II Университет Ольга Александровна Охтерлони У старца Варнавы «На скалах Валаама» Семейная жизнь «Распад» Литературные объединения «Человек из ресторана» Между Толстым и Горьким

II

Университет

Ольга Александровна Охтерлони

У старца Варнавы

«На скалах Валаама»

Семейная жизнь

«Распад»

Литературные объединения

«Человек из ресторана»

Между Толстым и Горьким

В детстве Шмелев любил церковные праздники. Как все в семье, соблюдал посты, всенощные, обедни, а говенья воспринимал как увлекательный подвиг. Но в юношестве он утратил свою воцерковленность, к вере стал безразличен и отдал дань критицизму. Социалистом он не был, но «Народной воле» сочувствовал. Левизна умонастроений — знак времени, и в этом Шмелев мало чем отличался от русской молодежи. Уже в эмиграции прочитав «Автобиографические заметки» отца Сергия (Булгакова), он воспринял их как собственное откровение, как человеческий документ, отразивший искания современников, в том числе и его, Шмелева, отпадение от Церкви: Булгаков тоже родился в религиозной семье, «под кровом церковным», как он писал, но прошел через «искушение в неверии»; среди причин безбожия он называл несогласованность личностного и религиозного, а также бурсачество, вытравившее детскую веру; кроме того, он писал о влиянии искушающей нигилизмом «интеллигентщины — судьбы и проклятия нашей родины»: интеллигентщина оторвала его от «почвы» и толкнула к борьбе с самодержавием; имеет отношение к Шмелеву и признание Булгакова в том, что его критицизм пробудился именно в среде внекультурной, что сделало его беззащитным перед «ядами интеллигентщины», привлекательными для человека, находящегося в поре «первоначальной невинности, святого варварства»; в булгаковских заметках Шмелев увидел себя, тем более что явными были совпадения биографического и эмоционального содержания; например, Булгаков писал: «Я еще помню из отрочества, как я, десятилетним мальчиком, горестно переживал убийство Александра II, со всей трогательностью этой кончины, еще усиливавшейся обликом Царя-Освободителя. Однако этот облик был совершенно вытеснен из памяти сердца политическим обликом его преемника и всем общим характером царствования Александра III»[8].

Интеллектуальные искания пришлись на время учебы на юридическом факультете Московского университета, куда Шмелев поступил в 1894 году. Вот его признание из очерка «У старца Варнавы» (1936): «Я питал ненасытную жажду „знать“. И я многое узнавал, и это знание уводило меня от самого важного знания — от Источника Знания, от Церкви». Новым источником знания стали книжные прилавки на Моховой. Шмелев увлекся идеями Г. Бокля, который рассматривал историю цивилизаций с позиций материализма, а человеческую природу объяснял климатом, почвой, ландшафтом, питанием. Дарвинские концепции о генетической связи человека и обезьяны, о сотворении видов, естественном и искусственном отборе, в целом органический детерминизм как принцип познания и систематизации мира — все это также было Шмелеву ново и чрезвычайно интересно. Он осмыслил ботанические идеи профессора Московского университета К. А. Тимирязева, дарвиниста, выразителя позиций естественно-научного материализма, познакомился с философией и социологией высоко ценившего дарвинское «Происхождение видов» позитивиста Г. Спенсера, с его теорией эволюционизма (тут трудно удержаться от искушения напомнить о выпаде В. В. Розанова: «Никакого желания спорить со Спенсером: а желание вцепиться в его аккуратные бакенбарды и выдрать из них 1/2»[9]). Шмелеву были интересны идеи другого социолога, а также этнографа — Ш. Летурно. Его привлекали труды И. М. Сеченова, его новая психология, изучение психики человека в контексте среды, естественно-научный анализ мозговой деятельности, учение о рефлексах, связь философских и естественных идей в сеченовском понимании человека. Наконец, он заинтересовался теоретиком индивидуалистического анархизма М. Штирнером, который уверял, что с самого рождения человек борется с миром и таким образом утверждает свою индивидуальность, а сам человек есть собственник идей, идеи же универсальные, такие как богобоязнь или благочестие, ущемляют его свободу.

Студент Шмелев впитывал эти идеи страстно, находил в них ответы на загадки мира и, по всей видимости, многое пытался осмыслить через толстовское учение. Позже он писал о своих мировоззренческих колебаниях: от религиозности к рационализму в духе шестидесятников, от рационализма к учению Л. Толстого. Причем сам Толстой к модным философским системам относился скептически; Летурно, например, считал ограниченным — это видно из его дневников, а Дарвин, по его мнению, создал глупую теорию, приравнял человека к животному и тем самым оправдал в человеке зло. Толстой верил в Бога, но полагал, что «и ложь, и истина переданы тем, что называют церковью», что «ложь и истина заключаются в <…> священном предании и писании»[10], тем самым еще в 1882 году предвосхитив неохристианские искания писателей и философов Серебряного века. В своем скептическом отношении к Церкви он утвердился после поездок в Киево-Печерскую и Троице-Сергиеву лавры в 1879 году. С тезисной краткостью он изложил свои позиции после отлучения его от Церкви в «Ответе на определение Синода от 20–22 февраля» (1901): «Верю я в следующее: верю в Бога, которого понимаю как дух, как любовь, как начало всего. Верю в то, что он во мне и я в нем. Верю в то, что воля Бога яснее, понятнее всего выражена в учении человека Христа, которого понимать Богом и которому молиться считаю величайшим кощунством. Верю в то, что истинное благо человека — в исполнении воли Бога, воля же Его в том, чтобы люди любили друг друга <…> это увеличение любви <…> дает после смерти тем большее благо, чем больше будет в человеке любви, и вместе с тем и более всего другого содействует установлению в мире Царства Божия. <…> Верю, что для преуспеяния в любви есть только одно средство: молитва, не молитва общественная в храмах, прямо запрещенная Христом (Мф. VI, 5—13), а молитва, образец которой дан нам Христом, — уединенная, состоящая в восстановлении в своем сознании смысла своей жизни и своей зависимости только от воли Бога»[11]. Неортодоксальным было и представление Толстого о существовании после смерти. В конце июня 1901 года его друг, духовно близкая ему М. А. Шмидт спросила его: разве после смерти она не соединится с Богом? Так, ответил Толстой, думают церковники, в то время как сама жизнь суть увеличение блага как следствие увеличения любви, и за гробом жизнь будет в основе своей такая же, «хотя и в формах теперь непостижимых для нас»[12].

