободны и легки. Когда соната была окончена, она прошла мимо меня. Мы раскланялись молча, так как начинался струнный концерт».

Они украдкой осмотрели друг друга, понравились, обменялись улыбками. Лили Шёнеман[69] — так звали грациозную блондинку — не лишена была кокетства, и ей не могло не польстить немое поклонение молодого писателя, о котором говорил весь город. Привыкшая жить в блестящем обществе, где она, несмотря на свои шестнадцать лет, держалась с утончённой развязностью, она, возможно, захотела испытать на поэте силу очарования своих голубых глаз, но сама первая попалась в силки, которые думала расставить для него. Гёте стал бывать у них, и Лили с восторгом отдалась властному чувству любви к нему.

Как часто вечерами смотрела она с нетерпением на стенные часы из позолоченного дерева, украшенные лепными бантами и свирелями! Стрелки двигались ужасно медленно. Сколько раз поворачивалась она в своём украшенном чеканкой кресле к дверям зала, резьба которого оживлялась серебряными подсвечниками. Чтобы понравиться ему, она надела модное платье, очень стянутое в талии и всё затканное букетами роз. С высокого шиньона, перетянутого муаровой лентой, спускались её шелковистые локоны. Сидевшая на диване мать часто поднимала глаза от вышивания, чтобы с восторгом оглядеть дочь.

Наконец Гёте входил. Только, увы, он недолго был один! Прибывали обычные посетители. Правда, он мог без помехи смотреть на свою милую Лили, но его раздражали окружавшие её ухаживатели и обожатели. Чтобы только насладиться её присутствием, он принуждал себя бесконечно долгими вечерами сидеть как прикованный за шахматами или триктраком. Но он с наслаждением запустил бы в голову партнёра рожком с игральными костями или буковыми жетонами. Уже в феврале 1775 года, отвечая таинственной незнакомке, которая из глубины гарцских лесов так трогательно выразила ему своё восхищение «Вертером», он пишет: «Можете ли Вы, моя дорогая, представить себе Гёте в расшитом кафтане, франтом с головы до ног, смешавшегося среди пошлого блеска канделябров и люстр, с Бог весть какими людьми, Гёте, которого приковывает к игорному столу пара прекрасных голубых глаз, который, развлечения ради, из салона тащится в концерт или на бал и ухаживает за хорошенькой блондинкой? Вот Вам подлинный облик того маскарадного Гёте, каким я ныне стал и у которого мало охоты Вам писать, так как он предпочитает не думать о Вас, ибо перед Вами чувствует всё своё ничтожество. Но есть и другой Гёте. Этот, во фраке из серого сукна, с коричневым шёлковым галстуком, в высоких сапогах, предугадывает весну в нежности февральского воздуха. Он скоро вновь увидит раскрывающейся перед ним так горячо любимую им природу. Он живёт напряжённой внутренней жизнью и, терзаемый желаниями и вечно в работе, старается выразить, как умеет, то в скромных поэмах чистые переживания своей юности, то в драмах и трагедиях могучую сущность жизни. Он же пытается набросать мелом на серой бумаге силуэты своих друзей и очертания пейзажа или окружающей его мебели. Этот Гёте не спрашивает направо и налево, что думают о нём, так как, неустанно работая, знает, что подымается всё выше. Вот он-то постоянно думает о Вас и часто по утрам чувствует просто потребность Вам написать. И высшее счастье для него то, что он может общаться с лучшими людьми своего времени».

Этот вот «другой Гёте» заканчивал в то время драму «Стелла» и набрасывал сцены из «Эгмонта». Он порывал с социальными, религиозными и даже любовными путами, чтобы жить мучительной жизнью гения. Чем были, в конце концов, его герои Гец фон Берлихинген, Клавиго, Вертер, Фернандо, Эгмонт, Фауст, как не бунтовщиками против социальных или моральных устоев?! Эти бунты, впрочем, не обходились без жертв. Скорбные тени покинутых женщин встают рядом с могучими борцами за освобождение личности. Мария, сестра Геца, Мария Бомарше, Цецилия, Маргарита! Придётся ли и Лили Шёнеман вслед за Фридерикой Брион присоединиться к печальному кортежу? Или Гёте придётся, несмотря на отвращение ко всякому принуждению, связать себя навеки? Одно время было похоже на это. Дня не проходило, чтобы он не направился к улице Хлебного рынка, где жила дочь банкира. Он тщетно сердился на себя и других, напрасно уверял себя, что не может больше выносить общества — он говорил «этого зверинца» — устаревших красавцев и юных воздыхателей. Он сердился... и всё же шёл к ней. Аристократка приковывала к себе романтика.

