Люди

Люди

В сентябре 1940 года в здание «Под знаком поэтов» на площади Старого Мяста ворвались гестаповцы. Сверху донизу все перерыли с угрозами и проклятиями, не говоря при этом, чего ищут. Не найдя, ушли. Через несколько дней бабушку вызвали в гестапо. На всякий случай она захватила с собой зубную щетку, полотенце, взяла дрожки и поехала на аллею Шуха. К счастью, через два часа она вернулась. Ее допрашивали по довольно абсурдному делу. На чердаке этого здания хранились изданные еще в 1905 году моим дедом и предназначенные для рабочих социалистические брошюры Маркса, Бебеля, Каутского, Лассаля. Их давно уже никто не покупал, и они считались просто хлопотной макулатурой. Переезжая на Старе Място и наводя тут порядок, их легкомысленно выбросили во двор. Один еврей торговец книгами, взгромоздил все это на воз и, встав на углу улиц Длугая и Медовая, давай громогласно выкрикивать имена запрещенных оккупантами авторов. Его, естественно, тут же схватили, и на вопрос, где взял товар, он назвал адрес бабки.

Вся эта история могла бы кончиться весьма плачевно. Но бабушка, может, благодаря своему великолепному знанию немецкого, а может, звезде счастья, вышла из сложного положения целой и невредимой. При входе в гестапо портьер оскорбил ее какой-то антисемитской выходкой. Она вспомнила семейный девиз «Kopf hoch!» и свой разговор с офицером начала с недовольства подобным поведением. В ответ услышала, что евреи лучшего и не заслуживают. Она встала и громко заявила, что гордится своим происхождением. Что отец ее был знатным венским жителем, доктором философии, гуманистом. Ей не за что стыдиться своих предков. Все они заслуживают самого большого уважения. Похоже, она попала на кого-то с человеческими реакциями. Он не застрелил ее на месте. И хоть ее обвинили в том, что она «на улицах Варшавы распространяет коммунистическую пропаганду», ее отпустили. «Из уважения к возрасту». Верно, через два месяца, в ноябре 1940-го, ей исполнилось шестьдесят шесть.

12 ноября 1940 года, в Судный День, объявили о разделении Варшавы на три отдельных района: немецкий, польский и еврейское гетто. Евреев обязывали перейти в гетто до 15 ноября. Разрешалось взять с собой только ручную кладь и постельное белье. В нашей родне это распоряжение касалось двенадцати человек. В старшем поколении это были бабушка, ее сестра Флора Бейлин с мужем Самуэлем, ее брат Людвик Горвиц с женой Геней. В среднем поколении — моя мать, Каролина и Стефания Бейлины, а также Марыся и Алисия Маргулис — дочери Генриетты. Младшее представляли Павелек Бейлин и я. Не знаю, проходили ли по этому поводу в родне дебаты и обсуждения, но решение было однозначным. Все остаются на арийской стороне.

Людвик и Геня оказались самыми отважными. Они не сменили ни адреса, ни фамилии. Марыся и Алисия покинули квартиру, но остались в Варшаве по фальшивым бумагам. Бейлины, под чужими фамилиями, уже год находились в Миланувке. Вот и мы теперь переезжали под Варшаву, и довольно близко — нас можно было навещать. Но Павелек был уже не тем лучезарным пареньком, что до войны. Его не развлекали мои шутки и приставания. Он видел и понимал намного больше, чем я.

Я никогда никаких бесед с родными о военном времени не вела: ни о том периоде, когда мы были еще все вместе, ни о последующих годах, проведенных в разлуке и порознь. Я знать не желала об их переживаниях и не собиралась делиться своими. Избегала семейных встреч, на которых чудом уцелевшие родственники пытались рассказать о том, что с ними произошло. Когда нас навещал кто-нибудь из наших благодетелей тех лет, я либо уходила из дома, либо запиралась в своей комнате. Видимо, чувства, связанные для меня с совсем недавно пережитым, были слишком обнажены. Хотя в сравнении с тем, что меня на самом деле могло постичь, ничего особенного не произошло. И однако же бывали дни, а то и недели, даже месяцы, когда надо мной нависала настоящая угроза. Так чему удивляться, что я избегала воспоминаний? В результате этого, увы, сегодня оккупационное прошлое видится мне как бы сквозь густую дымку, о многих событиях я совершенно забыла или запомнила только факты, но не могу воссоздать самой атмосферы.