Таким был интеллектуальный бульон, который напитал сознание Шмелева.

В 1896 году в университете ввели жесточайший устав — и на третьем курсе Шмелев отсидел две недели в Бутырской тюрьме за участие в демонстрации. Однако членом политических кружков он не был и, как вспоминал Алексей Ремизов в «Мышкиной дудочке», в университете держался белоподкладочников, сторонился нигилистов. Сам Ремизов, студент естественного отделения математического факультета, был арестован за участие в студенческой демонстрации в 1896 году, его выслали под надзор полиции в Пензенскую губернию, там вновь был арестован и провел в тюрьмах и ссылках шесть лет. Друг Шмелева по эмиграции, Константин Бальмонт, еще в гимназии увлекшийся, как Шмелев, идеей «Народной воли» и ставший, как Шмелев, студентом юридического факультета, за участие в 1897 году в студенческих беспорядках был выслан в Шую. Через два года, в феврале 1899 года, в студенческих беспорядках участвовал еще один студент юридического факультета — Максимилиан Волошин; его исключили и выслали из Москвы. Шмелев же исключения и высылки избежал, он продолжил учебу. Помимо юридических дисциплин, он слушал лекции по сравнительному языкознанию, по истории, а закончил университет с первой степенью, получив на выпускном экзамене высшую отметку.

В университете Шмелев стал писателем. В июльском номере журнала «Русское богатство» за 1895 год был напечатан его рассказ «У мельницы». Замысел рассказа возник, когда Шмелев проводил лето перед восьмым, последним, классом за рыбной ловлей. Тогда же у старой мельницы он познакомился с каким-то глухим стариком. И старик этот, и расщепленные ветлы, и омут, и запустенье — все породило ассоциации и с пушкинской «Русалкой», и с мельником из «Князя Серебряного» А. К. Толстого. На заре ловил подлещиков, и вдруг — «что-то во мне забилось, заспешило, дышать мешало». Готовясь позже к экзамену на аттестат зрелости, он вдруг почувствовал, что это состояние вернулось, он как бы увидел плотину, омут, мельницу, глинистые обрывы. Рассказ был написан за вечер и явно под влиянием тургеневских «Записок охотника». Он отнес его на Тверскую, в «Русское обозрение». Редактором журнала был приват-доцент Московского университета А. А. Александров, в редакции царил дух основателя журнала К. Леонтьева, даже пальма в кабинете редактора — от Леонтьева. Рассказ, конечно, не стал явлением в русской словесности, в «Биржевых ведомостях» от 20 июля рецензент М. Полтавский (М. И. Дубинский) обозвал его неестественным и лживым. Художественных текстов Шмелев не писал до 1905 года.

В университетские годы в жизни Шмелева произошло чрезвычайно повлиявшее на его судьбу событие. 14 июля 1895 года он женился на Ольге Александровне Охтерлони. Она была на два года моложе его, родилась в Орле. Ее отец, Александр Александрович Охтерлони, участник Крымской и Русско-турецкой войн, умер в 1893 году. Дед по отцовской линии, генерал-майор Александр Романович Охтерлони, тоже участник Крымской войны, — шотландский дворянин из королевского рода Стюартов, потому на гербе был изображен чертополох и белый вереск; его отец приехал из Шотландии при Екатерине II. Бабушкой Ольги Александровны была русская дворянка Варвара Ивановна Безобразова.

Мать Ольги Александровны, Олимпиада Алексеевна, — из обрусевших немцев Вейденгаммеров. Она родила восемнадцать детей, но многие умерли в раннем возрасте. Дед Ольги Александровны по материнской линии, Алексей Иванович Вейденгаммер, жил в Москве, имел свой дом, был губернским секретарем, с 1857 года — председателем Московской гражданской палаты. Женат он был на дворянке Ольге Осиповне Серебряковой, бабушке Ольги Александровны.

Ольга Александровна училась в петербургском Патриотическом институте — благотворительном учебном заведении, в котором обучались дети военных. После окончания института она должна была стать сельской учительницей. На каникулы юная Охтерлони приехала погостить к родным, которые снимали квартиру в шмелевском доме. Тогда она и познакомилась с Иваном Сергеевичем. В романе «История любовная» (1927) он так описал ее портрет: «Тоненькая, стройная… бледное личико, робкие, узенькие плечи, совсем детские локотки, стягивающие вязаный платочек, словно ей холодно. Она взглянула, пытливо-скромно. Бойко закинутые бровки, умные, синеватые глаза. Они опалили светом… Залили светом — и повели за собой, в далекое»[13].

Увлечен ею Шмелев был еще в гимназии, в гости ходил каждый день, систематически пропуская занятия, и, чтобы избежать скандала, сам сочинял для гимназического начальства так называемые письма об отсутствии. Евлампия Гавриловна, конечно, вмешалась в их отношения, как она это умела, — решительно и жестко: Охтерлони было отказано в квартире. Но и этого показалось мало, и мать пошла на крайность — пожаловалась на сына в полицию. Уже постаревший Шмелев так описал Бредиус-Субботиной эту некрасивую историю:

Дурак пристав позволил себе вызвать меня. Ну, и сцена была! Я сумел, мальчишка, устыдить его — «у полиции, надеюсь, более важные обязанности, чем мешаться в мои дела…» Мать заявила директору, все раскрылось. Грозило исключение. Заступился учитель словесности… — «нельзя губить исключительно даровитого мальчика!» <…> И — продолжал «бегать» к невесте —! — да! да! Раз мать заперла шубу. В мороз я ушел в курточке. В 12-ом ч. ночи меня не впустили, заперли ворота дома. Через всю Москву я побежал к замужней сестре, 12 верст! — прибежал в 2 ч. ночи. Переполошил всех, — не замерз, любовь согрела[14].