Между тем оба семейства совсем не поощряли склонности молодых людей. Надворный советник, мелочная бережливость и суровость которого были известны, подозрительно смотрел на расточительный и весёлый образ жизни знатного коммерсанта. Слишком много лакеев, слишком много в зале ковров и позолоты и слишком много жгут, по его мнению, свечей. Что же касается матери Лили, то, конечно, она предпочла бы этому юному литератору со всем его блеском какого-нибудь наследника солидной банкирской конторы или экспортного дела. К тому же между ними существовало различие вероисповедания, а в тогдашнем Франкфурте это было серьёзным препятствием. Гёте были лютеранами аугсбургского вероисповедания, Шёнеманы — кальвинистами франко-голландского происхождения. Кальвинисты же были в немилости у протестантской буржуазии. Им не разрешалось совершать богослужения в пределах города. Каждое воскресенье можно было наблюдать, как длинная вереница экипажей направлялась в Бекенгейм, где кальвинисты молились, как им было угодно.

И всё же помолвка близилась. В данном случае роль судьбы взяла на себя одна мужеподобная и решительная старая девица Дельф фон Гейдельберг, страдавшая манией сватовства. С первых дней апреля 1775 года она начала обрабатывать родителей. «Как она принялась за дело, — пишет Гёте в «Поэзии и правде», — как она сумела преодолеть все многочисленные препятствия — не знаю. Но как-то под вечер она подошла к нам и передала согласие родителей на наш брак. «Протяните друг другу руки», — сказала она со своей обычной повелительной и напыщенной манерой». Они протянули.

Весна засверкала над холмами. Лили часто на несколько дней уезжала к своим дядям в Оффенбах на Майне. Гёте тогда пользовался гостеприимством их соседа, своего приятеля Иоганна Андре[70], фабриканта шелков и композитора в то же время. Эти встречи за городом были прелестны. Молодые люди выходили из дому рано утром, прогуливались по садам, ещё мокрым от росы, и доходили до цветущих террас, окаймлявших пёструю от шлюпок реку. Вечерами они встречались у Иоганна Андре, который устраивал у себя струнные квартеты; там распевали народные песни, повторяли кантаты, которые Гёте писал для Лили. Но счастлив он не был, и причиной тому был он сам. То в нём закипала ревность, то его свободолюбие вставало на дыбы и рвалось из разукрашенного розами ярма. 12 мая 1775 года он признавался Гердеру: «Я недавно ещё думал, что приближаюсь к семейному счастью и что сумею наконец втянуться в подлинные радости и горести жизни, но вот я снова, и самым неприятным образом, очутился в открытом море».

В тот же вечер во Франкфурт прибыли два поэта, два молодых повесы, на некоторое время изменившие направление мыслей и обстановку жизни Гёте. Это были братья той неведомой подруги, которой он посылал такие пылкие письма, той идеальной возлюбленной, которую он в воображении постоянно ставил рядом со своей невестой, — графы Кристиан и Фридрих фон Штольберги[71]. Они были приблизительно в возрасте Гёте, знали «Вертера» наизусть, были полны революционного и романтического воодушевления и не останавливались ни перед какой эксцентричностью. Предприняв путешествие по Швейцарии, они решили увезти с собой Гёте, чтобы вместе с ним приобщиться к наслаждению природой и свободой, увезти того, кто так прекрасно воспел и ту и другую. По правде; сказать, советнику их рассуждения показались несколько легкомысленными, но всё равно он предпочёл, чтобы его сын отправился с ними, чем сидел бы дома, растравляя свою ревность и мучаясь неудовлетворённостью. Молодому человеку было полезно переменить обстановку и, если возможно, порвать со всей этой любовной историей. А потом, кто знает, когда Вольфганг будет в Швейцарии, не проедет ли он в Италию, в эту страну солнца, классической гармонии и душевного оздоровления? Гёте легко дал себя убедить. Он не хотел ещё порывать своих цепей, он думал только испытать их прочность. 15 мая он отправился со Штольбергами и, так как рассчитывал очень быстро вернуться, даже не предупредил свою невесту.

