Комсомол

Комсомол

Утром, перед началом уроков, Архип сказал мне, что сегодня будут разбирать мое заявление и мне надлежит быть на комсомольском собрании ровно в пять часов вечера. Хотя я давно готовился к этому важному событию в моей жизни, но слова секретаря меня взволновали. Я даже не заметил очередной шутки Коли Кемуларии, подкравшегося сзади и повесившего к моей спине плакат с надписью: «Я сван, ищу работы, могу копать канавы».

Сваны издавна считались хорошими работниками. До революции часто можно было видеть сванов с лопатами за спиной, ищущих заработка в Мингрелии, в Абхазии, Грузии и даже в Аджарии. Об этом знали все детдомовцы по рассказам взрослых и часто шутили над нами, тремя маленькими представителями сванов: мной, Сеитом и Бидзиной.

Когда я шел по коридору, товарищи заглядывали мне в лицо и хохотали. Перед классом Коля догнал меня и торжественно снял плакат. Но мне было не до шуток. 

— Мое заявление сегодня... на собрании будут разбирать, — выпалил я.

— Знаю, — весело отозвался Коля, — очень хорошо. Тебе нечего бояться: «неудов» у тебя уже нет, проказы твои тоже давно были. Ну... почистят немножко, но принять должны, я думаю.

Наш разговор оборвал звонок. Мы побежали в свои классы.

Никогда я не бывал таким рассеянным, как в этот памятный день. Я еще и еще раз перебирал в памяти все: свое поведение, учебу, отношение к товарищам, к преподавателям, к старшим. С «неудами» я действительно справился еще к концу первого года обучения. В третий класс перешел без плохих отметок. Меня перестали считать отстающим. Однако с поведением не все было гладко. Конечно, драку с Джихом и Гегией давно забыли, но были более свежие случаи озорства.

Володя Дбар покончил с «неудами» одновременно со мной и перешел в третий класс. Но в селе, откуда он происходил, построили школу, и он перевелся учиться туда. Вместо него к нам посадили Виктора Манайю, способного ученика, но редкостного лентяя.

Дагмара Даниловна поручила мне «взять на буксир» Виктора.

Ежедневно после уроков я усаживался около Виктора и терпеливо начинал готовить с ним уроки. Манайя и секунды не мог спокойно усидеть на месте: он вертелся на стуле, то и дело вскакивал и подбегал к окну. Он пропускал мимо ушей все, что я ему говорил, и откровенно зевал, когда я заставлял его слушать мои объяснения.

Когда ничто не отвлекало Виктора от занятий, он легко усваивал урок и даже удивлял меня своей памятью. Все горе было в отсутствии внимания и малейшего желания углубиться в предмет.

Гордый ролью репетитора, я, подражая взрослым, разговаривал с Виктором тем скрипучим и монотонным голосом, который отличал самого нелюбимого из наших преподавателей — математика,  мрачного мужчину в синих очках, с редкой, как мочалка, вылинявшей бородой.

Терпению моему однажды пришел конец. Как-то Виктор нагло заявил, что заниматься больше не будет. Я начал уговаривать его. Он равнодушно слушал и, видимо, для того, чтобы позлить меня, смял промокашку и начал жевать ее. Я не выдержал и с размаху ударил Виктора по лицу.

Манайя выплюнул разжеванную промокашку и сказал обиженным тоном:

— Почему ты сразу не сказал мне, чтобы я не жевал и слушал твои объяснения?

Остаток урока прошел так, что я не мог не нарадоваться на моего ученика. Но неприятный случай этот на следующий день стал известен всему интернату. Еще через день в стенной газете интерната появилась смертельно уязвившая меня карикатура.

В этой карикатуре я изображен был в том костюме, в котором больше года назад приехал в Гагру. На мне была сванетка, рубашка навыпуск, галифе и чувяки и длиннущий кинжал, привязанный к поясу. Карикатура имела успех. У стенгазеты толпились школьники, и я слышал, как они покатывались со смеху.