Я не стала бы и пытаться воскрешать все эти случаи, погребенные вне памяти, не будь сознания того, что мой долг — рассказать о людях, которым обязана своим спасением. Уж больно долго я собиралась это сделать. Анна Жеромская, Генрик Никодемский, Мария Янс, Ирэна Грабовская, сестра Ванда Гарчиньская, Мария и Антони Журковские — их уже нет. Совсем недавно казалось, что никто не ответит мне ни на один вопрос. Когда я попыталась вытянуть хоть какие-нибудь сведения из Моники Жеромской, она заметила: «Об этом надо было говорить с мамой. Это она вами занималась, навещала во всех этих подваршавских местечках. А я только стояла за прилавком в книжном магазине». Приуменьшает, конечно, свои заслуги, но хорошо, что посвятила нам несколько строк в своих мемуарах. Есть еще рассказы моей матери о военном времени, опубликованные в ее книгах. Фотографии. Благодаря этому я могу пусть отчасти, но заполнить пробелы в своих воспоминаниях.

Иоася Ольчак с подружкой, 1940 г.

А когда наконец села писать, пошли чудеса. Откуда ни возьмись, стали появляться помощники, о существовании которых я и понятия не имела. Приходить письма от людей, давно исчезнувших из моей жизни. Среди вороха пыльных семейных бумаг вдруг выплыли наружу отдельные воспоминания моей матери, одни были опубликованы сразу после войны, другие только начаты и брошены на полуслове. Но больше всего поразило, когда из старой черной тетради бабки, в которую она педантично заносила расходы, выпал листок в клетку. На нем со скрупулезной точностью она зафиксировала с указанием дат все места, где мы во время войны прятались, — вместе и порознь. Это был знак свыше: будь внимательна к деталям. Теперь легче воссоздать события, найти на карте места, где разыгрывалась драма военной истории, раскрыть героические роли, какие в этом действии выпали на долю друзей, но и тех людей, кто до войны нас просто не знал.

Итак, прежде всего Анна и Моника Жеромские. Благодаря им, имущество издательства и книжного магазина были спасены от немецкой конфискации, а книжный магазин вдобавок ко всему еще и работал все это время, причем неплохо, поддерживая не только служащих, но и снабжая «средствами к существованию» мою семью и Бейлиных. Понятие «средства к существованию» получило новый и ужасный смысл, когда знаешь, что под ним подразумевались немалые суммы шантажистам, буквально наступавшим нам на пятки. Когда те, получив требуемую сумму, уходили, никто не сомневался, что через несколько дней нагрянут снова, раз адрес известен. Значит, надо искать новое укрытие. Этим занималась главным образом Моника — поначалу через своего тогдашнего мужа Бронислава Зелиньского, а позднее — личные контакты с АК.

Анна Жеромская

Моника Жеромская

Анну и Монику Жеромских объединяли с Мортковичами общие издательские интересы и многолетняя дружба — их самоотверженность, стало быть, легко можно объяснить. Но Генрик Никодемский, книжный деятель из Катовиц, который вместе с семьей бежал в сентябре 1939 года из Шлёнска в Варшаву и нашел работу в книжном магазине на Мазовецкой, познакомился с бабушкой и матерью, когда им грозила беда, и они могли навлечь неприятности на других. В отношении к ним никаких дружеских обязательств у него не было. И тем не менее в течение всех лет оккупации он занимался нами, навещал нас, привозил деньги, посредничал в поисках очередных мест укрытия.