Ах, какое это было путешествие! Гёте надел — что было как бы символом — голубой фрак с золотыми пуговицами, жёлтый жилет и лакированные сапоги с коричневыми отворотами. В трактирах поэты осушали бутылки рюдесгейма, поносили тиранов, декламировали оды в честь природы и свободы. Сплошная бравада и вызов буржуазии и филистерам. В Дармштадте, к великому смущению благоразумного Мерка, весёлые путешественники решили искупаться совершенно голые в пруду поблизости от городского гулянья. В Мангейме они устраивают в «приличной гостинице» пирушку и после обильных возлияний разбивают стаканы о стены столовой. В Карлсруэ они увиваются около Клопштока, родоначальника «новой школы», и Гёте читает ему некоторые сцены из «Фауста».

Он делает крюк до Эммендингена, чтобы повидаться с сестрой Корнелией. Она вышла замуж за его приятеля Шлоссера, ставшего теперь уездным судьёй. Как она понимает его индивидуализм и мятежные стремления! Сама Корнелия задыхается от безлюдья в провинциальном городке и в этом скучном доме. Где прежние идеальные помыслы, горячие споры о «Геце фон Берлихингенё»? Она томится, связанная с обывателем, взгляды которого ей претят. Гёте растроган, открывается перед ней, рассказывает о Лили. Сестра разражается гневом: «Нелепые планы! Как?! Поэт, носящий в себе идею «Фауста», свяжет себя таким неподходящим браком? Романтик женится на аристократке? Да это просто безумие! Такой брак будет несчастьем для обоих — и только».

Гёте соглашался, но не мог решиться. Ещё силён был голос сердца, а оно не допускало мысли о разрыве. Пусть он отдалялся от Франкфурта, менял образ жизни, с жадностью бросался на вереницу новых впечатлений — в Базеле, Шафгаузене, везде образ Лили не покидал его. В Цюрихе путешественники встретились с Лафатером, как всегда «дружелюбным, снисходительным, благословляющим и наставительным». Здесь же они навестили старика Бодмера[72]. Патриарх швейцарской литературы жил за городским валом, на зелёном пригорке. Бодмер благодарил небо за то, что он на старости лет имел возможность приветствовать их юные таланты. Он подвёл своих гостей к окну и показал им несравненной красоты вид, который неизменно радовал его: на том берегу Лиммата — город с острыми рыжими крышами, спускающийся к самому озеру, дальше плодородные поля Силя, освещённые закатом, а над сверкающей водной равниной амфитеатр гор.

О, волшебная привлекательность вершин! Гёте не мог больше оставаться на месте. Он торопился отправиться с опытным проводником в горы. Оставив Штольбергов в Цюрихе, он предпочёл им общество одного из своих франкфуртских друзей, молодого кальвиниста Пассаванта, прекрасно изучившего местность. Они поплыли по озеру. Живительный мир окутывал Гёте. Не забудет ли он свою тревогу и любовь?

Пятнадцатого июня, покидая озеро, он пишет в своей записной книжке меланхолическое четверостишие:

Когда б тебя, Лили, не обожал я,

Какое б счастье вид мне этот дал!

Но если бы Лили не обожал я,

То что бы я со счастьем делать стал.

Друзья пересекают кантон Швиц, обходят Риги и через Флюелен и Алтдорф карабкаются на отроги Готарда. Они поднимаются по долине Рейсса, с наслаждением пьют воду ледников, зеленоватую и пенистую, переходят снежные мосты и скоро достигают, пробираясь по осыпающимся скалам, Урзерн и Андерматт. Наконец над дымящимися озёрами, которые едва отличаются от нависших над ними туч, разорванных ветром в ущельях, начинает выделяться из тумана здание — гостиница Сен-Готарда.

Им дали хлеба, сыра, вина, отвели тёплую комнату, и они провели «спокойную ночь в немного не по росту постелях». На следующее утро они попросили показать им тропинку, ведущую в Италию.

