Глава двадцатая.
Глава двадцатая.
И последняя
Как-то мне показали истребитель удивительной красоты. Законченные аэродинамические формы его были настолько строги и изящны, что казалось, тронь — и услышишь тонкий музыкальный звук. «Скрипка Страдивари…» — пошутил испытатель этой машины. И действительно, она была сработана умелыми руками. Стремительное стреловидное крыло, два киля за кабиной летчика, вместо круглой дыры входного сопла — два прямоугольных скоса: то же, казалось, назначение, но как продумано и сделано! О скорости, потолке машины, возможных вариантах вооружения я слушал и только головой покачивал от удивления…
Это был реактивный самолет уже третьего поколения. Те, первые, которые нам довелось осваивать вскоре после войны, ни в какое сравнение с ним, конечно, не шли. Сравнивать такое — все равно, что сравнивать современную звуковоспроизводящую аппаратуру с ее пращурами — допотопными дагерротипами или граммофонами.
С первых реактивных самолетов и до последних лично мне вылетать приходилось без всяких провозных на машинах-спарках (сначала ведь конструкторы боевой истребитель готовят, а уж потом — если будет принят — со спаренной кабиной для обучения). Так что как управлять новым самолетом, какой у него характер, особенности — узнаешь только в воздухе, когда назад отступать поздно — летишь!.. Понятно, принцип управления на самолетах со времен братьев Райт не изменялся: ручку двинул от себя — машина камнем вниз засвистела, потянул на себя — на потолок полезла. И все же тысячи нюансов, свойственных только ей, хранит в себе каждая новая машина, а вот когда она это все раскроет тебе, когда станет привычной, объезженной — сказать никто не может.
…Передо мной стоял незнакомый, отливающий холодным стальным блеском истребитель. Его хозяин — шеф-пилот микояновской фирмы, заслуженный летчик-испытатель СССР Александр Федотов — представлял машину, рассказывая, как она ведет себя в полете, как реагирует на действия летчика, где и в чем требуется с ней быть настороженно-внимательным, а где — никаких тебе проблем, капризов или сюрпризов, которые от других, бывало, только и жди.
С Сашей мы давние друзья. Я доверяю этому летчику, как самому себе. Больше двадцати лет он испытывает самолеты, да не какие-нибудь — истребители! За выдающиеся заслуги, мужество и мастерство, проявленные при испытании авиационной техники, Саше было присвоено звание Героя Советского Союза. Есть у него и боевой орден, так любимый фронтовиками, — Красного Знамени, хотя Саша и не воевал, мал еще был. Вот отец его — рядовой пехоты — прошел от Сталинграда до Польши, где и погиб.
Саша не просто смелый и бесстрашный летчик. Профессия испытателя такое предполагает как само собой разумеющееся. Иначе надо сразу же уходить с аэродрома и посвятить себя другому, более спокойному делу. Саша — инженер. К тому же не узкой направленности, а специалист, глубоко разбирающийся в любых вопросах конструкции самолетов, аэродинамики, двигателей. То новое, что ввел Саша в методику испытаний, чему обучил своих товарищей по работе, позволило сказать однажды: федотовская школа… Ему присвоили звание генерала. Отметили Ленинской премией. О золотых да платиновых медалях абсолютного рекордсмена мира, высших наградах Международной авиационной федерации говорить не приходится!
Словом, знакомясь с новой машиной со слов ее хозяина, я не испытывал в ней никаких сомнений. В себе я был уверен, и если что и беспокоило перед вылетом, так это вопрос о том, как будут осваивать машину рядовые летчики строевых частей. Окажется ли она посильной какому-нибудь лейтенанту в пилотировании, боевом Применении? Одно дело — с виду хороша. А норов?..
Короче говоря, я рассматривал истребитель не просто как пилот, готовящийся к очередному — в который раз! — самостоятельному вылету, а как председатель государственной комиссии по приемке нового самолета для вооружения частей. Соответственно и оценивал истребитель по суровой шкале: быть или не быть?..
Опыт в таких делах накопился у меня уже немалый, так что, выслушав испытателя, изучив все прилагаемые к машине характеристики, я вылетел на ней и сразу понял — в истребительной авиации сказано новое слово. Забегая вперед, замечу, что летчики противовоздушной обороны страны освоили тот перехватчик и сейчас надежно охраняют на нем наше мирное небо. А тогда работа с предложенной строевым частям машиной только начиналась.