Первой, как свидетельствует пожухлая бумажка бабушки, была Подкова Лесьна. С ноября по декабрь 1940 года. Ничего об этом не помню. А должна бы. Мне шесть лет. Позднее появился Жбикувек под Прушковым — небольшое именье тогдашнего тестя Моники Жеромской доктора Зелиньского, который в 1940 году сдал свой особняк женскому монастырю Конгрегации Непорочного Зачатия Пресвятой Девы Марии. Они и приютили нас. Там мы проживали с декабря 1940 до марта 1942 года. Из этого пребывания кое-что запомнилось. Сумасшедшая езда на санях по окружавшим нас пригоркам. Беготня по весенним болотистым лугам, среди цветов, которые росли прямо у меня над головой. Богослужения в близлежащей церкви и жгучее, умоляющее смилостивиться над нами пение: «Матерь Душевная, людей Заступница, да отзовется плач сирот в Твоем милосердии. Изгнанники Евы мы, к Тебе взываем. Смилуйся, смилуйся над нами. Чтоб нам не скитаться». Слова этого песнопения соответствовали нашему положению буквально, и я выпевала их с таким старанием, что на меня оглядывались. По-видимому, пребывание где-то в стороне, в отдалении от Варшавы на несколько десятков километров, представлялось таким безопасным, что меня не успели даже предупредить, чтоб не обращала на себя внимание. Помню старый одичавший парк. Темные пруды, к которым запрещено было приближаться. Сено, которое везли с поля на телеге с решеткой по бокам. И скакание по этому сену в огромном овине.

Я до смерти боялась пана Глазера, который был в поместье за хозяина. Мне ежедневно напоминали, как я должна выказывать ему предупредительную вежливость, стараться ничем его не злить. А раздражался он по любому поводу, особенно когда я заглядывала в овин или лазила на чердак. Мы часто играли с его дочерью, моей ровесницей. Ее звали Цинка, она была милой девочкой, но любила меня дразнить. Однажды я не выдержала. Или меня бес попутал. Когда в очередной раз она начала мне докучать, я схватила ее руку и со всей силы укусила за палец. Она завопила как резаная, и крик ее разносился во все стороны. Вспыхнул жуткий скандал. Сначала пан Глазер кричал на меня, потом на мать и бабку, которые, перепуганные, прибежали на шум. Я решила, что наступил конец света. Нас выгонят, и если мы пропадем, то по моей вине.

В следующем воспоминании мы бежим ночью, в панике, куда-то через болото, в неизвестном направлении. Это тогда из рук у меня выскользнул целлулоидный Михал, любимая кукла, которую я взяла с собой в дорогу. Я хотела его поискать, поднять, но на это нет времени. Мою руку цепко держат, не выпуская, и я спешу дальше. Знаю одно: надо торопиться, чтобы нас не догнали. И вот так, не проронив ни слезинки, я бросила Михала в луже, а с ним вместе и свое детство.

Многие годы я не переставала удивляться: «Как это так? Пан Глазер выгнал нас вон, ночью, на поругание гитлеровцам, всего лишь за укушенный палец Цинки? Разве это не слишком?» Наверное, мне не раз и не два объясняли, что этот ночной побег ничего общего с моей выходкой не имеет. Все случилось гораздо позже, было вызвано предупреждением: гестаповцам стало от кого-то известно о нашем пребывании в Жбикувеке, — вот-вот сюда нагрянут, надо немедленно бежать. Но все равно чувство вины осталось. И непонятная жалость к пану Глазеру, а иногда мне казалось, что его вовсе не существовало и всю эту историю я просто выдумала.