Больше заниматься с Манайей мне не позволили. Архип целый месяц не разговаривал со мной, и только безукоризненным поведением и бурной общественной работой я заслужил его прощение.

Сила общественного мнения, осудившего меня после расправы над Виктором, очень взволновала меня. Каждое поручение, которое давал мне пионервожатый, я выполнял с рвением. Скоро я зарекомендовал себя и как активный член школьного антирелигиозного кружка.

Полугодие мне удалось закончить с отличными показателями и вполне благополучной оценкой поведения. Пощечину мне простили. «Но теперь могут вспомнить», — думал я. И чем больше я углублялся в воспоминания, тем больше находил всяких причин, затрудняющих вступление в комсомол: тут были и грубости со старшими, и ослушания, и  шалости, и другие вещи. Правда, все они имели сравнительно большую давность.

Заявление я подал по совету Архипа, который, вероятно, считал меня подготовленным для такого важного шага в жизни. Но вдруг встанет кто-нибудь из присутствующих и скажет, что меня нельзя принять в комсомол: «Какой же из него комсомолец, за ним все время надо смотреть да смотреть, как бы не нарушил порядок». Остальные могут согласиться, и тогда меня не примут... Какой это будет позор!

— Ну-с, а вы как думаете? — вплотную подошел ко мне преподаватель математики.

— Я — Павел Севол... я...

— Меня зовут, во-первых, Всеволод Павлович, а не наоборот, — нахмурил брови преподаватель. — Во-вторых, выйдите из класса! Все равно меня не слушаете!

Неожиданный удар меня совершенно обескуражил. Провожаемый сочувственными взглядами одноклассников, я вышел из класса, аккуратно закрыв за собой дверь.

«Ну, теперь все кончено, — подумал я. — В комсомол, конечно, не примут, да и с Николаем Николаевичем неизвестно как себя вести...»

В коридоре никого не было. Через верхнюю стеклянную часть двери соседнего класса было видно, что у доски стоял Юрий Погостинский. Он браво и почти односложными предложениями отвечал на вопросы преподавателя. Видно было, даже не слыша его слов, что отвечает он весьма удачно.

У Погостинского учеба шла много хуже, чем у меня. Он все еще вел битву с «неудами». Но в эту минуту я завидовал ему. Юрий заметил меня. Он сделал удивленное лицо, вытаращив свои черные глаза.

Я отскочил от двери.

— Ты почему не занимаешься? — услышал я сзади знакомый голос. Около меня стояла Ольга Шмафовна. Она откинула назад свои волосы и придерживала их правой рукой.

Я рассказал обо всем воспитательнице. Вопреки ожиданиям, она не рассердилась и, как мне показалось, стала даже ласковее.

— Да, это событие большое, — многозначительно произнесла она после минутной паузы. — Ты мог волноваться, конечно, но... Ну, ничего, ты же знаешь, что Всеволод Павлович человек добрый. Я ему все объясню, он простит.

— А на собрании? — ободренный неожиданным участием Ольги Шмафовны, заинтересовался я.

— Товарищи поймут, — улыбнулась руководительница. — Тем более, если Всеволод Павлович простит. Ты непременно перед ним извинись и расскажи все, как мне рассказал, хорошо?

— Хорошо! — обрадовался я неожиданным поворотом дела.

Всеволод Павлович сухо принял мои извинения и сердито уставился в меня глазами, словно говоря: «Ну, послушаю, что ты еще скажешь в свое оправдание». Однако к концу моего повествования добродушно улыбнулся, отошел от меня и зашагал по учительской комнате.

— Это бывает, молодой человек! — заключил он, вытаскивая из бокового кармана часы на медной цепочке, которая в нескольких местах была порвана и стянута черной ниткой. — Когда у вас собрание?

— Ровно в пять, — быстро и не без робости ответил я.

— Я приду на собрание, — еще раз глянув на часы, сказал Всеволод Павлович.

«Ну вот, еще одного противника позвал», — подумал я, выходя из учительской комнаты, куда шел с надеждами, вселенными в меня воспитательницей.