Когда Шмелев учился на первом курсе университета, Евлампия Гавриловна подобрала ему богатую невесту с приданым в 200 тысяч, особняком на Поварской, имением и дачей в Крыму. Сначала мать билась за образование сына, потом с таким же упорством — за его благосостояние, но тут ей пришлось смириться. Свадьба Ивана с Ольгой Охтерлони была устроена в усадьбе Евлампии Гавриловны, в селе Трахоньеве, что на Клязьме, в сорока верстах от Москвы.

Ольга Александровна была религиозна, что сыграло немалую роль в дальнейшем духовном становлении Шмелева. На одном полюсе его интеллектуальных исканий оказались Спенсер, Бокль, Штирнер, на другом — она. О религиозном воспитании детей, в целом о характере отношений в семье Охтерлони — Вейденгаммеров, во многом отличных от семьи Шмелевых после смерти Сергея Ивановича, можно судить по письму дяди Ольги Александровны по материнской линии, Виктора Алексеевича Вейденгаммера, который в 1900 году, в пятьдесят шесть лет, поступил в Оптину пустынь, был пострижен в рясофор в 1901-м, а в 1904-м был определен в число послушников пустыни. В 1911 году скончалась мать Ольги Александровны, и она получит от дяди письмо:

Дорогая племянница, Оля!

Прости меня, пожалуйста, за такое громадное промедление ответом на твое хорошее письмо. Конечно, с самого дня получения известия (телеграммы) о кончине родной и дорогой моей сестры и твоей мамы ежедневно вынимается просфора о упокоении ее души, также и в Шамордине она поминается на каждой обедне. Молюсь я (но я плохой молитвенник), сестра Оля и все знавшие ее монахи Оптиной пустыни, я просил их об этом. Молитесь и вы о доброй, всегда забывавшей себя для вас и всегда болевшей о вас сердцем матери, ведь в этом (в молитве о ней) и выражается наша память и любовь к ушедшим от нас в другой мир близким и родным людям, и в этом выражается общение мира нашего с загробным, и она, сестра, тоже «там» молится за тех, кого любила, о ком болела душой в этом мире. Со смертью человек родится в жизнь будущего века, где царствует одна любовь, любовь вечна, она переходит за предел гроба. Знаю я, дорогая Оля, какое потрясающее впечатление производит смерть матери, и еще более знаю. Потерять мать, также любимого человека!

Это такие факты, с которыми не может примириться ни ум, ни сердце, ни дух, ни тело: все болит и все протестует, и только вера в загробную жизнь, в свидание за гробом дает надежду на свидание, а при вере и надежде! Смерть! Где твое жало?! «Там» увидимся! — остается только подождать некоторое, хотя, может, и продолжительное время. И это-то время до желанного свидания и надо постараться прожить так, чтобы не совестно было встретиться «там». Мама твоя, конечно, любила тебя не менее других, но жила у других, потому что они более нуждались в ее помощи и потому у тебя ей было бы вполне покойно жить, но она не искала легкого покоя: всем жертвовала для детей. Мне случалось, дорогая Оля, говорить с ней о тебе. В материальном отношении она была покойна за тебя, но в другом отношении, в смысле веры, близости к Богу, принадлежности к православной Церкви, она очень болела о тебе душою. Вот на это и обрати внимание, ведь она в этом отношении, также как и каждая мать, отвечает за детей перед Богом. Ведь не захочешь же ты увеличить за тебя ее ответственность! Ты любишь свою маму, вот и дай ей великое утешение, в этом выразится твоя память о ней и твоя любовь к ней, исполни ее сердечное желание, о котором она возносила усердные молитвы к Богу, будь ближе к вере, к Богу и Церкви. И я полагаю, что если она говорила со мною о тебе, то это обязывает меня сказать тебе все вышенаписанное и прибавить: не поддавайся неверию и всяким религиозным мудрствованиям — все это растлевает, убивает, отнимает бодрость, энергию и делает жизнь невыносимой, а вера без рассуждения, молитва по мере сил, близость к Богу и Церкви дает тишину и спокойствие душевное, делает человека энергичным, бодрым, бесконечно сильным, потому что «с нами Бог»! Великое благо и великая сила — вера и надежда на Бога: ничего не страшно и все можно перенести. Конечно, и там, за пределами гроба, мама твоя молит Господа о тебе и муже твоем, чтобы Господь привел вас к вере, к Церкви и православию.

Еще раз прошу извинить меня за мое долгое молчание, потому что я был страшно занят проектом гостиницы. Мне нужно было его кончить, а работы было много и голова совершенно забита, так что я не мог писать. Вообще я постоянно занят и сейчас опять приступаю к проекту богадельни, тоже будет очень много работы. Работы-то много, а заработок = 0, так как за труд ничего не поучаешь. Приехать на похороны я не мог, потому что меня бы все равно не отпустили. Шлю мой душевный привет тебе, Ивану Сергеевичу, крепко жму ваши руки, целую тебя и Сережу, и Ивана Сергеевича.

Да хранит вас Господь, желаю милости Божией и всякого благополучия.

Кланяюсь всем. Ваш дядя В. Вейденгаммер[15].

Возвращение Шмелева к Церкви, переоценка мировоззренческих аксиом — все это случилось не без влияния жены, которое было совершенно очевидным для людей, окружавших писателя. Например, об этом в статье «Религиозный путь И. С. Шмелева» (1950) писал близкий Шмелеву в эмиграции философ Антон Владимирович Карташев.

