Глава первая, вводная.

Глава первая, вводная.

Об отчем крае, детстве и отрочестве — времени давнем, трудном, но радостном

Дочка моя, Светлана, в детстве любила заводить со мной душевные беседы. Заберется ко мне на колени И давай приговаривать: «Папочка, ты у меня самый красивый, самый добрый, самый хороший, самый…» Проведет, как принято у пилотов, предварительную подготовку — и в атаку: «Расскажи сказку!..»

Признаться, по части народного эпоса я не очень был силен — самому в детстве сказок не много довелось слушать. Не до них как-то матери было…

Однако Светлану, думается мне, увлекали не столько и не только сказочные сюжеты — главное для нее было побыть со мной, вечно занятым, то уходящим куда-то ни свет ни заря, то возвращающимся уже к ночи: полеты, учения, испытания боевых машин, различные совещания… Так что, поймав меня и захватив инициативу в свои руки, дочка согласна была слушать что угодно. А я, наскоро пересказав про белого бычка (пожалуй, единственную сказку, которую знал), заводил тогда речь о полетах в стратосфере, о воздушных боях, о том, как пятеркой крутили мы «мертвые петли» на реактивных истребителях, а порой увлекался и начинал растолковывать выполнение глубоких виражей, «бочек».

— Вот смотри, — говорил я и моделькой самолета, а то и просто ладонями, в чем силен каждый пилот, принимался откручивать пилотажные фигуры. — Закладываем сначала крен, ручку управления тянем на себя, а за ней газок вперед, — вперед, с опережением. И-и… пошел!..

Глаза Светланы радостно загорались, она бросалась ко мне на шею, подгибая коленки, и мы так крутились по комнате — в импровизированной пилотажной зоне. Было шумно, весело. А годкам этак к десяти довольно грамотно с точки зрения летной методики дочка моя могла уже и сама рассказать, как выполняется полупетля Нестерова или как выводить самолет из штопора. Порой я замечал, с каким интересом Светлана рассматривает мои пилотские доспехи: гермошлем, высотный костюм, летные краги, планшетки. В эти минуты она притихала, словно понимая, что приобщается к великим таинствам неба, и я старался не мешать ей в этом ее священнодействии…

А вопросы у Светланы становились все сложнее, серьезнее. Как-то заявила: «Люблю слушать, как люди жизнь начинают», — и попросила рассказать о моем детстве, юности.

Слушать она умела. Пристроится, бывало, поуютней в уголке дивана, широко-широко распахнет глаза — и вот уже уносимся мы вместе в то давнее, трудное, но все-таки радостное время — когда начиналась жизнь…

На окраине Новороссийска, в так называемой Станичке, в семье стрелочника железной дороги Якова Савицкого в 1910 году родился сын. Был он по счету четвертым. Нарекли Евгением. Как младшего в семье, мальчика любили, зря не наказывали, не обижали ни родители, ни старшие братья, и казалось, безоблачно-радостному детству не будет конца…

Но вот азиатская холера унесла Якова Савицкого. В памяти сохранилось: гроб посреди комнаты, в гробу неузнаваемо изменившийся отец. Непривычная в доме напряженная тишина, завешанное черным зеркало… Неотвратимость постигшего нас горя до меня еще не доходит, и я с любопытством рассматриваю заплаканные лица людей. Только когда отца опустили в могилу, а на тесовую крышку гроба посыпались комья холодной сырой земли, тревога с причитаниями и слезами взрослых передалась и мне.

Помню, кто-то оттаскивал меня от рыдающей матери, кто-то приговаривал: «Бедный сиротинушка…

Ким же теперь прокормить четверых…» Что эти слова означали, я вскоре уже понял, и, как знать, не с тех ли горестных уроков и началась моя школа жизни?..

…Однажды, когда все мы, четверо мальчишек, собрались, за столом, мать присела к краешку и как-то Виновато, словно извиняясь за случившееся, сказала:

— Дети, я все распродала, что покупали с отцом. У меня нет больше денег, чтобы вас одевать и кормить…

Она хотела сказать что-то еще, но заплакала, заплакала, спрятав лицо в ладони, плечи ее как-то жалостно затряслись и вся она показалась мне вдруг такой маленькой, беззащитной, что я невольно рванулся из-за стола и выкрикнул:

— А мы для чего?..

Через несколько дней, когда мать дала нам на обед только но стакану чая без сахара и маленький кусочек хлеба на всех, я решил идти на базар. То, что продукты надо искать именно там, объяснять мне не требовалось, но вот каким путем их достать — этого и пока не представлял.

Чтобы попасть на базар, из Станички предстояло Пройти через старые царские казармы. Полуразрушенные, с выбитыми глазницами окон, они наводили ужас на местных жителей. В то время в подвалах казарм скрывались беспризорники, и слухи о них разносились по округе. То говорили, что шайки беспризорных грабят и убивают людей, а по ночам разводят костры и на них сжигают свои жертвы. То якобы кто-то сам видел, как мучают в подвалах невинных. Словом, мрачное это место люди старались проходить не в одиночку, засветло. И я, решительно шагнув из дома, тоже подумал, как бы пристроиться к кому-нибудь из попутчиков. Но вокруг не было ни души, а отступать назад было уже поздно.

