ИСТОРИЧЕСКОЕ СОКРОВИЩЕ

ИСТОРИЧЕСКОЕ СОКРОВИЩЕ

Что худо, того бегай; что добро, тому следуй, но не прячь, не скрывай ни добра, ни худа, а покажи, что есть.

Русская пословица

О Крестьянской войне под предводительством Емельяна Пугачева написано много. Но самое первое достоверное повествование о ней представил Петр Рычков в своей хронике «Осада Оренбурга». Опубликовать ее не осмелился ни один тогдашний издатель.

Три рукописных экземпляра попали в руки А. С. Пушкина, обратившегося за сбором материалов о Пугачеве к разным учреждениям и частным лицам. Летом 1833 года старейший библиограф, издатель журналов «Сибирский вестник» и «Азиатский вестник» Г. И. Спасский доставил ему рукопись Петра Рычкова под названием «Описание шестимесячной осады Оренбурга». Чуть позже Пушкин получил от братьев Языковых еще один экземпляр рукописи Рычкова, а в апреле 1834 года «Осаду Оренбурга» ему прислал историк-романист И. И. Лажечников.

Пушкин назвал сочинение Рычкова летописью и высоко оценил ее: «Трудолюбивый Рычков, автор «Оренбургской Топографии» и многих других умных и полезных книг, оставил любопытную рукопись о сем времени. Я имел случай ею пользоваться. Она отличается смиренной добросовестностью в развитии истины, добродушным и дельным изложением происшествия, которые ныне так редки между русскими писателями, занимающимися историей».

Пушкин доверительно опирался в своей работе на это сочинение Рычкова, цитировал и пересказывал многие его страницы. А при издании в 1834 году «Истории Пугачевского бунта», опубликовал его целиком в качестве приложения. «Признаюсь, я полагал себя вправе ожидать от публики благосклонного приема, конечно, не за самую «Историю Пугачевского бунта», но за исторические сокровища, к ней приложенные», — великодушно пояснял Александр Сергеевич.

Так, после шестидесятилетнего существования в рукописном, можно сказать, в подпольном виде «Летопись» Рычкова впервые была опубликована, да еще в одной обложке со знаменитым произведением Пушкина.

Готовя к печати «дело Пугачева», малоизвестное, «доныне нераспечатанное», Пушкин посчитал нужным указать источники, которыми он пользовался в работе. Во втором томе «Истории Пугачева» он представил ряд исторических документов: указы и письма Екатерины И, донесения военачальников Румянцева, Бибикова, Державина, записи устных рассказов, преданий и песен о Пугачеве. Примечательно, что эти документы представлены без комментариев, но с похвалой и признательностью отозвался Пушкин о «любопытной летописи нашего славного академика Рычкова, коего труды ознаменованы истинной ученостию и добросовестностию — достоинствами столь редкими в наше время».

Держа в глубокой тайне свои «пугачевские интересы», Пушкин 22 июля 1833 года пишет шефу жандармов России Бенкендорфу: «Обстоятельства принуждают меня вскоре уехать на 2–3 месяца в мое Нижегородское имение — мне хотелось бы воспользоваться этим и съездить в Оренбург и Казань, которых я еще не видел. Прошу его величество позволить мне ознакомиться с архивами этих губерний».

Но поскольку Пушкин находился под тайным надзором и не имел права без разрешения властей менять местожительство, от него потребовали дополнительных объяснений причин «уральского путешествия». И он дает их: «В продолжении двух последних лет занимался я одними историческими изысканиями, не написав ни одной строчки чисто литературной. Мне необходимо месяца два провести в совершенном уединении, дабы отдохнуть от важнейших занятий и кончить книгу, давно мною начатую …где большая часть действия происходит в Оренбурге и Казани, почему и хотелось бы мне посетить обе сии губернии».

Наконец 12 августа Пушкин получает отпускное свидетельство такого содержания: «Предъявитель сего, состоящий в ведомстве Министерства иностранных дел титулярный советник Александр Пушкин, по прошению его уволен в отпуск на четыре месяца в Казанскую и Оренбургскую губернии…»

И вот поэт, вырвавшись из тисков «блестящих залов и модных лож» столицы, мчится в кибитке кочевой в неведомые заволжские дали, где ураганом прошлась грозная пугачевская вольница.

