ЛИШНИЕ ЛЮДИ

ЛИШНИЕ ЛЮДИ

Предки прорубили в Европу окно. Потомки украсили его решеткой.

Китайско-Восточная железная дорога была построена Россией в 1903 году. С 1924 года она управлялась Китаем и СССР совместно. Правление дороги находилось в Харбине на территории Нового города. КВЖД давала возможность России кратчайшим путем соединить Забайкалье с Приморьем, сократив этот путь почти на две тысячи верст. Дорога делилась на две ветки - северную и южную. Северная - от станции Маньчжурия до города Харбина, составляла две трети общей длины, южная - тянулась от Харбина до станции Пограничная. На КВЖД работало около восьмидесяти тысяч советских граждан с семьями.

В 1935 год Советский Союз продал КВЖД властям марионеточного государства Маньчжоу-Го (во главе с императором Пу-И), созданного с помощью японской Квантунской армии, которая к 1933 году уже полностью контролировала Южную и Северную Маньчжурию. После продажи дороги, за малым исключением, все советские граждане с семьями вернулись домой, в Советский Союз. В течение 1937-1938 годов, все вернувшиеся с КВЖД или харбинцы, как чаще называли их для удобства, были репрессированы.

Исключение составили дряхлые старики и малые дети, раскиданные по приютам и родственникам. Лично я за долгую жизнь встретил одно исключение из общего правила: из большой семьи железнодорожника Максима Трофимовича Петрунина, работавшего на КВЖД, уцелела лишь одна дочь, которая вышла замуж за человека, в годы репрессий получившего возможность быстро продвигаться по службе. Это позволяло ей не работать. Она нигде не служила, анкет не заполняла, всю жизнь оставалась домашней хозяйкой. Ее сестра Тамара, активная комсомолка, была арестована, оторвана от грудного ребенка, осуждена Особым совещанием НКВД, приговорена к десяти годам исправительно-трудовых лагерей и отправлена на Колыму.

На Верхнем Ат-Уряхе, как и на всех лагерных объектах Колымы, кавэжэдинцев было много. Встречались на Колыме и старики, но преобладали молодежь и средний возраст.

"Харбинцы" на общем сером лагерном фоне заметно выделялись: осанкой, раскованностью, чистотой речи, свободной от всепроникающих аббревиатур, вошедших в плоть и кровь, от блатного жаргона, диффузно пропитавшего повседневную речь, от канцеляризмов, уже набравших в то время силу. Даже лагерную одежду "харбинцы" носили по-особенному, с лихостью и изяществом. Они не умели туфтить, косить, филонить, кантоваться и придуриваться. Работали добросовестно, выкладывались полностью, и доходили раньше других, и погибали - раньше. Уже к концу второй лагерной зимы на Верхнем Ат-Уряхе от "харбинцев" осталась половина.

Летом 1940 года я проходил мимо хирургического отделения лагерной больницы, находившейся в зоне недалеко от вахты. Я еще не знал тогда, что через полтора год сам буду работать в этой больнице и стану первым помощником хирурга. Не помню, что тогда меня туда занесло. Сидя на завалинке, грелись на солнце ходячие больные. Кто-то из них окликнул меня:

- Борька! Лесняк!..

Я обернулся. Сережу Нечаева я узнал сразу. С этим мальчиком мы вместе учились на первом курсе дорожно-строительного отделения харбинского техникума. Год мы просидели с ним за одной партой, точнее - за одним учебным столом.

В техникум мы с ним попали тоже не по доброй воле. В 1931 году, в порядке очередного эксперимента советской школы, было решено общеобразовательную школу ограничить семью классами. Дальше можно было идти только в техникум. Туда, окончив семь групп, мы все и пошли.

Школа для детей граждан СССР была обособленной, хотя русских школ в Харбине было много. Были гимназии, были реальное училище и коммерческое. В них учились дети русских эмигрантов. В нашей школе классная наставница сперва называлась классным руководителем, потом, с ликвидацией классов, - групповодом. Школьной формы, как таковой, у нас не было. Мальчики носили черные гимнастерки с ясными пуговицами и синие блузы. Синие блузы носили и девочки. На стенах висели плакаты типа: "Помни, четвертая четверть - ударная!", "Позор отстающим! ", "Все на субботник в последнее воскресенье месяца!" Литературу мы проходили по хрестоматии, деля героев на положительных и отрицательных.