И вот я готовлюсь лететь на пуск боевых ракет. Лететь нужно было довольно далеко — от одного из подмосковных аэродромов до жарких южных песков. Там посадка, заправка и работа на полигоне.
Погода, помню, стояла сложная: нижняя кромка облаков замерла на высоте 150 метров, верхняя — на 10000, видимость по горизонту — 2 километра. Вариант, как говорится, далеко не генеральский (в шутку облегченный вариант сложных метеоусловий, когда и видимость получше, и облака от земли повыше — все не так трудно пробиваться сквозь них! — пилоты называют «генеральским минимумом»). Но я взлетел, пробил десятикилометровую толщу облачности, отрегулировал машину триммерами рулей так, что практически она сама выдерживала и заданный курс, и высоту полета — управлял ею играючи, кончиками пальцев.
А утро тогда только занималось. Солнца внизу, у земли, не видно было из-за непогоды, ко мне же оно тянулось все настойчивей. Наконец огромный раскаленный диск выплыл из облаков, и вот на высоте двенадцати тысяч метров, словно над застывшим горным озером, зажглась удивительная по красоте заря. Казалось, что я попал в царство снов…
Оставшись наедине со своими мыслями, я предался беспечным размышлениям. «Вот, — подумалось, — танец маленьких лебедей где бы исполнять — на облаках!..»
И представил вдруг на миг сцену Большого театра, известную балерину, и тут что-то меня смутило. «Как ведь, однако, долго танцует она… Что и говорить, — рассуждал я про себя, — разные там фуэте, антраша выполняет мастерски. Но среди других „лебедей“, юных да расцветающих, положа руку на сердце, слишком ли смотрится?..»
Турбины перехватчика монотонно гудели где-то за моей спиной. Стрелки приборов равнодушно замерли на циферблатах, сквозь фонарь кабины начали пригревать утренние лучи солнца. Движения над бескрайним белым озером не чувствовалось. Казалось, будто все вокруг навсегда остановилось — и облака, и эта машина с удивительными аэродинамическими формами, и сама жизнь… И тогда, к месту или не к месту, подумалось: «А ведь со сцены надо уходить вовремя…»
Мысль мелькнула, но не угасла. Словно тень вошла в мою кабину и стала повторяться все настойчивей:
«Уходить вовремя… Надо уходить вовремя…»
Да, мне шел уже 64-й год. Я летал на всех типах реактивных истребителей, летал без скидок на возраст, как любой молодой летчик, иначе бы и не смог. Врачи, конечно, не раз намекали: «Не пора ли, товарищ маршал, кончать с полетами? Все-таки седьмой десяток…» И теоретически я понимал: конечно, пора, для летчика я давно старик. Но я всегда боялся этих врачей, боялся медленной болезни и лекарств. Боялся жены с заплаканными глазами, которая будет делать вид, что «еще есть надежда…». Боялся себя — немощного, все понимающего и все-таки надеющегося, верящего… И продолжал летать, просто не представляя себя без скорости, без напряженной работы в небе.
Но теперь летать мне постоянно мешала та мысль — о сцене. Известная балерина стала чуть ли не моим кровным врагом! Я уже не мог смотреть даже телепередачи с ее участием. А «о сцене» напоминало то одно, то другое.
Раз попалась в руки книга о жизни Льва Толстого в Ясной Поляне. Люблю Толстого. Но читаю письмо Льва Николаевича — и опять о своем…
«…Ты описываешь свою жизнь в жидовском местечке, и, поверишь ли, мне завидно. Ох, как это хорошо в твоих годах посидеть одному с собой, с глазу на глаз, и именно в артиллерийском кружку офицеров, — пишет он брату жены Софьи Андреевны. — Не много, как в полку, и дряни нет, и не один, а с людьми, которых уже так насквозь изучишь и с которыми сблизишься хорошо. А это-то и приятно, и полезно… (…) Я очень счастлив, но когда представишь себе твою жизнь, то кажется, что самое-то счастье состоит в том, чтоб было 19 лет, ехать верхом мимо взвода артиллерии, закуривать папироску, тыкая в пальник, который подает 4-й № Захарченко какой-нибудь, и думать: „Коли бы только все знали, какой я молодец!..“
Что говорить, всякое счастье, даже боевое, — удел молодости. Оно любит баловать молодежь. Ведь победа немножко тоже женщина…
…Ту ночь я запомнил во всех подробностях. Опять сложные метеорологические условия — ни горизонта, ни неба. Не случайно и летать разрешили только наиболее опытным, тем, кто подтвердил первый класс. С разлета — одним из первых — я выполнил полет и направился в высотку. Высотка — это такая комната, где в специальных ящиках хранятся наши летные доспехи — гермошлем, кислородная маска, ВКК — высотно-компенсирующий костюм, защитный шлем. Здесь пилоты собираются, коротая время между вылетами. Обычно в высотке шумно — кто-нибудь обязательно рассказывает веселые истории, последние новости. На стене комнаты большое зеркало: смотрясь в него, пилот проверяет — все ли в порядке, правильно ли подогнана на нем его боевая амуниция.