В августе 1895 года, по инициативе Ольги Александровны, молодожены отправились путешествовать в Валаамский Преображенский монастырь на северо-западе Ладоги. Перед путешествием было решено получить благословение у старца Варнавы в Гефсиманском скиту Троице-Сергиевой лавры. В очерке Шмелева «У старца Варнавы» читаем: «Подходим. Бокль, Спенсер, Макс Штирнер… — все забылось. Я как будто прежний, маленький, ступаю робко… — „благословите, батюшка, на путь…“ <…> Смотрит внутрь, благословляет. Бледная рука, как та, в далеком детстве, что давала крестик. Даст и теперь?.. — „А, милые… ну, живите с Господом“. Смотрит на мой китель, студенческий, на золотые пуговицы с орлами… — „служишь где?“— Нет, учусь, учусь еще. Благословляет. Ничего не скажет? Надо уходить, ждут люди. Кладет мне на голову руку, раздумчиво так говорит: „превознесешься своим талантом“. Всё. Во мне проходит робкая мысль: „каким талантом… этим, писательским?“ Страшно думать».

Думать было страшно, но через два года, в 1897-м, была опубликована первая книга Шмелева — путевые очерки «На скалах Валаама», написанные по впечатлениям от паломничества. Шмелев рассказал в них о своей радости от увиденного в обители; он писал о духовной силе монахов, об их расположенности к труду — монах работает для Бога. А еще хорошо то, что в монастыре человеческое не затирается и среди монахов унылых нет. Насельники сильны идеей, и пока она жива, их духовная община не переродится в простую артель. Но суровы правила устава… и по звонку ходи, и клобук в положенный час снимай… все-таки монастырская дисциплина обезличивает… Шмелев — мирской человек, и монахи ему представляются словно живыми мертвецами: иноки молятся — и думают о смерти, они мир оставили, а в Шмелеве сильна укорененность в заботах суетного света, он даже ироничен и по отношению к монашескому плотскому аскетизму, и по отношению к паломникам — любопытствующим купцам.

Он по-толстовски ценит во всем сущем силу жизни и не понимает самоотречения от живой жизни. По Толстому, «есть одно средство любить Бога: оно состоит в том, чтобы любить себя, свое божественное „я“, так же, как мы любим свое телесное „я“, т. е. жить для этого „я“, руководиться в жизни его требованиями и потому ничем не огорчаться, ничего не бояться и все считать для себя (этого „я“) возможным»[16]. Шмелев влюблен, в нем силен инстинкт жизни, и ему в мире радостно. От слов монаха о рае, который лучше земной жизни, о необходимости печься о душе и не давать ее во власть врагу человеческому, на автора очерков повеяло мраком могилы.

В отношении Шмелева к Валаамским насельникам было много общего с настроениями интеллигенции того времени. Например, Василий Васильевич Розанов в 1906 году записал такую мысль: монастырь суть «длинная мантия гроба»[17], и гроб этот монастырем преображается в поэзию и метафизику. В 1908 году были опубликованы близкие по жанру шмелевской книге путевые очерки Михаила Пришвина «За волшебным колобком», автор которых к вере тоже относится своеобразно. Соловки в его понимании святая земля, но… «…я верю в это лишь в то время, когда кормлю с богомольцами чаек. А как только прихожу в монастырскую келью и особенно в свой отдельный нумерок, то сейчас же все исчезает. Хочу писать о чем-то высоком, а выходят анекдоты…»[18]. Встретившийся Пришвину богомолец говорит, что старцы теперь не те стали, слабые.

«На скалах Валаама» Шмелев отнес в «Русское обозрение». Через месяц он вновь был в редакции. Тот же усатый швейцар, та же леонтьевская пальма, тот же леонтьевский стол, тот же редактор. Рукопись брали при условии внесения некоторых исправлений: и редакция, и цензура не могут согласиться с авторской трактовкой монашеского аскетизма. Шмелев отказался от какой-либо правки и рукопись забрал. Его не соблазнил даже гонорар: редактор посулил четыреста рублей за журнальную публикацию и сто рублей за триста оттисков в виде книжечки.

Книгу все-таки издать удалось — за счет автора и без предварительной цензурной правки. Но тираж был задержан по распоряжению обер-прокурора Синода К. П. Победоносцева. Шмелева вызвали в Цензурный комитет на Кисловке. Он смотрел на одутловатое лицо князя Н. В. Шаховского и слушал его цензорский приговор.: «Вы… автор? Это что же, пикник из Валаама устроили? Не возражайте. Так нельзя-с. И порнография… Да позвольте, у вас бабы моют в банях… мужчин! Ну, не на Валааме… еще бы вы — на Валааме! В Финляндии, но в книжке о Валааме! И про пьяных купчиков и девок…» («Первая книга», 1934). По всему цензорскому экземпляру книги были сделаны пометки красным карандашом. Следующая встреча автора и цензора прошла за вечерним чаем, и цензор уже напоминал доброго дядю. И вообще он человек приятный… и коньяк в чай предлагает… и кабинет его весь в книгах… и запрещенные книги показывает… И уже не так больно соглашаться на сокращение в двадцать семь страниц. Правка шла с трудом и растянулась на четыре вечера. Да, собственно, деваться некуда — книгу просто запретят. Хороший человек князь Шаховской… жаль, погиб при взрыве на Аптекарском.

Тираж книги составил 2400 экземпляров. Книга разошлась по России, но в Москве раскупалась плохо. В конце концов Шмелев за гроши продал ее букинисту. В шестом номере журнала «Новое слово» книгу обругали фельетонной болтовней, но все-таки отметили и наблюдательность, и искренность, и впечатлительность автора. Появились благоприятные отзывы в «Русском богатстве» и «Русской мысли». Однако на поступившее перед войной предложение о переиздании Шмелев отказался. Один экземпляр он послал на Валаам, игумену о. Гавриилу. В 1935 году Б. Зайцев, приехавший на Валаам, обнаружил книгу в монастырской библиотеке, ее любезно через Зайцева о. Иувиан переслал Шмелеву. В том же 1935-м Шмелев существенно переработал материал, по сути написав новую книгу «Старый Валаам», в предисловии к которой признался: первая книга принесла ему и радость, и тревоги и была слишком легкая.