Наша семья вернулась из Маньжурии домой в 1933 году, за два года до продажи дороги. Следовательно, Сережу Нечаева я не видел семь лет.

Он мало изменился за эти годы, если не считать худобы и серого, тюремного цвета лица, как и у всех нас.

- Нечай! Сережа! Вот это встреча! - удивился я.

- Нормальная, - сказал он, разглядывая меня. - А где нам еще встречаться!

"Повзрослел Сережа Нечай, - подумал, - обобщать научился".

- Закурить не найдется? - спросил он.

Я снял серую бязевую фуражку, из-под подкладки осторожно извлек жирный махорочный окурок, готовый рассыпаться.

- Газетки бы, - сказал я озабоченно.

- Это сейчас! - отозвался Сережа и через минуту вы нес из палаты газетный треугольничек ровно на одну "козью ножку".

- Крути! - сказал он, отдавая бумажку. - У меня одна рука.

- Как одна рука? - не понял я.

Он поднял кверху левую руку, потряс ею. Рукав халата осел, опустился, и из него выглянула розовая култышка. Я растерялся от неожиданности.

- Как так? - спросил я.

- Обыкновенно, - пояснил он. - Сунул под вагонетку. Понял, что до конца зимы не доживу.

- Давно ты здесь? - спросил я.

- Где здесь? - переспросил он. - В больнице, на Ат-Уряхе, в Союзе? В Союз приехали в тридцать пятом после продажи дороги, На Ат-Уряхе с тридцать восьмого. В больнице с марта.

Я смотрел на его култышку как завороженный. Красные тугие рубцы блестели, повязка была уже снята.

- Скоро выгонят, - сказал он со вздохом.

Уже тогда я был дохлее его, но на подобный шаг не решился бы. Я так любил свои послушные руки, и был благодарен им за смелость. Нет, не решился бы! Я отчетливо представил, что ждет Сережу.

- Тебя будут судить как саботажника, - сказал я с болью и страхом. - Саморубов теперь судят по статье пятьдесят восемь пункт четырнадцать. Как за контрреволюционный саботаж. Могут шлепнуть.

- Не шлепнут, - сказал он, глядя в сторону. Еще пусть докажут. А до червонца добавить могут...

Саморубов в лагере называли "ручками ". Многие из них отзывались на эту кличку, как на имя, на прозвище. Увечье левой руки у заключенного рассматривалось, как действие преднамеренное. Правосторонние "ручки" встречались чрезвычайно редко. Вообще, эта форма протеста была в ходу у блатных.

Существовали саморубы: они чаще встречались на лесоповале, рубили обычно четыре пальца левой руки, оставляя большой палец.

Существовали самострелы: последние возможны были там, где проводились взрывные работы - на руднике, в шахте, в забое, на шурфах. Достать детонатор у взрывников, которые, как правило, тоже принадлежали к преступному миру, не представляло сложности: можно было выменять на спирт, на чай, на табак, выиграть в карты или выкрасть, наконец. Самострелы зажимали детонатор в руке и поджигали шнур. Мастырщики мастырили себе флегмоны. На тыле кисти, на предплечье, иногда на ноге продергивали грязную нитку под кожу и обрезали концы. Так называемые, каловые флегмоны были страшными. Мастырщики нередко теряли не только руку, но и жизнь.

Сережа Нечаев был первый саморубом с пятьдесят восьмой статьей, которого я встретил на третьем году моей лагерной жизни. Вот тебе и Сережа Нечаев - маленький, кругленький, смешливый, который даже наши мальчишеские петушиные драки обходил стороной когда-то.

- Ты с какого участка? - спросил я его.

- С третьего.

- Тогда понятно, почему мы не встретились раньше.

Лагерь третьего участка был на отшибе, далеко от центральной усадьбы.

Через несколько дней, раздобыв покурить, я пошел в больницу навестить земляка.

- Его уже выгнали, - сказал гладкий санитар, грудью выжимая меня из дверей.

Как я уже говорил, с жизнью, отраженной в литературе, мы знакомились по хрестоматии, деля героев на положительных и отрицательных. Уже неплохо разбирались в "лишних людях"...

80 000 советских граждан, вернувшихся на родину после продажи КВЖД, оказались в стране - "лишними". Вот почему в местах заключения они легко находили друг друга.