Надо сказать, за себя я умел постоять: братья меня обучили драться, и довольно неплохо. В те давние годы юных отроков не водили в школы фигурного катания, не знали мы и диких приемов каратэ — коварных, жестоких. Как в старину во многих краях матушки-России, среди нас еще была жива старая забава русского простонародья — кулачные бои по простой системе — «стенка на стенку». Нельзя сказать, чтобы в открытой драке бойцы проявляли чрезмерную любезность друг к другу. Но неписаные правила не позволяли, например, бить лежачего, применять оружие, противника каждый выбирал себе по росту — чтоб не слабее был тебя самого (а дрались и взрослые и пацаны). И в этом мне виделся справедливый, я бы сказал, даже благородный дух наших схваток.

Станичка не раз одерживала победу в жарких боях. Ходили мы и на Нахаловку, и на Стандарт, где парни считались самыми бесстрашными и сильными в городе. Так что не по возрасту высокий, физически здоровый, я готов был при случае принять бой.

Когда я уже проходил территорию казарм, на плацу между пристройками увидел бесприютную группу гревшихся у костра ребят. Возможно, все бы и обошлось тихо-мирно: слухи-то об этих полураздетых, полуголодных бедолагах были явно преувеличены, Но вот от костра пахнуло печеной картошкой, чем-то еще жареным и вкусным, и ноги мои сами понесли меня на эти запахи.

Мое появление насторожило лихую братву. Все притихли, словно спрашивая: зачем пришел? Когда же я попросил кусок хлеба, орава дружно засмеялась. Я не уходил. Тогда от группы отделился крепыш по кличке Зуб, подошел ко мне, глянул с вызовом и со всего размаха ударил меня в живот.

Помню, как перехватило дыхание, но я удержался. Кто-то крикнул:

— Дай ему, Зуб, еще! Хлеба захотел!.. Зуб стоял рядом и ухмылялся, не трогая меня. Ко мне же довольно быстро вернулось дыхание, и тогда, по всем правилам кулачного боя, я двинул противнику в челюсть. Удар был сокрушительным. Что началось потом — трудно вообразить! Лупили меня пацаны от всей души. Кое-кому, конечно, перепадало и от меня, но силы оказались слишком неравны, и победные трубы уже готовились возвестить о триумфе одной стороны, поражении другой, как вдруг раздался зычный голос:

— А ну, шпана, прекрати!..

Будто из-под земли передо мной вырос человек, и в первое мгновенье я даже растерялся: он действительно был где-то внизу, у самой земли, потому что вместо ног у него торчали обрубки, прикрученные к деревянной площадочке, а в руках он держал колодки, которыми отталкивался при движении. Незнакомый человек, по пояс голый, с сильными мышцами на груди, спокойно, но строго спросил, кто я такой.

— Женька Савицкий. Иду на базар добывать жратву, — кратко отрекомендовался я, и тогда очередь удивляться наступила за безногим:

— Это как добывать? — снова спросил он, приподнялся на руках, отчего вся мускулатура на них заиграла.

Я ответил, что пока еще не знаю, как, и, держась за глаз, который заплыл в синяке, опустил голову.

— Эх ты-ы, ду-ура… — душевно протянул человек без ног. — А воровать-то умеешь?

Нет, воровать я не умел, и за это упущение в своей жизни мне почему-то вдруг стало стыдно перед безногим, которого здесь, по всему видать, слушались и которому беспрекословно повиновались.

— Все ясно, — буркнул он, распорядился дать мне хлеба, банку гороха и подкатил поближе к дымящемуся копру.

Через минуту-другую я уже сидел в компании беспризорников, с наслаждением жевал мягкий и вкусный белый хлеб, невольно отмечая про себя, что дрался вроде неплохо: у двоих были синяки под глазами, у одного рассечена губа. Это отметил и безногий, но тут же спросил:

— А вот ужом бегать умеешь?

Бегать я конечно, умел, но что значит «ужом» — не представлял, и чем откровенно и признался.

— Ладно, — заключил мой новый приятель. — На базар пойдешь со шпаной. Иначе голодным останешься.

И тут мы начали знакомиться друг с другом. Меня расспрашивали, есть ли отец, мать, другая родня. Я рассказал о себе и узнал, что вся эта беспризорная братия — из Поволжья. Были ребята из Саратова, Сталинграда, Астрахани. Тот, который меня ударил первым, считался в компании за вожака, звали его Николаем, а прозвище Зуб он получил от своей фамилии — Зубарев.

Настоящим же вожаком беспризорников был безногий мужчина по кличке Хмель. Хмель предложил переименовать меня, что тут же исполнили — четко, без всякой волокиты и лишних формальностей.

— Будешь Совой! — решили единогласно. Так и осталось — Сова. Иногда добавляли Женька Сова.

Ну а обязанности свои я усвоил довольно быстро. В первый же день знакомства вся моя новая компания разделилась на четыре, так сказать, бригады. Двум предстояло работать на базаре, а остальным — в хлебных магазинах. Я попал в группу под командованием Зуба, и, не тратя времени попусту, мы отправились на дело.

— Будем тянуть сулу, — поставил нам задачу Зуб, — ее там много…

Сула — это соленый вяленый судак. Если ее там много, рассуждал я, конечно, не грех какую-то часть и позаимствовать. Ведь есть же все хотят…

До базара добрались довольно быстро. И тут я заметил, что и торговцы и покупатели при виде нас как-то занервничали, засуетились. Я на беспризорника пока что не был похож: одежда моя хотя и в латках, но вид еще сохраняла чистый, не прокопченный. И вдруг!.. Идущий со мной рядом Зуб молнией метнулся в сторону прилавка, схватил четыре рыбины — и бегом вдоль базара!..