Я так подробно расписываю этот эпизод благодаря тому, что недавно, к моему вящему изумлению, Жбикувек — туманный маяк, выплывший словно из забытого сна, материализовался, обрел краски и заиграл патриотически-конспиративным сиянием. А произошло это благодаря стараниям Эны — сестры Конгрегации Непорочного Зачатия Пресвятой Девы Марии из монастыря в Ярославле. Она как-то мне позвонила: «Ты меня помнишь?» Нет. Но зато все отлично помнила она. Во время оккупации она была молоденькой послушницей этого монастыря, его местоположение было в Варшаве на улице Казимежовской. Сегодня Эна — живой хроникер деятельности этого Ордена. Собирает материалы. Пишет воспоминания. Последнюю книгу издала под примечательным названием «Где любовь дозревала до героизма», ее в полном смысле слова героиня — сестра Ванда Гарчиньская, настоятельница варшавского монастыря. Это благодаря ее мужеству в монастырском интернате скрывали десятки еврейских девочек.

Сестра Эна держит в голове имена всех воспитанниц, переписывается с ними, следит за тем, чтоб под держивали друг с другом связь. Я признательна ей за множество бесценных сведений. Она прислала мне копию написанного ей письма из Духниц от Юзефа Кильяньского, рассказавшего об оккупационных судьбах Жбикувека.

Трудно представить, чтобы в одном местечке сошлись разом столь драматичные и вместе с тем рискованные предприятия. За одно то, что происходило в особняке, сестрам многажды грозил смертный приговор. За сокрытие нас — трех лиц еврейской национальности. За тайные гимназические школы для молодежи близлежащих окраин, которые проводились под вывеской уроков по домашнему хозяйству. За то, что там проходили заседания подпольного Департамента иностранных дел, которое делегировало сюда, из Лондона, представителей правительства в изгнании. Там же хранился и архив этого правительства. Немцы ни разу на их след не напали. Но Бронислав Зелиньский, сын доктора Зелиньского, владельца Жбикувека, в Народной Польше за участие в деятельности Департамента получил большой срок Арестованный в 1947 году, он вышел из нее по амнистии в 1956-м, во время «оттепели». Как у «врага Народной Польши» никаких шансов найти себе работу у него не было. Благодаря этому он стал одним из лучших переводчиков американской литературы: Хемингуэя, Фолкнера, Стейнбека.

Грозный пан Глазер вовсе мне не приснился. Он арендовал этот фольварк, звали его Тадеуш, а конспиративное его имя было «Жбик». Он сотрудничал с подпольным Управлением диверсий генерала Фильдорфа «Нила». В овине, откуда меня выгоняли, им было создано укрытие, прямо выходившее в подземные туннели. Там прятались прожженные конспираторы, прошедшие во время этой войны подготовку на Западе, диверсанты, выполнявшие разного рода специальные задания. Так чему тогда удивляться, если по временам он из-за меня терял контроль над собой, когда я скакала у них всех по головам или бушевала на чердаке, где хранилась запрещенная литература? В церковной башне был спрятан огромный склад с оружием, которым они должны были обеспечить местные части АК на случай восстания. В этой же церкви на закате оккупации директор Национального музея Станислав Лоренц, возглавлявший отдел культуры и искусства подпольного государства, разместил библиотеку редких рукописей, в том числе и Норвида. Совсем неплохое и безопасное конспиративное место.

Донос, что у сестер скрывается еврейская семья, мог иметь самые трагические последствия не только для нас, но и для них. Приди сюда гестапо, на явь вышли бы клубившиеся в местечке конспиративные нити, если бы их обнаружили, это привело бы к катастрофе всех участников. В свою очередь, интересно: тот, кто донес, знал об этом или нет? Почему же, собственно, он донес? Ради денег? Или чтобы выслужиться перед оккупантом? Из идейного антисемитизма? Бессмысленного паскудства? Какая разница? Нам надлежало исчезнуть до того, как сюда придут. Вот почему бегство в такой панике. А сколько мы шли? Не помню.