В середине сентября 1833 года он прибыл в Оренбуржье и в сопровождении писателя и этнографа В. И. Даля направился в Бердскую слободу, где во времена восстания располагалась основная ставка Пугачева и его штаб — большой крестьянский дом, изнутри сияющий позолотой. Свои впечатления Пушкин впоследствии передал словами одного из героев повести «Капитанская дочка»: «Нас привели прямо к избе, стоявшей на углу перекрестка… Я вошел в избу, или во дворец, как «называли» мужики. Она освещена была двумя сальными свечами, а стены оклеены были золотою бумагой, впрочем, лавки, стол, рукомойник на веревочке, полотенце на гвозде, ухват в углу и широкий шесток, уставленный горшками, — все было как в обыкновенной избе».

В Бердской станице, находящейся в нескольких километрах от Оренбурга, Пушкину повезло на встречи со старожилами, которые помнили пугачевцев и их вождя. Живую память о Пугачеве сохранила старая казачка Ирина Афанасьевна Бунтова, которой в дни разгара крестьянской войны было тринадцать лет. Обычно Пугачев «сидел между двумя казаками, из коих один держал серебряный топорик, а другой булаву. У Пугачева рука лежала на колене — подходящий кланялся в землю, а потом, перекрестясь, целовал его руку». Воспоминания Бунтовой Пушкин почти дословно ввел в «Историю Пугачева».

«Когда Пугачев ездил куда-нибудь, то всегда бросал народу деньги» — это свидетельство Бунтовой поэт использует почти без изменения: «Когда ездил он по базару или по бердским улицам, то всегда бросал в народ медными деньгами».

Ирина Афанасьевна поведала любопытную историю о сватовстве Пугачева, достоверность которой Емельян впоследствии подкрепил своим признанием на допросе. К Женитьбе его сподвигнули казаки-сотоварищи. Сам-то он опасался, что женитьба на простой казачке принесет ему вред, оттолкнет от него народ, приученный видеть в нем «амператора Петра Федоравича». Но семнадцатилетняя казачка была так хороша, что Пугачев не устоял, дважды посылал в дом Кузнецовых сватов, затем явился и сам, сказав родителю невесты: «Окромя твоей дочери, лучше я нигде не нашел. Отдашь ли за меня или откажешь?» Растроганные просительным голосом «амператора», Кузнецовы благословили дочь, и свадьба состоялась. Правда, Устинья до конца так и не поверила в то, что Пугачев истинный царь, хотя он прилюдно и громко назвал ее царицей.

Вскоре она напрямик высказала ему свои сомнения: «Подлино ли ты государь, и я сумневаюсь в том, потому что ты женился на казачке?»

Среди повстанцев женитьба Пугачева вызвала разноречивые толки. «Войско было недовольно, что он на сие поступил. И тогда навела на некоторых сия его женитьба сумнение такое, что государи на простых никогда не женятся, а всегда берут за себя из иных государств царскую или королевскую дочь… А другие говорили, что хотя царь и волен какую хочет, такую возьмет, да он-де имеет жену, которая здравствует, а закон-де запрещает от живой жены жениться… И так с самого сего времени пропала у них и охота ревностно ему служить, и у всех так, как руки опустились…»

Живой свидетель, «самовидец и слышатель» полугодовой осады Оренбурга, вынесший все ее тяготы и ужасы, Рычков вел подробную запись всех событий в блокированном городе. Во время отражения атак он находился зачастую рядом с солдатами и артиллеристами, участвовал в совещаниях, проводимых губернатором, изыскивал способы помощи голодающим горожанам и войску. В своей «Летописи» он использовал походный журнал одного из усмирителей восставших князя П. М. Голицына, журнал Оренбургской губернской канцелярии («Экстракт Рейнсдорпа»), а также рассказы участников осады, пленных мятежников и самого Пугачева. Не случайно поэтому «Летопись» еще в рукописном виде старались заиметь историографы, писатели, краеведы.

Не рассказать о ней — значит умолчать не только об одной грани таланта Рычкова, но и о важном периоде его жизни.

Но прямой пересказ «Летописи», в которой 236 страниц, вряд ли усилит то впечатление, что однажды оставила в нас «История Пугачева» А. С. Пушкина. Самобытное сочинение Рычкова интересно по-своему. Оно насыщено такими подробностями, картинами, деталями, которые мог передать только очевидец. Пушкин, возможно, сознательно не упомянул о них в своем небольшом, но емком сочинении, дабы не перегрузить его. Умея немногими словами говорить о многом, он и в документальной прозе предпочитал оставаться самим собой.