— Держи вора! Держи!.. — полетело вдогонку ему, но поймать Зуба было не так-то просто. Он ловко обошел десятки рук, затем передал рыбу стоящему уже наготове приятелю, тот рванул в другом направлении, передал по цепочке дальше. Все! Заиграли сушеных судаков…

К вечеру мы вернулись в казармы с добычей. Все, что удалось достать съестного, прямо скажем, не самым учтивым путем, Хмель принялся делить поровну.

— Это — вам на обед. Это — на ужин. А это — мне… — раскладывал он по кучкам хлеб, фрукты, рыбу. — Ночью работать не будем. Отдыхайте.

Тут Хмель задержался взглядом на мне и спросил:

— Ну а как Сова?..

— Зеленый еще, растерялся, — прокомментировал Зуб. — Под пижона сработал: за чистого сошел.

— И то ничего, — примирительно заключил Хмель. Для начала…

Вместе со всеми я ночевал на первом этаже бывших царских казарм. Ночью стало холодно, однако спалось спокойно, крепко. Впереди была еще долгая жизнь, и сны мне не виделись в то время ни цветные ни черно-белые…

Вскоре я усвоил все правила поведения и хорошей тона беспризорной компании. Помню, что категорически запрещалось воровать друг у друга. Ценилась взаимовыручка. Если кто-то заболеет — ему приходят на помощь: и накормят, и напоят, и спать уложат заботливо. Строго очень судили обманщиков. Как правило, за обман лишали еды. Словом, какие-то стихийные наметки нравственных начал в нашем разбойничьем коллективе просматривались. Больше того, Хмель временами проводил с нами и нравоучительные дидактические беседы. Помню, вытащит из-за широкого кожаного пояса финку — а она была настолько острая, что ею наш предводитель умудрялся даже бриться, — покрутит в руках, поиграет — мы притихнем, и тогда он начинает: «Воровать, шпана, нужно уметь, Это — целая наука. И дело это не ваше…»

Действительно, все наши предприятия, лихие наскоки на базар заключались только в добывании пищи. Конечно, ловили ребят, и доставалось в таких случаях крепко. Но находились и защитники. Те нас понимали и где-то даже оправдывали: мол, голод не тетка.

В народе по этому поводу еще и так говорят: «Голь на выдумки хитра». Насколько точное замечание, судите сами: я расскажу один эпизод, который, как говорится, имел место быть на углу улицы Серебряковской, у булочной богатого нэпмана Изи Нахимовича. Кстати, сейчас там неподалеку мой бюст — как дважды Герою Советского Союза.

Эх, и чего только в этой булочной не выставляли на лотки да витрины! И огромные-то караваи пшеничного хлеба, который хоть садись на него — поднимется непокорно; и белые-то обсыпанные мукой калачи — от одного запаха дух захватывало! — и французские булочки, этак подрумяненные в печи; и сладкая сдоба — вензелями; и еще булочки, которые выпекали Только для лотков Изи Нахимовича — пышные, пахнущие ванилью, всегда теплые, — за ними сходились со всего города. Эти булочки привозили прямо из пекарни в ящиках. В строго определенное время появлялась пролетка, ящики выгружали, и тут же с лотка вам хозяин быстро расторговывал товар, дышащий Теплом русских печей.

Нам, беспризорникам, к булочной Изи практически даже приблизиться было невозможно. Грязные, все в лохмотьях, как правило, босые, еще издали мы вызывали настороженность обывателей города: барышни морщили носики, брезгливо отворачиваясь от нас, мамаши их начинали нервно теребить свои сумочки, придерживать их на всякий случай двумя руками.

А нас будто магнитом тянуло к распахнутым дверям булочной — ну хотя бы мимоходом вдохнуть удивительные запахи хлеба. В эти минуты порой до слез обидные наши прозвища: «Шпана! Жулики! Блатные!..» — похоже, даже не доходили до слуха голодных ребят.

Но вот однажды, когда терпение беспризорных новороссийских мальчишек лопнуло, родился план бесстрашной операции. Успех операции решали точность, быстрота, отвага. Ошибки при ее выполнении исключались — провал грозил бы определенными мерами наказания виновных. А замысел в общем-то был прост. Одному из нас, проходя мимо булочной Нахимовича, предстояло поравняться с лотком, выбить из-под него ножки и, когда сдобная продукция нэпмана окажется на тротуаре, завершить операцию стремительным захватом всего, что бог пошлет.

Понятно, тот нереспектабельный вид, который мы все имели, не позволял никого выдвинуть на направление главного удара. Тогда решено было одного из нас вырядить под нэпмана, что, конечно, значительно бы облегчило осуществление операции. Жребий пал на меня. Что оставалось делать? Действовать!

Поначалу нам предстояло каким-то образом обзавестись соответствующим моей фигуре костюмом. Дело нелегкое, почти неосуществимое: откуда взять деньги на такую роскошь? Проще было бы накупить на них хлеба. Выход напрашивался сам собой — реквизировать.