По моей туманной версии, мы постучались в случайное — потому что светилось? — окошко домика на окраине, и кто-то пригласил нас войти, без всяких расспросов и колебаний. Но ведь такое невозможно. Не выгнали же нас добрые сестры в темную ночь, ничего не предусмотрев заранее. Должны же были позаботиться о том, куда нам идти дальше. О нашем появлении, значит, предупредили заранее, тот адрес, видимо, кто-то кому-то передал на случай непредвиденных осложнений, и кто-то нас провожал, показывал дорогу. Вокруг Прушкова, Пястова, Жбикова и их окраин — по всей этой территории все было охвачено сетью АК. Вполне возможно, что посредником в том, чтобы нас спрятать, был грозный пан Глазер. И кто-то из его связных нас вел сквозь болотную темень.

Стоял апрель 1942 года. В варшавском гетто ежедневно умирали от голода, истощения и болезней тысячи людей. И все с большей ожесточенностью немцы рыскали в поисках укрывавшихся за пределами гетто евреев. С пани Грабовской — владелицей пятиэтажного дома в Пястове на улице Рея, и с ее дочерью Ирэной, которая стала нашей чуткой покровительницей, мать познакомилась случайно. Просто на улице. Место, где мы остановились после нашего бегства из Жбикувека, не предназначалось, по-видимому, для длительного пребывания, друзья помочь в этот момент ничем не могли, и пришлось идти в Пястов, открыто спрашивая, с улыбкой, скрывающей отчаяние, о комнате на сдачу. В местном магазине ей дали адрес. Она постучала. Ее попросили войти. Сразу ли сообразила хозяйка дома — милая воспитанная дама, с кем имеет дело? Не знаю. Отнеслась к моей матери, как подобает отнестись к человеку, заслуживающему уважение, потенциальному жильцу, показала свободную комнату на первом этаже, назвала цену. К разговору прислушивалась молодая и красивая женщина. Она тоже к себе располагала. К вечеру мы туда перебрались.

В том же доме наверху жила и вторая дочь пани Грабовской — с мужем и маленькой дочерью Ханей. Через некоторое время вся семья уже знала, кого они пустили под свою крышу. Однако и тени страха или недовольства не пробежало, напротив, нам стали выказывать еще больше симпатии. Поначалу беспокойство вызывало оживление, которое царило в доме. Сюда без конца входили и выходили молодые люди, передавали какие-то секретные сведения, вносили и выносили разные свертки, иногда ночевали. Иногда пани Ирэна исчезала по целым дням, потом возвращалась, оставляя ночевать чужих и откровенно перепуганных людей. Бывало, они задерживались. Или она находила для них другое укрытие. Нетрудно было догадаться, что их разыскивает гестапо, и пани Грабовская — активная подпольщица.

О своих секретах никто ничего не говорил, но все возрастающая взаимная доверчивость вскоре перешла в дружбу.

После войны моя мать писала о ней так Если Ирэна бежала куда-то с сумкой, набитой пакетами, значит, везла какие-нибудь продукты или одежду кому-то из нуждавшихся. Если с красными от слез глазами — плакала, торопилась на станцию в Пястове в неурочное время — спешила спасти от провала, помочь семье арестованного. Предупредить о провале квартир и мест для ночлега тех, кому надо оттуда немедленно бежать; фальшивые бумаги, забота о детях, оставшихся без родителей, с которыми утеряна связь в военном хаосе, о старых родителях беззаботных когда-то друзей, поиск денег — не для себя, вдруг сигнал и кого-то необходимо спрятать… А между той и другой опасностями редкие минуты легкомысленного отдыха.

К сожалению, воспоминания моей матери об Ирэне слишком общи, полны недоговоренностей и намеков. В те годы, когда они появились, даже упоминать нельзя было о ее аковском прошлом. Обходить приходилось любые мелочи ее конспиративной деятельности. Вот так вместе с участниками событий тех оккупационных лет сгинула важная о них правда. Реалистического портрета Ирэны, называвшейся тогда Нэной, просто не существует. А жаль. Она была воплощением воспетой польской женственности, соединившей в себе красоту и мужество. Внешне неразговорчивая, она всерьез воспринимала старосветский кодекс чести, в котором любовь к ближнему не была пустым словом. В Ирэне сочетались, казалось бы, противоречивые черты: женское кокетство, беззаботность и жизнерадостность с отзывчивым отношением к чужому горю, с повышенной ответственностью и пренебрежением опасностью, которая могла подстерегать. Она была как дыхание жизни, как волна надежды, благоухающая, нарядная, яркая, в черной потертой шубке, под бархатной тенью фетровой шляпы, — писала моя мать.