Пушкин отвергал путь количественного накопления фактов, отбирая для «Истории Пугачева» самый яркий материал. «Я прочел со вниманием все, что было напечатано о Пугачеве, и сверх того 18 толстых томов разных рукописей и указов, донесений и проч. Я посетил места, где произошли главные события эпохи, мною описанной, поверяя мертвые документы словами еще живых, но уже престарелых очевидцев и вновь поверяя их дряхлеющую память историческою критикою».

Так работал, так писал Пушкин. Рычков же писал как бы с натуры, писал о том, что видел и слышал.

До Пушкина Крестьянская война под водительством Емельяна Пугачева замалчивалась или изображалась как бунт казака-самозванца и шайки его разбойников. Фальсифицировалось, занижалось значение восстания, потрясшего крепостную империю от Москвы до Сибири, от казахстанских степей до муромских лесов. Дворяне и помещики, уверенные в безусловной необходимости и незыблемости крепостного строя, резко осуждали «пугачевщину», видели в ней страшную, подрывающую устои государства, бессмысленную силу. Некоторые реакционные историки и публицисты изображали вождей народных восстаний Степана Разина и Емельяна Пугачева разбойниками и грабителями.

Воспитанный на традициях петровской школы, привыкший денно и нощно созидать, мыслью, словом и делом укреплять отечество, Рычков, естественно, был также против всякого разрушения, «пугачевщину» он воспринял как стихийное бедствие. Да и Пушкин спустя полвека, когда даже самому правительству стало ясно, что «крепостное состояние есть пороховой погреб под государством», не мог в полной мере оценить значение пугачевского движения. Он в основном придерживался взглядов либерального дворянства и хотя был убежден, что политическая свобода в России «неразлучна с освобождением крестьян», все-таки опасался ураганных сил народных восстаний. Однако дальнейшее промедление с отменой крепостной неволи могло, как он считал, снова вызвать то «страшное потрясение», которое уничтожит в России «закоренелое рабство», а заодно и самодержавие; и, конечно же, либеральное и всякое другое дворянство. Так что, обращаясь к истории, Пушкин не уходил от современности, наоборот, «Историей Пугачева» он хотел напомнить правительству и общественности о спасительной необходимости безотлагательного решения крестьянского вопроса К этому звала и крайне напряженная политическая обстановка в стране.

С одной стороны, небывалый, усиленный выступлениями «декабристов», правительственный гнет всякого свободомыслия, всякой демократии; с другой — нарастание новых волн народного возмущения: восстания военных поселений, холерные бунты, вооруженные мятежи в Тамбове и Малороссии… Царской администрации и дворянско-помещичьей знати мерещилось приближение новой «пугачевщины».

Нужно представить, понять гражданское и писательское мужество Пушкина, выступившего в такое тревожное время с опаснейшей книгой о Пугачеве, которую в высших кругах власти назвали «возмутительным сочинением».

Мудро обходя рогатки строгой царской цензуры, Пушкин сломал бытовавшее в обществе извращенно-клеветническое представление о Пугачеве: он показал его вожаком, за которого был «весь черный народ». Подчас Пушкин переходил к открытой реабилитации «вождя злодеев»: «Пугачев не был самовластен. Яицкие казаки, зачинщики бунта, управляли действиями пришельца, не имевшего другого достоинства, кроме некоторых военных познаний и дерзости необыкновенной. Он ничего не предпринимал без их согласия; они часто действовали без его ведома, а иногда и вопреки его воле». Объявив себя мужицким царем, Пугачев фактически им не был, а самозванство его нужно было не ему самому, а казакам как тактический прием вовлечь народ в борьбу за свои права, за хорошего царя. Сподвижники Пугачева знали, что Емельян Иванович никакой не царь, а беглый донской казак. Но это не имело для них значения. Как верно заметил известный нам генерал-аншеф Бибиков, «Пугачев не что иное, как чучело, которым играют воры, яицкие казаки: не Пугачев важен, важно общее негодование». «Сие наше предприятие, — рассчитывали казаки, — будет подкреплено, и сила наша умножится от черни, которая тоже вся притеснена и вконец разорена».