В университетские годы в жизни Шмелева произошло, пожалуй, самое значительное в его судьбе событие — в 1897 году, с шестого на седьмое января, у него родился сын, которого назвали в честь деда Сергеем. Из письма к Бредиус-Субботиной от 18 января 1942 года:

Мороз был. В комнате было градусов 10, горела «молния». Окна в ледышках. Я ездил за акушером, роды были трудные. Оля вся померкла, много потеряла крови. Был миг страшный. Вливали физиологический раствор. Помню крик, первый крик мальчика. Буренько тельце, все напряженное… Увидел — маль-чик, мой! И — заплакал. Сидел у библиотечного шкафа. Доктор: «поздравляю, отец-студент! Мальчик — на диво. Будет в свое время петь „Гаудеамус игитур!“» Утро, окошки в ледяных пленках, розы от солнца. Оля, спокойная, слабая, в белой кофточке, кружевной, в меховой накидке. И… мальчик, уже у груди ее… умеет! Чудо[19].

Шмелевы жили крайне стесненно. Из унаследованных от отца десяти тысяч рублей на восемь тысяч Шмелев купил ценные бумаги акционерного общества Ярославской железной дороги, но оно претерпело крах — и деньги были потеряны. Порой семья питалась одной печеной картошкой. После занятий в университете Шмелев чуть ли не каждый день занимался репетиторством, давал по два, а то и по три урока, пешком добираясь от Калужской улицы до Красных Прудов или на Землянку. Уроки приносили пятнадцать-двадцать рублей в месяц, и когда он получал деньги, то, после недельного картофельного меню, покупал что-нибудь этакое. Ананас, например.

Окончив в 1898 году университет, Шмелев отбыл воинскую повинность в звании прапорщика запаса, и потому летом семья жила в Петровско-Разумовском — около военного лагеря. Отслужив год, он поступил в московскую адвокатуру, работал успешно, подавал надежды. Уже первая казенная защита в Окружной палате была выиграна с блеском: он добился оправдания рецидивиста, совершившего три преступления — кражу железных балок со стройки, побег из тюремной больницы, отлучку с места приписки. Адвокат убедил судей в том, что кража балок была не преступлением, а озорством, и обвиняемый априори знал, что кража не удастся.

Шмелев был нетерпелив, а служба в адвокатуре связана с постоянными ожиданиями — то клиента, то слушания дела, то решения и проч. К тому же ему не поручали серьезных дел; лишь однажды ему довелось вести солидное дело, которое он выиграл. Ожидание было невыносимым еще и потому, что постоянно не хватало денег. Кроме того, в самом адвокатском деле он видел какое-то лукавство. Адвокатуру он оставил и решил поработать в провинции.

С 1901 по 1907 год Шмелев служил чиновником по особым поручениям Владимирской казенной палаты, по сути являлся налоговым инспектором. Жили Шмелевы во Владимире, но по роду занятий он ездил по глубинке. Так он узнал уездную Россию, увидел деревенскую жизнь, наблюдал провинциальное чиновничество, мелкопоместное дворянство, фабричный народ. Из владимирской глухомани он вынес впечатления для рассказов «По спешному делу» (1907), «Гражданин Уклейкин» (1908), «В норе» (1909), «Под небом» (1910), «Патока» (1911). Сам он ничего тогда не писал, но, останавливаясь у народных учителей, лесничих, священников, фабрикантов, инспекторов, акцизников, многое читал из их домашних библиотек, а это были Д. Мамин-Сибиряк, П. Мельников-Печерский, Н. Лесков, А. Чехов, Вас. Немирович-Данченко, А. Амфитеатров, который привлек Шмелева своим языком — языком улиц, трактиров, трущоб, канцелярий, светских салонов.

После истории с книгой «На скалах Валаама» Шмелев восемь лет не брался за перо — «не исполнилась душа» («Первая книга»). В «Автобиографии» он вспоминал, как в августе 1905 года долго бродил по лесу, увидел журавлиный косяк, летящий к солнцу, подумал, что вот и осень надвигается, и вдруг почувствовал в себе желание переломить ход жизни. Вечером, в тот же день, ощутил потребность писать — и в один вечер создал рассказ «К солнцу» — душа «исполнилась». «К солнцу» — рассказ для сына. Шмелев отправил его в журнал «Детское чтение», где он и был опубликован в 1907 году. Потом появились «Служители правды», «Гассан и его Джедди» (1906), «В новую жизнь» (1907). Он писал для детей, писал о животных, птицах, о человеческой природе, склонной и к жестокости, и к состраданию, о бескорыстии и беззащитности зверя. Например, о беговой лошади, которая выигрывает приз ради своего жокея («Мэри», 1907). Или о раненом ястребе, к которому охотник испытывает жалость и которого он так и не смог спасти («Последний выстрел», 1908). Удивительно, что и с самим Шмелевым позже случилось похожая история: он, Ольга Александровна и сын жили у монастыря под Серпуховом, ястребы унесли его любимую, выведенную им в инкубаторе белую курочку, он принялся стрелять по ястребам — и далее события протекали точно так же, как в рассказе. Герой другого рассказа — ирландский сеттер, он раздражает пассажиров парохода, но вызывает их сострадание, оказавшись за бортом судна («Мой Марс», 1910).

С 1906 года Шмелев начал писать для взрослого читателя, в «Русской мысли» появились его рассказы «Вахмистр», «Жулик», «По спешному делу». Тогда же и там же была опубликована его повесть «Распад (Из воспоминаний приятеля)».