Председатель собрания дал слово Архипу Лабахуа, как секретарю комсомольской организации. Архип прочитал мое заявление, коротко рассказал о том, что он со мной подробно беседовал и считает меня подготовленным к вступлению в комсомол. Затем мне было предложено рассказать свою биографию и задали несколько вопросов, на которые я, хотя и смущался и все время краснел, но отвечал бойко. 

— Кто хочет высказаться? — спросил председатель.

В зале на мгновение водворилось молчание. Никто не изъявлял желания первым выступать.

Я украдкой глянул на Виктора Манайю, беззаботно сидевшего в углу, у выхода из зала. Выступать он, видимо, не собирался. Затем мои глаза невольно отыскали высокую и сухопарую фигуру Всеволода Павловича. Он сидел впереди, в правой руке держал роговые очки и, казалось, ни на кого не обращал никакого внимания. «Тоже не выступит, наверное», — подумал я.

— Разрешите мне! — услышал я тоненький голосок Тамары Пилии. — Я скажу...

Она решительно вышла вперед и удивительно смело заговорила:

— Иосселиани к нам пришел очень... ну... отсталым таким... С ним даже трудно было дело иметь... Он обижался, ругался и даже... дрался. Учиться тоже не... мог. Но он взялся за дело, как положено, и стал хорошим учеником. Сейчас он...

— Это заслуга воспитателей и учителей! — бросил кто-то реплику.

— Неправда, — возразила Тамара, — не только воспитателей. Если человек сам не берется, одни учителя не помогут, все равно ничего не выйдет.

— Правильно! — довольно громко сказал Всеволод Павлович.

— Мы с Джихом сколько возились? — продолжала Тамара. — Но ничего не вышло. В общем я предлагаю принять в комсомол ученика Иосселиани.

— Кто хочет еще сказать? — коротко спросил председатель.

Снова водворилось молчание.

— Разрешите мне! — крикнул Юрий Погостинский и, не дожидаясь согласия председателя, начал пробираться к столу президиума, слегка расталкивая локтями туго набившихся в помещение учеников.

Я с необыкновенным волнением ждал, что же скажет Юрка Гость, как мы его прозвали в шутку. 

В том, что он меня поддержит, я нисколько не сомневался и в душе был очень рад его порыву.

— Товарищи, я хорошо знаю Иосселиани, с ним даже дружу. Я думаю, его рано принимать в комсомол, — как громом поразили меня слова нового оратора. — Вспомните его проказы! Разве они похожи на поступки комсомольца? Я думаю, нет...

Погостинский вспомнил об одном, неприятном для меня случае. В ту пору между Старой и Новой Гаграми курсировало несколько извозчиков. Мальчишки не упускали случая пристроиться на задних рессорах пароконных фаэтонов.

Заметив такого непрошеного пассажира, извозчик оборачивался и начинал яростно щелкать кнутом. Мальчишка стремительно соскакивал и, как правило, отделывался лишь испугом. Как бы ни был рассержен извозчик, он никогда не позволял себе ударить ребенка.

Исключение представлял лишь хромой Чхония, аджарец, которого мы, детдомовцы (как иногда именовали воспитанников интерната), люто ненавидели.

У Чхонии был самый шикарный фаэтон в Гагрё. По вечерам он зажигал свечи в приделанных к облучку фонарях, и все знали, что это едет Чхония. Себя он важно называл лихачом, хотя на ободах его фаэтона были не дутые, а самые обыкновенные шины. Гагринских извозчиков он презирал, за проезд брал вдвое дороже других.

— Я тебе не извозчик, — говорил он торгующемуся пассажиру. — Возьми себе обратно свою паршивую трешку. Ты у людей спроси, какой я человек! Меня в Тифлисе на Головинском видели... На дутиках... Я самого господина пристава, его благородие, возил... Мне по морде три раза давал, — с непонятной гордостью добавлял он и со вздохом заканчивал: — Такая жизнь была! В царское время...

Он прикладывал грязные пальцы к губам и восхищенно чмокал, словно целуя их.

«Зайцев» он не выносил и, обнаружив, беспощадно хлестал длинным, как у пастуха, бичом. 