…Вечером неподалеку от городского парка мы устроили засаду. Нэпманские сыночки ходили обычно не в одиночку — человека по три-четыре, а то и парочками — с девицами своего круга. И вот сидим на заборе, ждем. Играет духовой оркестр. Мимо дефилируют то длинный, как жердь, то пузатенький какой.. Наконец я заметил парня ростом с меня и откровенно обрадовался — будто родного брата встретил. На мгновение смутило — с девушкой идет (как сейчас помню, на ней была аккуратная соломенная шляпка). Но… не до сантиментов, когда в твоих руках судьба целой операции! И я первым, соскочив с забора, решительно преграждаю путь соотечественнику-нэпману:

— Раздевайся!

— Ах!.. — воскликнула соломенная шляпка, но я тут же уточнил:

— Не ты. Твой фрайер!

Девица отскочила в сторону, парень, хоть и здоровый, явно растерялся. А тут Витька Принц для острастки щелкнул ножиком — и дело пошло. Пиджак, брюки, рубашка, галстук-бабочка, даже легкая тросточка — все из рук в руки. Оставили жениха в одних трусах, и сами — прямым ходом в казармы.

Хмель, осмотрев костюм, остался доволен.

— Давай, Сова, рядись! — Не терпелось всем увидеть меня нэпманом.

— Спокойно, — остановил Хмель. — Отмойте его для начала. Потом примерим…

Да, эта задачи была, пожалуй, не менее трудной, чем реквизиция нэпмановского костюма. Ни воды, ни мыла в нашей казарме не водилось. Тут я вспомнил, что на берегу моря собирали морской ил, который отмывал любую грязь, почти как мыло, и вскоре ребята весело начищали меня, словно самовар на пасху. Сделали это добросовестно, лишь волосы в порядок привести не смогли — так в разные стороны и остались торчать. Однако когда я вырядился, завязал шнурки на ботинках и расправил грудь — все притихли.

— Идет, — нарушил торжественность момента Хмель — Снимай давай. Завтра получишь. — И только тогда мои приятели разрядились:

— Ну, Сова, ты настоящий нэпман!

Я чувствовал себя почти именинником и на следующее утро, прилизав волосы на пробор, не в обычной толпе, а одиночкой, не спеша, отправился на Серебрянскую. Ребята там уже заняли диспозицию — за булочной. Я издали поприветствовал их легким учтивым поклоном, как это делали нэпманы и всякие недобитые буржуи, и тоже стал ждать пролетки с товаром, прохаживаясь неподалеку.

Пролетка подъехала к булочной в положенное время, без задержки. Все нэпманские заведения работали как часы, всякие там учеты, переучеты, санитарные дни, отгулы и загулы исключались. Хозяин и извозчик сгрузили ящики, тут же разложили булочки на лотке, и я вдруг почувствовал, что ноги мои отяжелели. Сердце учащенно застучало. Я невольно удивился: что это со мной происходит? Но к булочной потянулись люди, ждать больше было нечего, и я направился к Изиному хозяйству.

У лотка, помню, стояли две старухи и молодая женщина, Невольно подумал, что ситуация выгодная, — эти не помеха. Когда почти вплотную подошел к лотку и открыто посмотрел в глаза Изи Нахимовича, кругленького такого, лысоватого, елейно улыбающего хозяина булочной, мне стало вдруг весело. Еще минуту назад я не знал, как поведу себя у самого лотка, страх не страх, а какой-то трепет все-таки посетил меня, а тут глянул на лоснящееся лицо нэпмана, заметил за его спиной застывших в ожидании своих ребят и, ей-богу, с какой-то даже радостью ударил по одной ножке лотка, затем по другой — лоток опрокинулся, а дальше все было совсем легко и просто. Когда Изя Нахимович опомнился и начал кричать: «Милиция! Милиция!..» — нас и след простыл вместе с лучшими новороссийскими — замечу, периода нэпа, — булочками.

Эх и праздник был в тот день в нашей казарме! Невозможно словами передать ощущение той радости, которая обрушилась на голодных ребят, простой радости человеческого бытия, во многом нами тогда еще не осознанной, но непреоборимой. На всю свою жизнь, в которой было всякое — трудности, испытания, потери, радости открытий, преодолений и побед, — я сохранил в памяти тот переполненный счастьем день, когда принес своим товарищам по беде трудный, но такой нужный нам всем тогда хлеб.

Чуточку омрачилось, правда, для меня всеобщее торжество приказом Хмеля расстаться с моим новым, так сказать, рабочим костюмом. В нем было столь уютно, столь просто и удобно, что я не сразу согласился сдать его, не понимая, почему бы мне не походить хорошо одетым. Хмель душевно, как мог, объяснил:

— Дура! Ведь то, что вы сделали, — грабеж. За это срок полагается. Понял или нет?

Я сказал, что понял, и выбросил костюм.

Возможно, найдутся такие, которые скажут: мол, пожилой человек, военный, а что рассказывает, чему учит! И все-таки я рассчитываю, надеюсь на понимание — не методическое пособие для начинающих воришек вся эта глава. Больше того, признаюсь, строки чистосердечной исповеди пишу впервые. Мало кто знал об этой стороне моей биографии. Но, согласитесь, было бы нечестно приукрашивать розовыми бантиками трудности и невзгоды, которые испытывала в то время наша страна, а вместе с нею мы — мальчишки двадцатых годов.