Воспоминания приятеля — литературная мистификация. Материалом для повести послужили воспоминания о собственной жизни. Шмелев начал писать в традиционной реалистической манере, в «Распаде» он бытописатель. Модернистские искания Серебряного века «Распада» не коснулись. Не было никакой лиризации прозы, не было особой музыкальности, фонетической пикантности, намеренных инверсий, ассоциативности, двусмысленностей, недоговоренностей. Язык Шмелева не был изощренным, но он был метким, убедительным, мускулистым.

Сюжет — череда фрагментов из жизни купца из Замоскворечья Захара Хмурова, дяди рассказчика, семилетнего мальчика, в котором угадывается сам Шмелев. Хмуров — владелец кирпичного завода, у него грубый нрав, он необразован, обсчитывает кирпичников, он сын своей матери — бабки Василисы, которая держит двух коров и продает молоко собственной семье. Прообразом Василисы была жена двоюродного деда Шмелева — Надежда Тимофеевна. Захар был срисован с двоюродного дяди — Егора Васильевича.

К чести автора, купеческая жизнь не показана темным царством Кабаних и Диких, в «Распаде» описаны трагедия и счастье Хмурова-отца. Шмелев в этой повести открыл свою тему — отцовство. Его занимает не столько куражливость Хмурова, сколько страх за жизнь заболевшего скарлатиной сына Лени или ликование по поводу того, что сын получил образование и на отцовском заводе сам ставит печь. Но Леня — новый человек, безбожник, нигилист, он изготавливает бомбы; не желая быть арестованным полицией, он кончает жизнь самоубийством — принимает яд.

Шмелеву жалко и Хмурова, и его сына. Писателю уже тесно в рамках социальной проблематики — над всеми страстями и идеями он ставит свою любовь к человеку. «Распад» — одно из тех произведений, начиная с реалистической повести «Мать» (1907) М. Горького до символистского романа «Петербург» (1912) А. Белого, в которых социальные потрясения проецировались на отношения детей и родителей. И «Мать», и «Петербург» появились после «Распада». И все же горьковское присутствие в произведении Шмелева очевидно. Сама тема нового сознания детей, их выламывания из собственной среды прозвучала много раньше — в 1899 году была опубликована повесть Горького «Фома Гордеев»: молодой купец не видит смысла в традиционном купеческом укладе, в деньгах как пути к власти, в итоге он сломлен купеческой средой. Родственность текстов есть, но среда у Шмелева «не заедающая», мир не поделен на плохих и хороших, своя трагедия достается и самодуру-купцу, и нигилисту. Рассказчик размышляет: что же страшного в нигилистах, если Леня среди них?…просто в доме ничего о них не знают… их напрасно боятся. Уклад купеческого дома порушен, жизнь семьи съехала с наезженной колеи; через три года дела Захара пришли в упадок, его разбивает паралич, новый владелец разрушает старый деревянный дом и строит каменный.

Шмелев написал «Распад» в пору первой русской революции. Заметим, он не осудил и не оправдал своего нигилиста. Каким было отношение Шмелева к революции 1905 года? Романтическим, и в этом — традиция русской интеллигенции. Например, столь привлекавший Шмелева в более поздний период жизни К. Леонтьев, религиозный мыслитель, идеолог панславизма, вспоминал о себе: «Даже и революция мне нравилась; но, припоминая теперь свои тогдашние чувства, я вижу, что мне в то время нравилась только романтическая, эстетическая сторона этих революций: опасность, вооруженная борьба, сражения и „баррикады“ и т. п. О вреде или о пользе революций, о последствиях их я думал в те молодые годы гораздо меньше. Почти совсем не думал»[20]. Понимание Шмелевым первой русской революции не было партийным, его увлекала стихия всеобщего подъема, он услышал в героических и трагических событиях того времени пробуждение жизни. Критик В. Львов-Рогачевский вспоминал, как Шмелев говорил ему о том, что движения 1900-х дали ему новые ощущения: «Я чуял, что начинаю жить»[21]. Рассказчик «Распада», сочувствуя жертвам трагедии, тем не менее пишет: «Я смотрю и не печалюсь: пусть… Все пришло и уйдет, и на смену незаметно проглянет новое…».

Шмелев писал о людях, униженных жизнью. В «Распаде» были и обманутые рабочие, и сын сапожника Васька, который умер, потому что не было денег на его лечение. Под впечатлением революции были написаны «Вахмистр», «Иван Кузьмич», «Гражданин Уклейкин». Однако в этих рассказах нет и следа революционной страстности. Шмелев сочувствует и наблюдает, он не готов принять ту или иную сторону, и в этом он не похож на автора «Матери». Один его герой, жандарм, видит на баррикадах своего сына и переходит на сторону восставших; у другого героя во время уличных столкновений погибает племянник — так пресекается его род; третий его герой, пьяница-сапожник, не понимает смысла революционных речей… Шмелев, как Розанов в «Опавших листьях» (1913), будто задавался вопросом: есть жалость в мире? смысл есть… а жалость?

В судьбе самого Шмелева куда значительней оказалась не пережитая Россией революция — в ней он занял позицию неучастия любопытствующего наблюдателя, а личная жизнь, его новый статус — он стал писателем. Он оставил службу, и семья вернулась в Москву. Отныне Шмелевы жили на гонорары. Получая их, он испытывал сладкое удовольствие от траты денег в хороших магазинах, ему нравилось быть расточительным, и он покупал у Елисеева закусок на двадцать человек, у Эйнема — шоколад.