Мы не упускали случая чем-нибудь досадить хромому аджарцу.

Как-то на шоссе, увидев проезжавшего мимо Чхонию, мой приятель Зухба побежал за экипажем и начал кричать самым невинным голосом:

— Дяинька, а дяинька! К вам мальчишки подцепились!

Чхония обернулся и принялся яростно нахлестывать воображаемых «зайцев». Он бил настолько злобно, что поломал кнут. В восторге мы начали приплясывать и хлопать в ладоши.

Убедившись, что его обманули, Чхония тяжело слез с облучка и, подобрав камень, швырнул в нашу сторону. Но камень до нас не долетел. Чхония нагнулся и поднял второй.

— Что, мы будем смотреть на него? — возмутился я. — Разве на дороге мало камней?

На сварливого извозчика обрушился целый град камней. Впрочем, попал в него только один камень, и я был горд, что оказался куда более метким стрелком, нежели мои одноклассники. Чхония закряхтел и погнал лошадей. Но мы недолго торжествовали победу.

Через час он был у директора. Отказываться от своих проступков было не в моем характере. Да и Зухба Маленький (в классе был еще один Зухба, которого называли Большим), проявив неслыханное мужество, признался, что обманул извозчика, крикнув, что к нему на рессоры забрались мальчишки.

Директор долго читал нам нравоучения. Конец его речи был суров: мне и Зухбе Маленькому два воскресенья подряд запрещалось отлучаться из интерната.

Оба эти воскресенья мы с Зухбой Маленьким проскучали в школьном саду. Зато на третье вместе с группой одноклассников предприняли недалекое путешествие в Старую Гагру.

На окраине города у водопоя мы увидели фаэтон Чхонии. Сам он стоял около лошадей и оживленно разговаривал с каким-то стариком. Фаэтон был вплотную прижат к опутанному проволокой забору. 

Я сделал предостерегающий жест. Товарищи спрятались в кустах. Сам же ползком пробрался к забору и, не замеченный извозчиком, крепко-накрепко обмотал проволокой обе задние рессоры.

У колоды, из которой крестьяне и извозчики поили коней, стояла длинная очередь. Был праздничный день, и прошло много времени, пока подошел черед Чхонии поить лошадей. Он взобрался на козлы и взялся за вожжи. Лошади дернули, но тут же остановились. Раздосадованный Чхония сердито взмахнул кнутом, и сыромятный ремень со свистом хлестнул по застоявшимся коням. Удар заставил лошадей рвануться что есть силы, и фаэтон, словно репа, вытаскиваемая из земли, закрутился на месте и вдруг двинулся вперед, волоча за собой вырванный вместе со столбами забор.

Это было ни с чем не сравнимое зрелище. Осыпающий нас проклятиями извозчик, вставшие на дыбы лошади, забор, опрокинувшийся на экипаж и подмявший его, звон стекол разбитого фонаря и мы, отплясывающие на шоссе какой-то дикий танец...

В тот же вечер Николай Николаевич вместе с Чхонией пришел в столовую. Мы сидели за чаем.

— Встать! — скомандовал дежурный.

Мы встали.

— Кто? — спросил директор и протер стеклышки своего золотого пенсне.

Чхония мрачно поглядел на кажущиеся совершенно одинаковыми лица школьников, с минуту подумал и вдруг ткнул узловатым пальцем в ни в чем не повинного ученика.

Мне стало стыдно. Не раздумывая, я вышел вперед и громко сказал:

— Это я сделал, Николай Николаевич, а не он. Честное слово! — поклялся я, боясь, что мне не поверят.

— Опять сван напроказил, — недовольно уставился на меня директор. — Ну куда это годится!..

— Зачем сван? — удивился Чхония. — Неужели этот разбойник — сван? Ну, теперь я все понимаю... 

На шишковатом лице извозчика мелькнула тень испуга: дурная слава сванов давно дошла до него.

— Я вас очень прошу, батоно, — торопливо обратился он к директору, — совсем забывать, что на него жаловался.