К слову сказать, пройдут годы, и многие из моих приятелей-беспрпзорников станут достойными, уважаемыми людьми. Колька Зуб будет водить океанские лайнеры, Витька Принц выучится и станет крупным инженером. Да и судьбы других моих друзей, тех, с кем сталкивала меня жизнь, стоят того, чтобы о них пыли рассказано, Но все в свое время.

… Как-то я порту я обратил внимание на иностранное судно, глубоко сидящее в воде под тяжестью зерна. У меня тогда сразу же родилась шальная идея — приникнуть на это судно. Пшеницу нам порой удавалось доставать на элеваторе, ее мы научились варить на костре, ели, правда, без соли — с солью было совсем было туго. И я подумал, что на огромном пароходе и никто не заметит не большого убытка зерна.

— А как поволокешь? — спросил Хмель, в целом оценив мое рационализаторское предложение. Я рассказал свой замысел, получил «добро» и отправился в порт.

Помню, на мачте судна трепыхался какой-то чужеземный флаг, с разных сторон доносились голоса матросов, о чем-то говоривших не по-русски, а я, проникнув в трюм и торопливо набивая зерно за пазуху и в штаны, тревожно посматривал по сторонам. Мой костюм представлял собой вид мешка, состоявший из нескольких отсеков: рукава рубахи и брюки внизу, у щиколоток, были перевязаны, вместо пояса я крепко перетянулся переплетенным шпагатом. Словом, зерно размещалось вполне надежно, не рассыпалось, Но когда я начал выбираться из трюма, то понял, что маневренность моя весьма поубавилась и что убежать и в случае обнаружения меня просто-напросто не смогу. Так оно и вышло.

Странную фигуру, неуклюже передвигающуюся по судну (чем-то, думаю, я напоминал нынешних космонавтов, когда они идут к ракете), не заметить, конечно, не могли.

Kто-то закричал, мне замахали руками, показывая, чтобы я вернулся в трюм и высыпал зерно назад. Но я хорошо помнил наказ Хмеля: «Не достанешь пшеницы — есть не будешь…», и, помня это, разбежался, как мог, и прыгнул за борт, в море.

Плыть поначалу было легко: зерно поддерживало. Матросы на пароходе дружно смеялись, признав, должно быть, отвагу русского парнишки. А мне, чем ближе к берегу, плыть становилось все труднее и труднее — зерно намокло, тянуло ко дну. Я уже задыхался, но и освободиться от груза не мог. Так что, когда доплыл, встретили меня ребята с радостью. Да и добыча оказалась немалой — килограммов двадцать пшеницы.

В тот вечер мы широко отмечали рождение нашего нового предприятия — «заряжалыциков» (от слова «зарядиться», то есть засыпать зерно в костюм-мешок). Все сидели у костра, ели горячую кашу. Хмель хвалил меня за инициативу, предприимчивость и объявил, что теперь я буду старшим группы — мое первое повышение! Однако несовершенство человеческой натуры заявило тогда о себе неожиданной завистью одного из «базарников» — специалиста по базарным набегам Витьки Принца. Во время нашей трапезы у костра он вдруг взял ложку каши и швырнул ею прямо мне в лицо. Это был вызов.

— Спокойно, — заметил тогда Хмель. — Ешьте, После скажу, что делать…

С трудом сдерживая себя, я доел рыбу и кашу, которую организовал для общего ужина этот Витька Принц. Когда ужин закончился, Хмель подытожил:

— А теперь давайте! — И это означало, что внутреннее наше разногласие предстоит разрешить принародно — открытой дракой.

Мой соперник был старше меня года на три-четыре, и поначалу я вел себя как-то робко: все-таки авторитет, вожак «базарников». Принц нанес мне несколько ощутимых ударов. Это прибавило — энтузиазма — я ответил. И тут слышу:

— Витька, брось перо!

— У меня нет пера… — попытался открутиться Принц, но Хмель остановил наш поединок и приказал моему сопернику подойти к нему. Что-то сверкнуло в воздухе — из рук Принца вылетела финка.

— Продолжайте, — спокойно сказал Хмель, и вот тогда я молнией бросился на Витьку и нанес серию таких ударов, противостоять которым он уже не смог.

— Стоп! Юшка! — услышал я опять голос нашего арбитра. Из носа Принца пошла кровь — поединок, стало быть, следовало прекратить.

Авторитет мой в тот день рос на глазах. Черная зависть соперника по справедливости была наказана. Позже, на трудных поворотах судьбы, я не раз вспоминал эти первые уроки своей беспризорной жизни и, признаюсь, порой жалел, что не всегда мог так вот просто и ни разрешить некоторые проблемы.

А формы и методы нашего «промысла» под руководством Хмели продолжали совершенствоваться. Мне, правда, не правилось воровать ни на чужеземных судах, ни на базаре, хотя я и стал вожаком «заряжальщиков», — поэтому, как-то подумав, предложил Николаю Зубову поиск пропитания хоть и трудный, но более достойный.

— Послушай, Зуб, в городе много голубей. Их ведь, Пор, можно есть. Давай ловить.

Мой приятель согласился, но для ловли птиц требовалось найти сетку. Мы раздобыли обрывок рыбацкой сети, устроили ловушку и стили ждать, когда в нее попадут голуби. Их тогда в городе было очень много. Сытые, откормленные на элеваторах и в порту, где стояло много судов с зерном, они не шли на наши приманки, и за день нам удалось поймать только пять птиц.