Нэну я помню хорошо. Это именно она, по совету сестер Конгрегации Непорочного Зачатия Пресвятой Девы Марии, привезла меня из Жбикувека в Варшаву в интернат на Казимежовской улице.

Ясно вижу первую встречу с этим домом. Стою в углу огромного гимназического зала и судорожно сжимаю руку Ирэны. Блестящий пол пахнет свежей мастикой, у стен по-турецки сложив ноги, сидят девочки, их много, все с интересом смотрят на меня. От стыда и страха готова умереть. Первый раз в жизни осталась одна, на новом месте, среди чужих людей. Мне хочется вырваться от Ирэны и с плачем кинуться вон. Домой. Но ведь я знаю, что это невозможно. Дома нет, а если тут я закачу «сцену» — самое оскорбительное замечание бабки по поводу моих истерик, — это на веки веков скомпрометирует меня в глазах девочек, но мне при этом не поможет. Итак, принимаю первое в жизни осознанное решение. Отпускаю руку Ирэны и на этом блестящем полу, назло судьбе, делаю кувырок, потом второй, третий, и вот так, кувыркаясь, оказываюсь на другом конце зала. Девочки аплодируют, сестры смеются. С уверенностью, что завоевала их сердца чувствую: меня приняли, значит, — вне опасности.

Сестра Ванда Горчиньская, монахиня Конгрегации Непорочного Зачатия Пресвятой Девы Марии

Вот где я прошла подлинную школу сокрытия истинной своей жизни и настроения под маской веселости. Не мало потребовалось усилий, чтобы превратиться в доблестного и безмятежного ребенка. В этой науке специализировались большинство детей оккупационных лет. Ни одна из почти двадцати еврейских девочек, которых прятали тут в монастыре, а у некоторых за спиной были жуткие переживания, не впадала в отчаяние, не выказывала грусти или страха за судьбы близких. По ночам плакали. Но день проходил, как все другие, обычно, в череде разнообразных занятий. Сестры были терпеливыми и приветливыми. Сегодня понять не могу, как вообще было возможно, чтобы в этом ковчеге, плывшем по оккупационному океану кошмара, неизменно царил удивительный покой и душевное равновесие. А ведь смертью грозило все, что делалось внутри монастыря. И не только сокрытие еврейских детей. Не меньшую опасность представляли в монастырской школе занятия по предметам, запрещенным гитлеровцами. Тайные комплексные уроки для гимназической и школьной молодежи. Тайные университетские лекции. Священники в АК. Контакты с подпольем. Помощь узникам и людям без средств к существованию. Дополнительное питание для евреев, вырвавшихся из гетто. Монахини — мужественные и владеющие собой, были всего лишь женщинами, и иногда их охватывал ужас при мысли о том, что будет, если немцы откроют хоть одно из такого рода преступлений. Известно, что страхи взрослых легко передаются детям. Как им удавалось оградить нас от боязни? Ведь они не скрывали от нас того, что нам всем угрожало. В школе часто проводились специальные тренировки по тревоге, чтобы подготовить детей к неожиданному приходу немцев. Если во время уроков звонил с улицы звонок, мы мигом собирали с парт довоенные книги по истории и польскому языку, запихивали их в специальные места — вроде гардероба — среди всяких мешков для обуви и спортивных костюмов, куда и так мы всегда их складывали после занятий. Но бывала тревога и настоящей — тогда скрывавшихся тут детей сестры уводили в изолятор, часовню за алтарем или прятали в клаузуре[78]. Кажется, однажды я просидела несколько часов в алтаре во время одного из таких обысков. Точно не помню. Я тогда уже полностью привыкла к конспирации. Знала наизусть новые данные всех очередных фальшивых аусвайсов. В тот раз мою маму звали Марией Ольчак, она была урожденной Малишевской. А моя бабушка стала тещей собственной дочери. Имя и фамилию передала ей Юлия Ольчак, урожденная Вагнер, уже умершая мать моего отца. Сестра бабушки — Флора, или Эмилия Бабицкая, урожденная Плоньская, дочь столяра, была родом из Луниньска в Белорусии — и уже не была ее сестрой, а только случайной знакомой. Муж Флоры Самуэль был Станиславом. На счастье он продолжал оставаться ее мужем, что заметно облегчало ему положение, поскольку дочери, Каролина и Стефания, хоть и носили разные фамилии и не состояли ни в каком родстве ни друг с другом, ни со своими родителями, никак не могли научиться скрывать родственные связи и не раз допускали промахи. Все перепуталось.