Разбирая меры, предпринятые Пугачевым, Пушкин писал: «…должно признаться, что мятежники избрали средства самые надежные и действительные к достижению своей цели». Александр Герцен заметил, что для Пугачева «имя Петра III послужило только предлогом; одно оно не могло бы поднять несколько губерний». Истинной же причиной восстания было «усилие казака и крепостного освободиться от жестокого ига, которое давило их с каждым днем сильнее».

На последней странице своей «архивной» тетради Пушкин записал: «Под пугачевское знамя собрались все, кого угнетала дворянская Россия в каком бы то ни было качестве: заводского мастерового, нашенского крестьянина или инородца. Последнее великое крестьянское восстание было первым восстанием всех угнетенных царской России, и пугачевские манифесты к киргизам, башкирам и калмыкам были зарей раскрепощения нерусских народностей…»

По свидетельству Рычкова, Пугачев чрезмерно злодействовал: сжигал селения и города, губил, казнил людей, прерывая их мирный труд. Пушкин, не отрицая разрушительной волны пугачевского движения, старался быть более объективным в его оценке. В тексте «Истории» и особенно в примечаниях к ней он не раз подчеркивал созидательные мотивы, демократичность манифестов и воззваний Пугачева, в которых народ жалован был землею и волей, реками и лесами — «всем тем, чего вы желаете во всю жизнь вашу и будьте подобными степным зверям» (т. е. совершенно свободны во всем). Грозные манифесты Пугачева Пушкин расценивает, как «злодейское обольщение», а в примечаниях пишет: «Первое возмутительное воззвание Пугачева к Яицким казакам есть удивительный образец народного красноречия, хотя и безграмотного. Оно тем более подействовало, что объявления или публикации Рейнсдорпа были написаны столь же вяло, как и правильно, длинными обиняками, с глаголами на конце периодов».

Нет, не бессмысленные погромы и злодейства влекли Пугачева. Он был гневливый противник всякой анархии, мародерства, самосудов. Когда, например, Хлопуша с отрядом самовольно захватил и разграбил Илецкую защиту, то Пугачев «негодовал на своеволие смелого каторжника и укорял его за разорение защиты, как за ущерб государственной казне».

Пугачев беспощадно расправлялся с разного рода угнетателями народа, нередко и со своими сообщниками, когда те, случалось, обирали крестьян, обижали бедных и сирот. Описывая, как шайки разбойников устремлялись во все стороны, грабя достояние дворян, Пушкин тут же добавляет: «…но не касаясь крестьянской собственности».

Взяв крепость Чернореченскую, «Пугачев повесил капитана по жалобе крепостной его девки».

В крепости Ильинской во время казни офицеров к Пугачеву пришли пленные солдаты и стали просить за капитана Башарина, которого они уважали за доброе и справедливое с ними обхождение. «Коли он был до вас добр, — сказал самозванец, — то я его прощаю». И велел его так же, как и солдат, остричь по-казацки, а раненых отвезти в крепость. Казаки, бывшие в отряде, были приняты мятежниками, как товарищи», — пишет Пушкин.

И в тексте, и в примечаниях он старается обойти, обхитрить цензора-царя, притупить его бдительность. Подчас он произносил десять осуждавших Пугачева слов только для того, чтобы под их прикрытием сказать истину.

«Вся эта сволочь была кое-как вооружена, кто копьем, кто пистолетом, кто офицерскою шпагою. Иным розданы были штыки, наткнутые на длинные палки; другие носили дубины; большая часть не имела никакого оружия», — здесь Пушкин аттестует пугачевское войско как шайку и сволочь, плохо вооруженный сброд. Но на следующей странице, словно ненароком проговариваясь, пишет: «22 мая утром, приближаясь к Варламову, он (Михельсон) встретил передовые отряды Пугачева. Увидя стройное войско, Михельсон не смог сначала вообразить, что это был остаток сволочи, разбитой накануне, и принял его (говорит он насмешливо в своем донесении) за корпус генерал-поручика и кавалера Декалонга; но вскоре удостоверился в истине».

Таких «уловок-обмолвок» у Пушкина немало, что дало основание некоторым историкам утверждать, будто в тексте «Истории Пугачева» автор был одним, а в примечаниях к ней и особенно в «Капитанской дочке» — другим. Винили Пушкина и в том, что, рассказывая о последних днях Пугачева, он упомянул о письме Екатерины II к Вольтеру, где она уверяла, будто Пугачев смалодушничал и едва не умер от страха еще до свершения казни. Пушкин не мог проверить истинность слов императрицы, так как к материалам московского следствия по делу Пугачева его не допустили. Но письмо такое действительно было, и Пушкин в одной фразе передал его содержание. Сделал он это, видимо, для того, чтобы хоть в какой-то мере пойти навстречу желанию дворянской знати видеть Пугачева устрашенным, кающимся.