Если бы они спустились по этому неведомому склону, если бы направились к этим оврагам, выжженным солнцем, к бирюзовым озёрам, к террасам, обсаженным апельсинными деревьями, к оливковым рощам, листва которых отливает серебром, им надо было бы идти вдоль Тессина — и через несколько дней они были бы в Беллинцоне, на берегах Лаго ди Маджоре. Всё влечёт их туда, ничто не удерживает...

Ничто?.. Так ли это? Гёте колеблется. Он чувствует «согретое на его груди» и висящее на ленточке Лили маленькое золотое сердечко, которое она подарила ему в первые дни их любви. Вот он вынимает его, целует с жаром.

Счастье прежнего, залог священный,

На груди моей ношу тебя я.

Долго ль будешь связью драгоценной

Ты для нас, блаженство продолжая?

Мужество оставляет его, он делает крутой поворот и направляется в Германию, без Штольбергов, потому что в Цюрихе он их уже не застал. Они внезапно уехали. Стремительные швейцарские реки совершенно опьянили этих бешеных купальщиков. Где бы то ни было, они, обнажённые, как боги Олимпа, погружались с криками радости в потоки и озера, приводя в негодование честных обывателей. Как-то раз, когда они шумно начали раздеваться в долине реки Силя, их камнями выгнали оттуда. Это происшествие положило предел аркадским купаниям. Они поторопились уехать из чересчур целомудренной Гельвеции. Гёте один после десятинедельного отсутствия вернулся во Франкфурт. Лили встретила его сконфуженно, с какой-то неловкостью, которая не могла ускользнуть от него. Пока он скитался по горам и долам, её основательно настроили и восстановили против него. Положительно, этот юный ветреный писака не стесняется! Что может быть неприличнее бегства в первый же месяц помолвки? И разве не безумие на всю жизнь усесться в его капризную ладью? Лили, конечно, протестовала: она ещё достаточно любила его, чтобы для него отказаться от обеспеченной буржуазной жизни; если надо, она последует за ним и в Америку. Из этого признания Гёте стало ясно, что в сердце его невесты таится сомнение, тайная готовность к жертве. Это взволновало его. Он не знал, искать ли ему по-прежнему близости с ней, и, когда оставался один, его грызли беспокойство и горечь. Тогда Гёте опять страстно тянуло к далёкой наперснице, Августе Штольберг, сестре его романтических друзей.

Как-то в начале августа он остался один в комнате Лили. Кругом были платья, картонки со шляпами, тысячи безделушек, овеянных её элегантностью и пахнущих её духами. Внезапно им овладело отчаяние, и он без сил опустился у письменного стола. Что же? Он ей напишет, оставит записку, в которой выскажет свою тоску? Нет! Это патетическое и скорбное письмо он пошлёт другу-незнакомке, письмо, достойное Вертера, полное глухих раскатов сердечных гроз. По своему расстроенному тону это письмо напоминает письма, которые он когда-то посылал Беришу.

Тем временем близилась Михайловская ярмарка, и дом на Хлебном рынке наполнился посетителями, коммерсантами, банкирами, друзьями и родственниками Шёнеманов. Ах, проклятый «зверинец»! Лили с улыбкой вертелась в кругу обожателей, а Гёте изводил себя ревностью и злобой. Как мерцающее пламя, гасла его любовь.

Несмотря на презрительные насмешки отца, принципиального ненавистника сильных мира сего, Гёте решил принять приглашение нового саксен-веймарского герцога и провести некоторое время при дворе этого юного государя. Виланд уже жил в Веймаре — там ценили искусство и литературу. Октябрьским вечером Гёте бродил под окнами Лили; она была у клавесина, её силуэт рисовался на занавесках, и голос доходил до него, донося звуки одного из сочинённых им для неё романсов. Он подавил в себе слёзы и удалился, не простившись с ней.

Он шёл навстречу неведомому, мысленно повторяя слова из «Эгмонта», большая часть которого была им уже написана; «Точно пришпоренные невидимыми духами, мчат солнечные кони лёгкую колесницу нашей судьбы. Нам остаётся только мужественно крепкой рукой держать вожжи и направлять колеса то вправо, то влево, здесь избегая камня, там пропасти. Куда мы направляемся? Кто знает? Едва ли мы помним, откуда мы идём?»