Вечером, как обычно, у костра, собрался наш постоянный состав. На вертелах из винтовочных шомполов жарилась дичь, всем не терпелось отведать птичьего мяса, но мы с Зубом не торопились, заботясь об одном — как бы не провалить дегустацию нового блюда. Первым пробу снял Хмель — блюдо ему понравилось и идею нашу он одобрил. Но что там было пять голубей на ораву из ста голодных мальчишеских ртов…

На следующий день, проходя по улице Серебряковской, я обратил внимание на то, что птицы слетаются на чердаки зданий, и тут же предложил.

— Зуб, лезем?..

Возражений не последовало. Ночью мы решили сделать пробный отлов. Достав два мешка и подготовив им для освещения, притихли в ожидании темноты. Но не все нам было ясно в задуманном. Как, например, попасть на чердак? Ведь дома, да и многие ворота их запирались. Выбрав трехэтажное здание на углу Серебковской улицы, я принял решение лезть на чердак по водосточной трубе. Там мне предстояло отловить голубей, упрятать их в мешок и сбросить добычу Зубу. Сколько водосточных труб Новороссийска запомнили те пиши ночные операции! Но первый подъем по одной из них навсегда запомнился и мне.

Лезть было не только трудно — опасно. Труба, слано скрепленная, могла бы просто отвалиться от стены, особенно когда уже на высоте третьего этажа я карабкался через сильно отступавший от дома карниз. Преодолел я тогда то препятствие. На чердаке управился быстро, а вознаграждением, платой за трудности были мне потом добрые улыбки пацанов-ровесников и их немногословная благодарность: «Сова — мужик что надо, ничего не боится. Сорок голубей нам принес…»

Временами я заходил домой. Мать была худая от голода, похоже, почернела даже. Когда приносил ей голубей, тревожно расспрашивала:

— Чьи они? Откуда?

— Да ничьи! Дикие…

Мать печально и подолгу смотрела на меня и повторяла:

— Смотри, сынок, ворованного мне ничего не нужно. Не обманывай людей. Как бы ни было трудно, оставайся честным и говори всегда только правду…

Я очень любил мать. Свидания с ней переносил тяжело — чем помочь, как пережить голод?..

— Потерпи, мам, — успокаивал я ее. — Вот подрасту скоро, и все наладим. Заживем еще хорошо…

Мать плакала, а для меня женские слезы — так и осталось на всю жизнь — самое невыносимое испытание…

Как бы пошла жизнь беспризорных мальчишек дальше, кто знает. Но вот однажды ночью, часов в двенадцать, когда все мы были в сборе, нас бесшумно и быстро окружили люди в полувоенной форме. Один из них, с козлиной бородкой, помню, обратился к нам:

— Ну, ребята, поехали, довольно мучиться. Теперь будете жить по-человечески.

С разных сторон послышались возгласы:

— Куда ехать?

— Зачем?

— Нам и так неплохо!

Кто-то возразил:

— Пацаны, новую житуху будем организовывать, хорошую, интересную.

Лица прибывших людей казались доброжелательными, голоса ласковыми, но в нас, беспризорниках, выработался уже некий инстинкт недоверия к ним. Кое-кто из ребят попытался было рвануть из кольца окружения. Их поймали. Все выходы оказались перекрыты.

И вот на грузовиках мы въезжаем во двор, на воротах которого огромными буквами написано: ОГПУ. Закрылись ворота. Нас выстроили. Разбив по возрасту, начали определять: тех, кому исполнилось пятнадцать лет, — в детскую колонию, младших — в детский дом. Потом всех остригли, раздели, одежду сожгли и повели мыться в баню. Непривычно было после осмотра на вшивость облачаться в чистое белье, одинаково пошитую одежду. За завтраком военный человек с наганом на боку принялся объяснять происшедшее с нами. Он говорил, что по решению рабоче-крестьянского правительства началась борьба с беспризорничеством, что заниматься этим будет ГПУ, председателем которого является сам Дзержинский. Строгий человек с наганом говорил, что задачу эту они решат во что бы то ни сталои что он не советует мешать им в этой их работе. Нам объяснили также, что все будут учиться — школа рядом. А потом ознакомили с распорядком дня. Распорядок предлагался по военному образцу: подъем, зарядка, завтрак, строем на занятия, строем с занятий.

И началась наша новая жизнь. За ворота детдома выходить никому не разрешалось. Полное самообслуживание — все делали сами: убирали, стирали, по очереди готовили пищу на кухне, даже стригли друг друга. Из обслуживающего персонала в детдоме было всего три-четыре человека. Они, кстати, числились и воспитателями, Спали мы, помню, на железных койках, матрасы и подушки набивали сеном. Постельного белья вначале не было, но потом каждому выдали по одной простыне. Вместо тетрадей в школе использовали какую-то серую обертоную бумагу, писали карандашом, так что и рассмотреть написанное в такой самодельной тетрадке было трудно. Словом, некоторым ребятам пришлись не по душе детдомовская жизнь — кое-кто удрал. А я остался и, больше того, как один из наиболее прилежных детдомовцев вместе с Колькой Зубаревым вошел, можно сказать, в историю тех дней, когда и стране проводилась работа по ликвидации беспризорничества.