Но на этой же странице Пушкин помещает подробное воспоминание славного поэта и государственного мужа И. И. Дмитриева, очевидца казни Пугачева, где вождь народного восстания смерть свою встречает без каких-либо признаков страха, просто, по-христиански: кланяется во все стороны, прощаясь с народом, говоря ему: «Прости, народ православный…»

Не перед царедворцами и палачами винился Емельян Пугачев в последние минуты своей жизни, а перед народом, которого он поднял на борьбу с угнетателями, но не привел к победе.

Пушкину приходилось прибегать к «эзопову языку», дабы ослабить бдительность цензуры и обнародовать «дело Пугачева», наконец-то рассекретить его, тем самым пресечь измышления фальсификаторов истории, таких, например, как г. Броневский. Этот военный писатель в своей книге «История Донского войска» утверждал, что Пугачев мог лишь «грабить и резать», что «принадлежал он к извергам, вне законов природы рожденным; ибо в естестве его не было и малейшей искры добра, того благого начала, той духовной части, которые разумное творение от бессмысленного животного отличают». Пушкин доказательно опроверг многие сентенции г. Броневского, называя их слабыми и пошлыми. Вышедший в 1809 году в Москве переводной роман «Ложный Петр III, или Жизнь и похождения бунтовщика Емельки Пугачева» Пушкин также назвал «пустым», «ничтожным», «глупым».

В дворянской среде сложился свой, удобный ей, образ Пугачева. И она не желала иметь другого. Пушкину давали советы «писать Пугачева без оценок событий, без «направления повествования к какой-нибудь известной цели». Для Пушкина же всякая фальшь была неприемлема.

Однако оценивать события иначе, чем они оценены в обществе, дело сложное, опасное. Вот какие трудности встали перед Пушкиным во время работы над «Историей Пугачева», они во многом и определили стилистические особенности его сочинения.

Петербургская знать проницательно прочла книгу Пушкина, без особого труда раскрыв за иносказаниями, намеками и обмолвками истинный смысл авторского взгляда. «В публике очень бранят моего Пугачева», — отмечал в своем дневнике Пушкин. Возмущались не только автором, но и цензурой, пропустившей в печать «Историю Пугачева», не ведая, что редактором и цензором ее был сам царь Николай I.

В своей работе Пушкин опирался на «Летопись» Рычкова и на его «Топографию Оренбургскую». В большой статье, опровергая бездоказательные нападки г. Броневского на «Историю Пугачева», Пушкин также неоднократно ссылался на труды Рычкова, как на верные и авторитетные источники (хотя некоторые из них он корректировал). Им он доверял больше всего. Например, имея копию с записи показаний жены Пугачева, Софьи Дмитриевой, Пушкин тем не менее при описании внешности и нрава вождя восстания более полагался на «Летопись» Рычкова.

По свидетельству жены, «Пугачев веру содержал истинно православную, в церковь божию ходил…».

У Рычкова: «Сам он в церковь никогда не ходит».

У Пушкина: «Пугачев, будучи раскольником, в церковь никогда не ходил».

Опираясь на рассказы солдат оренбургского гарнизона, побывавших в плену у повстанцев, на сведения перебежчиков и выловленных мятежников, Рычков сличал все сообщения, отбирая лишь правдивые: ведь он и сам виделся с Пугачевым и беседовал.

«Лицо имеет он смуглое, но чистое, глаза острые и взор страховитый; борода и волосы на голове черные; рост его средний или меньше; в плечах хотя и широк, но в пояснице очень тонок».

Пушкин представляет яицким казакам Пугачева в таком облике: «Незнакомец был росту среднего, широкоплеч и худощав. Черная борода его начинала седеть».

Далее у Рычкова: «Когда случается он в Берде, то все распоряжает сам и за всем смотрит не только днем, но и по ночам; с сообщниками своими, которых он любит, нередко вместе обедает и напивается допьяна, которые с ним обще сидят в шапках, а иногда и в рубахах и поют бурлацкие песни без всякого ему почтения; но когда-де выходит он на базар, тогда снимают шапки и ходят за ним без шапок».