Я, помню, подошел к тому зеркалу после первого полета, и вдруг взгляд мой остановился на группе летчиков. Один из них что-то живо рассказывал своим товарищам — те по-молодому звонко и беззаботно смеялись, и я невольно замер, всматриваясь в их лица. Ребята эти чем-то напомнили мне мою молодость, когда, так же вот весело смеясь, мчались мы на дрезине по сталинградской степи навстречу неизвестному будущему…
От группы пилотов отделился один и, несколько приблизившись к зеркалу, но так, чтобы не мешать мне, принялся готовить свой гермошлем. Узкое лицо, большой лоб, небесно-голубые глаза… Движения летчика были порывисты, точны. Я наблюдал, как он резко задергивал на высотном костюме замки-»молнии», как надевал гермошлем — похоже, это нравилось ему. Когда летчик ушел, я внимательно, без сожаления и страха, посмотрел в зеркало. В отражении увидел уставшее, все в глубоких морщинах лицо, поредевшие седые волосы и тут окончательно понял, что летчику-истребителю Евгению Савицкому пора оставлять «сцену». Да, ни тот металлический гермошлем, ни высотный костюм — ничто уже не шло мне, а казалось какой-то неестественной театральной бутафорией…
Я вышел из высотки незаметно. Самолет мой к полету уже был готов, и я забрался в кабину перехватчика. Привычно запустил один двигатель, второй. Проверил приборы. Стрелки их, сигнальные лампочки, тумблеры — все перед глазами, все работало четко; пора было выруливать на взлетную полосу, но я медлил. Мне еще не верилось, что этот полет станет последним моим полетом в жизни. Не верилось, что полвека, отданных небу, так вот, ни с того ни с сего, через каких-то полчаса вдруг оборвутся. Не верилось, что никогда больше с грохотом и треском на форсаже не оставить мне эту грешную землю, не вздыбить истребитель на косую петлю, не пройти над летным полем вниз головой, когда следом даже трава никнет и стелется.
И все же оно пришло, мое время…
Я выполнил тогда полет — очень сложный. Набрал потолок машины и на скорости, близкой к 3000 километров в час, завершил задание. Последний раз из стратосферы всматривался в ночное небо. Синим загадочным пламенем переливался Сириус, выше сверкало мое любимое созвездие Орион, а Большая Медведица — крупными алмазами по темному бархату — словно с укором заглядывала ко мне в кабину, скрывшись после разворота машины на посадочный курс.
На земле после посадки я подождал, когда турбины двигателей остановятся полностью. Выключил все тумблеры, питание самолета — в кабине стало темно, как в яме. Лестница-стремянка, заботливо приставленная к борту машины техником самолета, ждала меня, но я еще медлил, еще не мог оторвать рук от такой родной шероховатой ручки управления, от сектора газа, что слева по борту.
«Может, это все сон, странное наваждение?.. — пробежало в сознании. — Разве кто-то запретил летать маршалу авиации Савицкому?..» Но шелохнувшаяся было спасительная мысленка тут же беспомощно погасла. Я выбрался из кабины, не торопясь обошел истребитель, похлопал его по крыльям, погладил холодный нос — кок самолета — и, поцеловав его, сказал изумленно притихшему технику:
— Все, Дмитрий Федорович, конец. Отлетался… Техник самолета что-то говорил мне, но я, не слыша его, направился в высотку и вдруг почувствовал, что у меня случилось какое-то тяжелое, непоправимое горе… Сдавило сердце. Крупные слезы накатились на глаза, и под прикрытием ночи, не стыдясь их, я шел по летному полю, не зная еще, как встречу рождавшееся утро, как буду жить дальше…
Я уже давно не летаю. А сны часто снятся одни и те же: лечу! И доходят в тяжелых снах прощальные голоса тех, кто падал с высот, объятый пламенем, кто просил прикрыть от огня «мессеров». И тогда в эфир врывается мой давний полузабытый позывной:
— Я — «Дракон». Атакую!..