Об «истории» чуть позже. Ну а что касается «прилежности», то, если честно, от других ребят особенно-то, конечно, я ничем не отличался. Все мы были более-менее равны. Хотя, конечно, у каждого из нас уже складывался свой характер, в каждом шел процесс самопознания — мы остро и внимательно наблюдали за окружающей жизнью, искали в ней свое место. А это значит — у каждого были свои невысказанные сомнения, радости, обиды. В нас так же, как и в нынешних ребятах, уживались юношеский максимализм, внешняя самоуверенность и даже агрессивность с внутренней неуверенностью в себе, скепсис и доверчивость, показной цинизм и внутренняя чистота.

Наши наставники, провозгласив нас, воспитанников детдома, хозяевами коллектива, учили быть ими. Каждый знал свои обязанности, каждый принимал участие в обсуждении вопросов работы и всей жизни коллектива, нес ответственность за то, что ему было поручено, за каждый свой поступок. Не «указующий перст», не унылые нравоучительные прописи, а требовательность лежала в основе работы любимого нашего воспитателя, педагога Петра Петровича Гудкина. Но как расположил нас к себе этот человек? Доверием. Этим издавна проверенным средством воспитания он перебрасывал верные мостики через самые, казалось бы, безнадежные душевные пропасти. И нам стал понятен принцип: чем больше к тебе доверия, тем жестче требования. Мы все были обязаны верить друг другу на слово. Если я, допустим, сказал, что был там-то, то никто уже не имел права проверять — был или не был. Верили! Такое доверие исправляло самых неисправимых.

Так складывался у нас хороший коллектив с развитым чувством чести, ответственности. Сейчас мне вот нередко задают вопросы: «Как вы воспитали такую дочь?», «Какие методы воспитания приняты в вашей семье?» Я пожимаю плечами: что тут скажешь? Да, Светлана довольно популярна в авиационном мире — стала дважды Героем Советского Союза. Но, откровенно говоря, воспитывалась Светлана больше в коллективе, где училась и работала. Школа, пионерская организация, комсомол, партийная организация — разве это не ступени становления многих наших современников? Со своей стороны, мы с женой Лидией Павловной поддерживали Свету во всех ее начинаниях, порой очень смелых, рискованных. Вот, вероятно, существенная деталь: воспитание в семье было поставлено так, чтобы, Светлана не чувствовала, что она дочь маршала. Росла, как многие другие девочки, ее ровесницы, училась, помогала по дому.

Могут возразить: коллектив коллективом, но не зря же считается, что родителям с каждым годом воспитывать все сложнее. Вот, дескать, и быт нынче у всех более устроен, и детство благополучнее, не то, что у нас, а глядишь, сын от рук отбился, дочь грубит… Говорят, что в век невиданных скоростей, сказочных достижений науки и техники убыстряется ритм жизни, усложняются методы носнптания. Не случайно, мол, молодежь становится объектом изучения для целого комплекса наук — демографии, социологии, педагогики, психологии, этики, эстетики, экономики. На научную основу становится и семейная педагогика. Однако…

Как-то ученые-зоологи рассказали мне об одном поучительном эксперименте. Они взяли из гнезда горных орлов — кондоров — несколько яиц. Яйца эти поместили в инкубатор, и когда появились птенцы, выкармливали их свяжим мясом — строго и заботливо, по времени и по режиму. Затем повзрослевших орлов перевели в зоологический сед и уже взрослых окольцевали и выпустили в районы, где жили их братья и сестры.

Как показало наблюдение, большинство орлов, выосших в инкубаторе и воспитанных в неволе, оказалось не приспособленными к жизни в естественных горных условиях и погибли. а их братья и сестры прекрасно чувствовали себя в своей родной стихии и приносили потомство.

Не напоминает ли эта грустная история воспитание детей в некоторых наших семьях?..

Конечно, надо признать, время сейчас динамичное, изменчивое. Нынешнее поколение молодых живет в условиях быстрой смены событий, многообразия возникающих тенденций и явлений, противоречивого потока информации, острой идеологической борьбы. Но именно такое время и требует от нового поколения не механического усвоения готовых истин, а нравственного и индивидального самоопределения, умения самостоятельного самоуправления, умения самостоятельно мыслить.

Эти процессы, понятно, сложны и для детей, и для отцов. И все-таки, думаю, какие бы новейшие методы воспитания ни разрабатывались наукой, это отнюдь не значит, что отец или мать, прочитав, допустим, популярную брошюру на педагогическую тему, могут использовать ее как кулинарную книгу. Важнее, на мой взгляд, другое — атмосфера, воздух семьи!

Я знаю много семей, в которых особенно сильны чувства привязанности друг к другу, взаимной любви. Сравнивая их, я обнаруживаю, что коллектив каждой такой семьи роднит неистощимая молодость души, сохранить которую можно только благодаря высоким идеалам. А иметь общие идеалы в жизни — это, вероятно, так же естественно и необходимо для членов семьи, как и наличие взаимной любви, уважения.