У Пушкина читаем: «Они (казаки-повстанцы) оказывали ему наружное почтение, при народе ходили за ним без шапок и били ему челом, но наедине обходились с ним как с товарищем и вместе пьянствовали, сидя при нем в шапках и в одних рубахах и распевая бурлацкие песни».

В своей хронике «Осада Оренбурга» Рычков запечатлел несколько моментов штурма повстанцами крепости Нижне-Озерной. Ссылаясь на нее, Пушкин перепроверяет сообщения «славного академика» живым рассказом очевидца штурма. Этот собеседник из Нижне-Озерной станицы вспомнил такую сцену: «Поутру Пугачев пришел. Казак стал остерегать его: «Ваше царское величество, не подъезжайте, неравно из пушки убьют». — «Старый ты человек, — отвечал ему Пугачев, разве на царей льются пушки?» Этот эпизод в «Истории Пугачева» дриведен почти дословно: «Утром Пугачев показался перед крепостью. Он ехал впереди своего войска. «Берегись, государь, — сказал ему старый казак, — неравно из пушки убьют». — «Старый ты человек, — отвечал самозванец, — разве пушки льются на царей?»

Громоздкость некоторых рычковских фраз Пушкин очищал от устаревших оборотов речи, славянизмов, тяжеловатого слога восемнадцатого столетия, приближая язык исторического первоисточника к языку читателя своих дней. Многие рапорты военачальников, написанные витиевато-канцелярским слогом, он передавал емкими фразами, сохраняя при этом фактическое и эмоциональное содержание этих документов.

Почти с нескрываемой иронией Пушкин противопоставлял бесцветный, вялый казенный язык объявлений оренбургского губернатора Рейнсдорпа воззваниям Пугачева, которые «есть удивительный образец народного красноречия, хотя и безграмотного».

Вообще, во взглядах на Рейнсдорпа у Пушкина и Рычкова много общего, в том смысле, что и тому, и другому эта личность была антипатична. Но как Пушкину, так и Рычкову было опасно высказываться о генерал-поручике Рейнсдорпе неодобрительно, поскольку ему покровительствовала сама императрица, родная бабка Николая I, современника Пушкина, цензора его сочинения о Пугачеве. Попробуй-ка покритикуй такого генерала! Но Пушкин пробует. И в этом ему помогает Рычков.

Из рассеянных по всей его «Летописи» мелких, несущественных вроде бы замечаний о действиях Рейнсдорпа во время осады Оренбурга Пушкин составляет портрет губернатора посредственных способностей, неумелого военачальника и просто трусливого человека.

Описывая начало осады, Рычков не скрывает того, что крепость по халатности администрации не была готова к обороне. «Ежели бы Пугачев, не мешкав, в Татищевой и Чернореченской крепостях, прямо к Оренбургу устремился, то б ему ворваться в город никакой трудности не было; ибо городские валы и рвы в таком состоянии были, что во многих местах безо всякого затруднения на лошадях верхом въезжать было можно».

То же вслед за Рычковым свидетельствует и Пушкин: «Сия осада по неосторожности местного начальства была гибельна для жителей…» И далее: «Рейнсдорп, испуганный быстротою пожара, собрал совет из главных оренбургских чиновников… К несчастью, между военными начальниками не было ни одного, знавшего свое дело. Оробев с самого начала, они дали время Пугачеву усилиться и лишили себя средств к наступательным действиям».

Далее: «Рейнсдорп обнародовал объявление о Пугачеве, в коем объяснял его настоящее звание и прежние преступления. Оно было писано темным и запутанным слогом».

Рычков подробно поясняет, в чем Рейнсдорп «напутал». В объявлениях о Пугачеве, которые были «в городе и по командам опубликованы», неосмотрительно было сказано, что якобы на лице Пугачева есть «злодейские знаки». Но все, видевшие его, знали, что таких знаков на лице его нет, отчего не доверяли объявлениям Рейнсдорпа. Да и сам Пугачев «получа их в свои руки, сообщникам своим толковал, показывая свое лицо, сколь злобно и напрасно на него клевещут, а чрез то… мог он еще больше усиливать свою партию».