Шмелев вошел в круг литераторов, был принят в знаменитое в XIX веке Общество любителей российской словесности, в котором состояли и Пушкин, и Толстой, и Фет, и Тютчев, и Тургенев, и Хомяков, и многие другие блистательные писатели и мыслители. В начале XX века Общество уже не играло той значительной роли в гуманитарной жизни России, как это было прежде, но в его составе были яркие на литературном Олимпе фигуры: Чехов, Андреев, Бунин, Зайцев, Вересаев, Горький, Мережковский, Бальмонт, Брюсов, Белый… О членстве Шмелева в Обществе говорится в воспоминаниях Бориса Зайцева «Былое»: «Но свое вступительное чтение хорошо помню, несколько позже, в 1909 году. Так полагалось: новичок должен произнести речь или прочесть что-нибудь свое <…> ненарядны, но основательны, прочно-интеллигентского тона были и слушатели — верней слушательницы, больше немолодые дамы просвещенного круга, профессора. Из писателей помню И. С. Шмелева, тогда еще не члена Общества — его выбрали позже»[22].

С 1909 года он стал участником образованного еще в 1899 году по инициативе Николая Дмитриевича Телешова литературного кружка «Среда», в котором объединились демократически настроенные писатели, и среди них Л. Андреев, И. Бунин, В. Вересаев, М. Горький, Б. Зайцев, А. Куприн, С. Скиталец, А. Серафимович. Шмелев среди этого блистательного писательского собрания не чувствовал себя неофитом и, не мысля гордый свет забавить, проявлял неуступчивость к замечаниям в свой адрес. Вот фрагмент из воспоминаний Веры Николаевны Муромцевой-Буниной о небольшом конфликте Шмелева и Бунина, о столкновении писательских амбиций:

Не помню точно числа, когда я впервые увидала Шмелева, но помню ярко тот вечер, когда я познакомилась с ним у Малаховых.

Хозяин дома, драматург Разумовский, собрал московских писателей на пьесу Шмелева. Была ли это «Среда» или просто литературный вечер? В памяти встают уютная квартира во втором этаже (по-русски) деревянного дома, гостеприимные хозяева, обильный ужин с горячими закусками. Но ярче всех я вижу Ивана Сергеевича Шмелева. Небольшого роста, с нервным асимметричным лицом, с волосами ежиком, с замоскворецкими манерами, он произвел впечатление колючего и самолюбивого человека. Видимо, он волновался и был рад приступить к чтению. Содержание пьесы выпало у меня из памяти, но, вероятно, что-то из военной жизни, так как один герой был денщик. Ян после чтения сказал:

— Вот у вас денщик говорит: «Так что, ваше благородие» — уж очень это истрепано, во всех анекдотах…

Шмелев неприятным тоном:

— А что ж, ему по-французски, что ли, говорить прикажете?

Было не в обычае услышать такой тон среди писателей. Конечно, у Яна пропала охота делать дальнейшие замечания[23].

В 1910 году возникло объединение «Молодая среда», возглавляемое Юлием Алексеевичем Буниным. В его составе насчитывалось сто четыре литератора, и среди них И. Бунин, Б. Зайцев, В. Новиков-Прибой, А. Серафимович, А. Соболь, Н. Телешов, А. Толстой. Шмелев также член этого объединения.

Кроме того, в 1910 году он вошел в товарищество «Знание». Оно было создано в 1898 году, но особенно заявило о себе с приходом Горького в 1900 году; в 1902-м шесть пайщиков продали ему свои доли, и в товариществе осталось два полноправных члена — К. П. Пятницкий и Горький, вклад первого составил сорок тысяч рублей, вклад второго — девяносто тысяч. По сути, литературную политику товарищества определял Горький, начиная с 1904 года он издавал «Сборники товарищества „Знание“», современные беллетристы получили возможность выпускать в свет свои книги в издательстве товарищества, а это пятьсот томов большими тиражами; авторы получали гонорары более высокие, чем в других издательствах. Шмелев тоже стал знаньевцем, и его творчество идейно и эстетически как нельзя лучше соответствовало демократической и реалистической, антидекадентской направленности писателей этого круга. «Знание» прекратило свое существование в 1913 году, причиной стали разногласия Горького и Пятницкого в ведении издательских дел.

В январе 1910 года Шмелев отправил Горькому рассказ «Под горами» с просьбой опубликовать его в «Сборнике товарищества „Знание“». Рассказ появился в том же году в XXXI сборнике. Горький знал Шмелева по его прежним произведениям, читал он и его «Распад». Он не только поддержал Шмелева, но и попытался придать его прозе то русло, которое сам считал нужным для литературного процесса того времени. Подчеркнув в рукописи рассказа неудачные, с его точки зрения, обороты, он обнадеживал автора: у него есть свой язык, и язык этот разовьется, только надо избегать вредных влияний. Он писал ему: «Искреннейше советую: избегайте сологубовской слащавости и андреевских устрашений! В этом рассказе у Вас и то и другое пущено, к невыгоде Вашей»[24]. Упоминание Андреева, писателя тогда чрезвычайно модного, имело свою предысторию: в 1907 году ему было предложено редактировать сборники «Знания», он потребовал прекратить издавать демократическую публицистику и привлечь к сотрудничеству модернистов; Горький, конечно, не согласился, а Андреев от редактирования отказался. Горький, высказывая Шмелеву свои пожелания, проявлял корректность и предупредительность, в его фразах не было ничего, что могло бы спровоцировать автора рассказа на строптивость. Никаких, в бунинской манере, колкостей по поводу анекдотов и истрепанных фраз, напротив:

За советы же — извините меня, если они неприятны Вам. Поверьте, что у меня нет желания выступать перед Вами в роли унтер-офицера от беллетристики. Я просто — человек, влюбленный в литературу от юности моея, и всегда хочу видеть ее сильной, простой, ласковой, честной, красивой и еще красивой![25]

Письмо было написано 22 февраля 1910 года. В ноябре того же года умер Толстой. Горький, конечно, еще не был патриархом, хотя словечко «подмаксимовики» вошло в литературный обиход. Шмелев был искренне благодарен Горькому, он принял его замечания, тем более что сам избегал стилевой вычурности. В 1910 году через посредство Горького в «Знании» вышло отдельное издание книги Шмелева «Рассказы». Шмелев находился под обаянием Горького, он писал ему в 1911 году о том, что если ему и суждено сеять разумное и доброе, то обязан он будет ему, Горькому.