Рассказывала ли я что-нибудь подружкам о себе в интернате? Наверное, меня никто ни о чем не расспрашивал, что довольно странно, ведь хорошо известно, как любопытны бывают маленькие девочки. Видимо, сестры строго-настрого запретили какие-либо разговоры о личной жизни. Похоже, именно поэтому я понятия не имела о прежней жизни и происхождении других воспитанниц. Сколько тайн должны были скрывать маленькие головки! Сколько вместить вранья! А сколько, казалось бы, самых элементарных сведений, таких как имя, фамилия, адрес родных, требовалось затолкать в самый дальний угол памяти, чтоб не вылезли внезапно наружу и не накликали беды. Призыв «Будь собой!» — это основное условие психического здоровья, сменилось категоричным: «Забудь, кто ты, и стань другой!», который спасал жизнь, но позднее, после войны, безумно эту жизнь осложнил. К самой себе возвращаться трудно.

Два раза в неделю я навещала своих, которые продолжали оставаться в Пястове. Забирала меня из монастыря и привозила к ним Ирэна. Однажды она пришла на Казимежовскую расстроенная. Оказалось, мы никуда не едем. Удалось вытянуть из нее, что маме с бабушкой пришлось бежать, поскольку снова объявился шантажист. Она божилась, что они живы и нашли другое укрытие. Обещала, что скоро меня туда отвезет. И сдержала слово. Сначала мы ехали пригородным поездом, потом увязали по колено в сугробах снежного леса. Наконец, на пригорке посреди зарослей показался одинокий дом. Там нас обе они и ждали. Как-то очень изменившиеся. С постаревшими лицами. Нэна бывала там уже и раньше, привозила новые аусвайсы, деньги, теплую одежду. Иногда ночевала. А тогда вернулась назад в Варшаву. Мы остались втроем. Было Рождество 1942 года. Мне устроили елочку и нарядили ее цветными игрушками, сделанными мамой. Она с невероятной скоростью умела выпростать из-под скорлупы разукрашенных яиц китайца, Пьерро, Коломбину, вытащить из спичечных коробков корзиночки и книжечки, длиннющие цепи из разноцветной глянцевой бумаги. В подарок я получила написанные мамой в стихах и собственноручно ею проиллюстрированные сказки о Ясе и Малгожате, о Золушке и Коте в сапогах. Они хранятся у меня по сей день. В тот вечер я старательно притворялась, что сплю и не слышу глухого шепота и вдруг бурных всхлипываний матери, прерываемых нетерпеливым напоминанием бабки: «Тише! Ребенка разбудишь!»