— Нет, почему же? — запротестовал Николай Николаевич. — За такие шалости мы всегда наказываем:

— Ты будешь наказывать, а он меня резать будет, — обиженно сказал извозчик. — Большое спасибо!..

Он был настолько расстроен, что вышел, даже не попрощавшись с директором.

Николай Николаевич произнес длинную речь, из которой следовало, что если я не исправлюсь, то меня выгонят из интерната. Я молча выслушал не очень приятное сообщение о том, что снова на две недели лишаюсь отпуска в город...

— Вы все помните этот случай, — продолжал Юрий свое выступление, — дважды его разбирали на пионерском собрании и...

— Это было давно, с тех пор за Иосселиани замечаний нет! — с ноткой возмущения в голосе крикнул с места обычно выдержанный Коля Кемулария, поддержанный возгласами одобрения нескольких товарищей.

— Тише, товарищи! — вмешался председатель. — Каждому будет дано слово!

— Хорошо! Пусть это было давно! — продолжал Погостинский. — А сегодня почему Иосселиани выгнали из класса? Он нам об этом ничего не рассказал. И Пилия, которая учится в том же классе, могла бы об этом рассказать.

Если реплика Коли меня несколько ободрила, то упоминание о том, что меня только сегодня выгнали из класса, снова омрачило и свело на нет все мои надежды. Лица всех сразу как-то вопросительно обратились ко мне. У Архипа, я видел, даже глаза расширились. Ничего утешительного я не смог прочесть и на лице Всеволода Павловича, который сверкнул на меня своими, как мне показалось, очень злыми  глазами, быстро надел очки и поднял голову, словно собрался уходить.

— Думаю, о сегодняшнем случае надо предложить Иосселиани рассказать собранию. Предложение мое: пока, до полного исправления, Иосселиани отказать в приеме в комсомол, — закончил выступление Юрий.

— Что у тебя было сегодня? — несколько снисходительно и сочувственным тоном обратился ко мне председатель. — Расскажешь нам?

Я встал и приготовился идти к столу президиума, усиленно перебирая в голове все возможные варианты изложения случая на уроке математики.

— Разрешите, я расскажу, товарищ председатель! — встал с места Всеволод Павлович. — Я знаю все.

— Пожалуйста, просим, Всеволод Павлович! — Председатель, казалось, обрадовался и с большим удовольствием дал слово вместо меня преподавателю.

— Думаю, что не все здесь правы, — начал преподаватель, тщательно протирая стекла своих очков, — Иосселиани хороший ученик. Да, его так и надо считать, молодые люди. Вспомните, кем он пришел. Вы меня извините, я не комсомолец, беспартийный человек, и, может быть, не так выражаюсь, но он был дикарь. А теперь? А теперь он... ну, можно сказать, культурный ученик. А трудолюбие? Позавидовать надо даже тебе, Погостинский! Мне не нравится, как ты говорил. Нет, не нравится! Вспомнил старое и не к месту. А сегодня я удалил Иосселиани из класса... ошибочно. Не надо было его удалять. Он мне рассказал причину, и я ее признаю уважительной, а собрание, думаю, об этом может и не знать. Будем уважать самолюбие ученика.

После речи Всеволода Павловича мое настроение изменилось.

— У Иосселиани много недостатков, но их легче и сподручнее устранять в комсомоле, — говорил в своем выступлении Ипполит Погава. — Я за ним слежу все время, он из тех, кто активно устраняет  свои недостатки. Это самое главное. Он трудолюбив и очень активный.

— Активен даже слишком, — бросил кто-то реплику, вызвавшую общий смех.

После Ипполита выступило еще несколько человек. Все они указывали на мои недостатки, но сходились на том, что меня надо принять в комсомол. Вопрос был поставлен на голосование. Я был принят единогласно. Даже Погостинский в конце концов голосовал за прием.

Не помню, как я вышел из зала. Меня все поздравляли и от души желали успехов. Одними из первых пришли меня поздравить Сеит и Бидзина, который раньше всех изучил когда-то казавшийся ему непосильно тяжелым абхазский язык и нарочно говорил со мной только на нем.