Атмосфера взаимопонимания, духовного родства, живого общения сближает сердца людей, обеспечивает здоровый тонус, поддерживает иммунитет против искушений предаться серенькому, но беззаботному существованию, «красивой жизни». И это не просто крепкие семьи, отвечающие каким-то среднеарифметическим стандартам и элементарным представлениям о порядочности. В них, как правило, бодрая атмосфера, здоровый климат, полное и поистине уважительное равноправие. Дети там растут здоровыми физически, духовно, нравственно (для меня эти качества неотделимы). Там преобладают благородные порывы, значительные интересы, господствует тяга к знаниям. Как правило, именно в такой среде достигается наиболее удачная профессиональная реализация возможностей каждого члена семьи, у детей формируется высокое гражданское сознание. В таких семьях хранят верность, спешат на выручку друг другу. И по-настоящему дружные, спаянные члены таких семей способны выстоять против урагана самых тяжелых житейских испытаний!

К сожалению, в последние годы появилось немало так называемых «благополучных» и даже «преуспевающих» семей, которые, как те экспериментальные орлы, тоже живут в инкубаторских условиях. У них, кажется, все есть — шикарные квартиры-хоромы, набитые роскошными, сверхмодными мебельными гарнитурами, всевозможной ультрасовременной бытовой техникой. Есть богатые дачи-дворцы и автомашины новейших престижных марок, дорогие модные туалеты. И все же именно в таких семьях сильнее всего ощущается проза и скука семейной жизни. Именно здесь наиболее осязательно властвуют расчет и выгода, именно здесь отсутствуют духовная атмосфера и нравственные критерии поведения в семье и за ее пределами.

Спрашивается — чего же не хватает этим семьям? Вроде бы всего у людей с излишком. Не хватает им чего-то такого, что на ощупь неуловимо. А именно — я ни боюсь этого слова, — идеала, вернее, цели в жизни. Они вытеснена страстью накопительства, которая не знает насыщения, удовлетворения и предела. Вещизм, стремление к наживе, накопительству заражает молодых, отравляют старость пожилым — именно они в первую очередь становятся жертвами подобного семейного климата. Нередко в таких семьях воцаряется махровое невежество. Люди, глядишь, живут в самой гуще культурных событий, но от культуры очень далеки, ибо втянуты в орбиту делишек, связанных со страстью к обогащению, с непрестанной погоней за «рыночными новинками». Настоящие сизифы нашего времени — только еще более трагические по сравнению с мифическим героем!

Доводилось мне слышать и слова в оправдание такой своей жизни — дескать, осуществления-то возвышенных идеалов нам не дождаться да и вообще никогда не достичь, Но в стремлении к такому осуществлению разве не смысл жизни?.. В процессе этого того поступательного движения старшие участвуют, вкладывая в него свой житейский и нравственный опыт, а молодежь — свое дерзновение и смелость. Не так ли воспитывается гражданственность, любовь к отечеству?

Присмотритесь к традициям народа, и вы заметите, что в семьях, вошедших в историю нашей страны, caмое почетное место занимали честь, достоинство, уважение к окружающим. Это служило мерилом при оценке поведении каждого в таких семьях, при осуждении тех, кто свернул с правильного пути, запятнал честь рода. В летописи многих семей вписаны славные имена поборников и ревнителей свободы, народных прав, борцов за справедливость. Я не знаю более волнующей пищи дли чтения, чем такие вот семейные хроники, заметки и письма. Это — подлинные исторические свидетельства, удостоверяющие, что в русском народе всегда жили высокие и светлые идеалы!

И в более близкую нам эпоху эти идеалы передавались, от отцов к детям, от детей к внукам, формируя настоящих людей. Целые поколения сражались за них не жалея жизни. Семейные традиции продолжают жить. В последние годы наметился особо возрастающий интерес к отстаиванию и приумножению фамильной славы, чести, достоинства семьи. Молодое поколение старается закрепить и обогатить достигнутое отцами и дедами. — своими трудовыми успехами на профессиональном поприще, творческим отношением к делу, умением дорожить идеалами и беречь честь смолоду. Это — нетленный наш капитал и бесценное наследство.

Однако как мы с Колькой Зубаревым все же вошли в историю нашей отечественной педагогики?

А дело было так. В один из дней в детдом приехали озабоченные люди — все в высоких кожаных крагах, модных кепках, — установили на треноге какой-то ящик и строго нас с Колькой предупредили:

— Сейчас вы будете одеваться у своих кроватей. Никуда не бегайте.

Я не сразу понял, как же это нам еще одеваться, если мы уже давно одеты.

— А для этого надо раздеться, — доходчиво объяснили мне.

Когда мы с Колькой Зубаревым, не очень-то уразумев смысл мероприятия, разоблачились, озабоченные люди засуетились, начали торопливо крутить на ящике какую-то ручку, а нам закричали:

— Давай, давай — одевайтесь же! Живей!..

Потом все успокоились, сложили свои инструменты в машину и укатили.

И вот февральским вечером тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года, ни много ни мало шестьдесят лет спустя, в телевизионной передаче «Семья и школа» в небольшом фрагменте из старенького документального фильма о детских домах я увидел себя.

…Худой, наголо остриженный парнишка. Взгляд настороженный, непонимающий: к чему вся эта суета вокруг ящика с треногой? Рядом Николай Зубарев, мой закадычный дружок, — этот улыбается. Мы одеваемся и, в соответствии с проведенным инструктажем, ни на шаг не отходим от наших коек с высокими спинками.

Как верно заметил поэт:

«Остановись, мгновенье, — ты прекрасно!..»