Неумные распоряжения Рейнсдорпа подчас игнорировались не только военными, но и населением города. Но как открыто написать об этом? Рычков находит тонко заувалиро-ванный прием. «С начала осады, — пишет он, — во время вылазок никому не возбранялось всходить на вал и смотреть на сражения, чрез что в сих случаях на городских валах представлялось всегда великое людство, но 10 числа отдан от г-на губернатора приказ: чтоб при таких случаях на городской вал смотрителей никого не впущать… праздношатающихся обывателей и особенно женского пола штрафовать, а мужской пол употреблять во время стрельбы из пушек в помощь канонерамНо вчера и сегодня во время вылазок во всех местах на валах всякого звания смотрителей, в присутствии самого г-на губернатора, было великое множество. Видно, что тот прежний приказ по каким-нибудь другим резонам ныне отменить рассуждено».

Описывая неудачную вылазку отряда майора Наумова, Рычков вообще избегает давать оценку произошедшему, приводит лишь реестр потерь: «побито регулярных и нерегулярных 22, ранено 31, в плен злодеями захвачено 6, безъизвестно пропало 64». Вот так! Бой шел днем неподалеку от крепостных стен, а половину потерь гарнизонного отряда, как ни странно, составили без вести пропавшие. Не имея возможности открыто написать, что солдаты и казаки гарнизона десятками переходили на сторону повстанцев, Рычков предоставляет самим читателям догадываться и судить о моральном состоянии войск.

Опираясь на подобные свидетельства, Пушкин пишет конкретнее и смелее: «Рейнсдорп… хотел на другой день выступить противу Пугачева, но все начальники единогласно донесли ему, что на войско никаким образом положиться было невозможно: солдаты, приведенные в уныние и недоумение, сражались неохотно; а казаки на самом месте сражения могли соединиться с мятежниками, и следствия их измены были бы гибелью для Оренбурга. Бедный Рейнсдорп не знал, что делать».

Пушкин не без иронии пишет, что Рейнсдорп «для поимки языка высылал иногда до тысячи человек, и то нередко без успеха». А однажды «вздумал он, по совету Тимашева, расставить капканы около вала и как волков ловить мятежников, разъезжающих ночью близ города. Сами осажденные смеялись над сею военной хитростью, хотя им было не до смеха».

В «Летописи» подробно описана самая крупная вылазка войск гарнизона, окончившаяся неудачей. Пушкин этому событию уделяет один абзац: «Рейнсдорп решился еще раз попробовать счастия оружия, и 13 января все войска, находившиеся в Оренбурге, выступили из города тремя колоннами под предводительством Валенштерна, Корфа и Наумова. Но темнота зимнего утра, глубина снега и изнурение лошадей препятствовали дружному содействию войск…»

Конница мятежников заехала в тыл наступающим, отрезав путь к Оренбургу, что создало панику. «Все войско бежало в беспорядке до самого Оренбурга, потеряв до четырехсот убитыми и раненными и оставя пятнадцать орудий в руках разбойников. После сей неудачи Рейнсдорп уже не осмеливался действовать наступательно и под защитою стен и пушек стал ожидать своего освобождения».

Пушкин проявлял весьма рискованную смелость при оценке действий не только бездарного Рейнсдорпа, но и других лиц царского воинства. «Множество офицеров, — писал он, — служили в рядах Пугачева, не считая тех, которые из робости примкнули к нему».

А вот как он охарактеризовал генерала Кара, посланного императрицей для усмирения мятежников. «Получив известие о взятии Чернышева, Кар совершенно упал духом и думал уже не о победе над презренным бунтовщиком, но о собственной безопасности. Отказался от начальства, под предлогом болезни, дал несколько умных советов насчет образа действий противу Пугачева и, оставя свое войско на попечение Фрейману, уехал в Москву, где появление его произвело общий ропот. Императрица строгим указом повелела его исключить из службы».

Называя пугачевскую вольницу толпой, сборищем, шайкой, сволочью, Пушкин не смущается иной раз открыто выразить восставшим и их вожаку свои симпатии. «Крепость, в прошедшем году взятая и выжженная Пугачевым, — пишет он о Татищевой, — была им исправлена. Сгоревшие деревянные укрепления были заменены снеговыми. Распоряжения Пугачева удивили князя Голицына, не ожидавшего от него таких сведений в военном искусстве».

По Пушкину, даже сам фельдмаршал Суворов с любопытством расспрашивал славного мятежника о его военных действиях и намерениях…

За Пугачева был не только «весь черный народ», но и «духовенство ему доброжелательствовало, не только попы и монахи, но и архимандриты и архиереи. Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства».