Но при всей признательности Горькому Шмелев все-таки шел своим путем. Он хотел писать о родном. Все настойчивее в его прозе проявлялась тема, ставшая впоследствии для него главной: он писал о русском, вкладывая в это понятие свои представления и о бытовой культуре, и о народной духовности. Через семнадцать лет в письме к своему другу философу И. А. Ильину он определил русскость как «высокую и одухотворенную человечность»[26]. Эта тема пришла к нему не без литературных влияний, и он сам признавал огромную роль Пушкина, Крылова, Короленко, Успенского, «Записок охотника» Тургенева в зарождении в нем чувства русскости, окончательно оно сформировалось под влиянием Толстого.

Шмелев и Горького полюбил, потому что тот был «человечески хорош, русски хорош»[27]. Ему же он попытался объяснить, что это значит: «Ширь, простая сердечная ширь в Вас. Русская ширь, рожденная тоской, и огромность родных полей, вольной природы и души, томящейся, рвущейся и стискиваемой…»[28] И сам Горький, и его герои, таким образом, понимались Шмелевым как воплощение многосложности и драматичности русской ментальности. Как видим, тут и тоска, и простота, и сердечность, и душевная широта, и воля, но и состояние принужденности. Он писал Горькому о несоответствии природной данности русских и условий цивилизации, ими же созданной, о «культурной скудости» народа, о том, что народ — «бичуемый, оплевываемый и терзаемый, вечно голодный»; но он знал, что этот народ — «огромный и важный рычаг мировой машины», потому что он, народ, «смотрящий добрыми глазами и тоскующий, <…> выдвинул, выбросил во все человечество колоссов ума, сердца, простоты, шири душевной, крепкой мысли и честного прямого слова»[29]. Этот народ выдвинул и Горького.

Шмелев не претендовал на абсолютные знания о народе. Многое ему было неясно, но он предчувствовал, что народ суть «зерно зреющее, неведомое»[30]. Горькому был понятен порыв Шмелева, в ответном письме он тоже написал о своей вере в «исключительную» талантливость русских, в их «недурную психику» как следствие их «исторической молодости», а говоря о своей «любви к русским людям», писал: «… Вы так хорошо — горячо, нежно и верно — говорите о России, — редко приходится слышать такие песни в честь ее, и волнуют они меня — до слез! Ну да, до слез — их из меня камнем не вышибить, но — я весьма охоч плакать от радости»[31].

Итак, Шмелев хочет быть национальным писателем, он пишет об обычном, узнаваемом русском человеке, реалистически описывает быт, и в этом он противоположен писателям модернистского круга. Отмечая снижение национальной традиции в литературе, он горячился: «Что сейчас национального, своего, родного в Андрееве, таланте большом? А в Сологубе? И других? Под творениями их могут подписаться и англичанин и француз. Свидетельствует ли это о гениальности? Нет. Это свидетельствует об обезличении литературы, об отсутствии у нее основы, целостности, души живой. Или уж так далеко ушло время Пушкина, Гоголя, Тургенева, Толстого, Короленко, Чехова… Или уж пропало народ и наше… Потеряли и плоть, и кровь и облеклись в ткани холодных умозаключений, и страшных андреевских вопросов, мистических переживаний, и легенд сологубовских? И быт пропал, и потерял народ свои жгучие боли, стремления…»[32]

Настоящая слава пришла в 1911 году. В тридцать шестом номере «Знания» появилась повесть Шмелева «Человек из ресторана»[33], которую он посвятил Ольге Александровне. Конечно, Шмелев тогда не мог предположить, что в 1920-е годы это произведение будет переведено на испанский, голландский, шведский, немецкий, французский языки.

От лица главного героя, Якова Софроныча Скороходова, в «Человеке из ресторана» рассказывается история его семьи. Официант известного ресторана — имелась в виду «Прага» — кротко и стойко несет бремя жизни. Яков Софроныч не умствует, живет сердцем, мечтает, чтобы сын вышел в инженеры — тогда Яков Софроныч купит домик, заведет кур и будет отпускать посуду напрокат. Он одинокий человек, изо дня в день в посетителях, этих несчастных творениях Бога, он наблюдает всю мерзость человеческую, у него умерла жена, его сын — революционер, его дочь с кем-то сожительствует, его сосед — доносчик. Наконец, из-за сына его уволили со службы. Он не ропщет, не призывает к возмездию, он знает, что надо собрать все силы, надо прощать, любить и верить в Божье провидение. Причем герой Шмелева верит по-толстовски, внецерковно: Яков Софроныч полагает, что Бог — в человеке, он как-то зашел в церковь и не получил облегчения. Читая «замечательные сочинения» Толстого, герой говорит: «Знаю я про одного человека, очень резко пишет в книгах и по справедливости. И ума всеогромного, и взгляд строгий на портрете. Это граф Толстой! И имя ему Лев! Имя-то какое — Лев! Дай Бог ему здоровья». Господь не оставил его: дочь продолжает служить в магазине, появляется на свет внучка, сын бежит из тюрьмы и чудесным образом спасается у незнакомого старичка, торговца теплым товаром. Этот старичок высказывает шмелевскую мысль о том, что без Господа не проживешь и что добрые люди имеют силу от Господа. В первых вариантах повести мотив революционной деятельности сына звучал сильнее, в окончательной редакции писатель утишает социальное звучание и обращается к вечным темам.

Шмелев принял совет Горького и отказался от первоначального названия повести «Под музыку». Финал повести жизнеутверждающий — и это тоже соответствовало пожеланию Горького, который полагал, что Шмелеву необходимо было сделать акцент на изменении характера героя. Действительно, Якову Софронычу любовь к сыну открывает высшие смыслы жизни. Но путь Ниловны не для Скороходова, эта любовь не приводит его в революцию, он не видит сродства социалистических и христианских идей.