Видимо, не желая отяжелять, перегружать повествование второстепенными подробностями, Пушкин всего несколькими фразами сообщил о страшном голоде в осажденном Оренбурге.

Рычковым же обстоятельно описан каждый день и даже каждый час осенне-зимней блокады, вскрыты причины голода.

Если бы губернатор заблаговременно предупредил жителей города, то они вполне могли бы запастись и продовольствием, и сеном, ибо в пригороде «у каждого жителя сена было заготовлено весьма довольно». Но в народе о приближении Пугачева долгое время не ведали, «корыстолюбивые ж люди, чрез свои пронырства узнав про оное, весь привозимый на базар хлеб и харч наперебой скупали, а потом, как воспоследовала осада городу, по своей цене на все оное поднимать начали. Наконец довели до того, что четверть ржаной муки покупать у них стали по 12–15 рублей… А до осады пуд ржаной муки стоил 12 копеек».

Цены на съестные припасы колебались в зависимости от положения осажденных и шедших к ним на выручку правительственных войск. Если войска терпели от повстанцев поражение и не приближались, а отдалялись от Оренбурга, то на городском базаре цены на хлеб в тот же день повышались. И наоборот. Хитростью и подкупом спекулянты выманивали у солдат и офицеров гарнизона разведывательные данные о противостоянии противников, о предполагаемых сражениях и возможных последствиях. Держали нос по ветру, наживаясь на голоде населения. Хлеб они припрятывали до последнего дня осады, надеясь откупиться им от мятежников в случае падения Оренбурга К такому выводу Рычков приходит на основе своих наблюдений. Как только, замечает он, правительственные войска, выбив отряды повстанцев из Татищевой и Берд, в марте подступили к Оренбургу и до снятия осады оставались считанные дни, хлеб на городском рынке резко подешевел, откуда-то взялись другие продукты.

«Сия сбивка цен на хлеб, — пишет Рычков, — не от чего иного произошла, как от сего, что торгующие им корыстолюбцы и лихоимцы заподлинно уже узнали о приближении войск, и что при оных провианта везут довольно. И до того начали старатьсяу чтобы еще у них имеющийся запасный или паче утаенный хлеб как можно скорее и с лучшею для себя прибылью допродать, что и нижеозначенными почти со дня на день уменьшавшимися ценами доказывается, и 24 числа сего марта в 3 копейки фунт уже продавали, хотя никакого хлебного привоза в город еще не было».

Значит, хлеб в городе был всегда, хранился в тайниках спекулянтов, в то же время люди умирали от голода. Для их спасения Рычков придумал рецепт приготовления «новой пищи на случай бедственных приключений». Из чего? Почти в каждом дворе, а также на скотобойне имелось множество старых говяжьих и бараньих кож. Из них-то Рычков и рекомендовал готовить пищу. Как? Растянуть кожу на земле или на деревянном щите, огнем или кипятком снять с нее шерсть, затем тщательно вываривать. Когда она размякнет, разбухнет, ее нужно разрезать на тонкие ремешки или порубить, как капусту, и варить лапшу с добавлением трав, лука, чеснока или лимонного сока. Варево можно также остудить и употреблять как студень, холодец.

Изготовив такую пищу, Рычков, прежде чем «привесть в общее употребление, решил опробовать ее на себе, а также приучить к ней моих домашних людей». Опыт во всех отношениях удался. «Я сам с женою моею и с детями моими, возрастными и малолетними, употреблял ее без всякого вреда и без противности». «Рецепт Рычкова» многим помог избежать голодной смерти не только в осажденном Оренбурге. Вспомнили о нем и ленинградцы блокадной зимой 1942 года.

У Рычкова, впрочем, как и у Пушкина нет глубокого анализа причин восстания, хотя и имеются некоторые попытки объяснить его. Описывая тяготы барщины, Рычков отмечал, что многие помещики своим крестьянам «даже одного дня на себя работать не дают». О напряженном состоянии яицких казаков в канун пугачевского бунта писал и Пушкин: «Тайные совещания происходили по степным уметам и отдаленным хуторам. Все предвещало новый мятеж. Недоставало предводителя. Предводитель сыскался».

Пушкин не стал судить о причинах поражения восстания, отметив лишь, что мятежники не могли противостоять силе правильного оружия. Но неизбежность этого поражения, подчеркивал он, не умалила значения крестьянской войны. «Нет худа без добра: Пугачевский бунт доказал правительству необходимость многих перемен».