Хорошо запомнилась Хощувка, но в течение многих лет я понятия не имела, кто были ее хозяева и как их звали. Совсем недавно в телефонной трубке я услышала милый мужской голос: «Говорит Ежи Журковский. Последний раз мы виделись во время войны. Моника Жеромская просила меня вам позвонить. Вы, кажется, собираете информацию о том времени?» Это звонил мне из Познани сын тогдашних владельцев дома в Хощувке. Когда мы там находились, ему было восемнадцать, он отлично помнит обеих женщин и меня. И он, и его сестра Кристина были в АК. Их отец — Антони Журковский, носивший тогда фамилию Ильницкий, занимал большой пост в подпольных структурах, действовавших на территории тех мест. Дом, скрытый за большой купой деревьев, в безлюдье и далеко от дороги, словно был создан для конспирации. Немцы такие места обходили стороной, и, стало быть, здесь можно было скрывать не только оружие и секретную прессу, но и людей, находившихся на нелегальном положении. Этим занималась пани Мария, все остальные домочадцы работали вне дома. «Кто к вам направил моих родных? Какие-нибудь общие знакомые?» — спрашиваю я. «Тогда фамилий не называли. И не говорили о причинах, по которым надо укрыть людей. К нам попадали по аковским рекомендациям. Этого было достаточно», — говорит мне пан Ежи. Может, наше пребывание тут возникло благодаря конспиративным связям Ирэны Грабовской? Или это место нашел Мечислав Чихерин, высокий офицер из АК, друг Моники Жеромской?

В январе 1943 года арестовали брата бабушки Людвика Горвица и его жену Геню. В феврале обоих расстреляли. Покладистый, рассеянный и всегда будто немного отсутствующий Лютек работал в Государственном геологическом институте в Варшаве. Прекрасно говорил по-немецки и немцев не боялся. Он не принимал всерьез антиеврейских распоряжений, не надевал повязки, не стремился скрыться под чужой фамилией. И так действовал три года. Оккупационные власти института, переименованного в Amt f?r Bodenforschung, знали о его происхождении, но позволили ему продолжать исследования, которые он проводил на территории Пенин. В декабре 1942 года он работу закончил и вручил начальству проведенный и написанный по-немецки анализ. После этого его сразу же лишили и места работы, и служебной жилплощади при институте. А через несколько дней гестапо забрало его и Геню. Ему было шестьдесят восемь, когда он погиб. Из восьми братьев и сестер у бабушки оставались только две сестры. Самая старшая Флора, скрывавшаяся в Миланувке. И самая младшая Камилла — в сибирском лагере.

18 января 1943 года немецкая полиция начала в гетто акцию по выселению. Штаб Еврейского боевого отряда обнародовал призыв: Евреи! Оккупанты приступили ко второму этапу вашего истребления. Не идите покорно на смерть! Боритесь! Берите в руки топоры, ножи! Возводите баррикады! <…> Сражайтесь! Оказанное сопротивление заставило немцев прервать акцию, удовлетворившись шестью тысячами евреев, вывезенных в Треблинку, вместо запланированных нескольких десятков тысяч. Из леса, окружавшего Хощувку, доносились выстрелы. Немецкая жандармерия с помощью польских осведомителей выискивала евреев, которым удалось бежать во время ликвидации гетто в Яблонне. Антони Журковский, alias[79] Ильницкий, привез мою мать в Прушков, к своей двоюродной сестре Марии Янс. Бабушка же спряталась в Миланувке.

В монастырской трапезной пахнет кофе и слегка подгоревшей овсянкой, девчонки со смехом гоняются по коридору. Весь интернат живет приготовлением к Рождеству, создается вертеп. Спектакль полностью был написан и поставлен Зосей Орловской — в действительности Зофьей Ростворовской, которая разучивала с нами роли. Представление задумали дать перед городской публикой: родственниками и знакомыми воспитанниц. Девочки-еврейки тоже захотели принять в этом участие. И тогда добрая панна Зося придумала им роли придворных при дворе трех экзотических Королей. Цветные тюрбаны и намалеванные лица должны были замаскировать внешность. Я изображала негритянского пажа и вымазанная черной краской, могла себе позволить пощеголять гимнастическими упражнениями. Сообщения свидетелей, которые собрала в своей книге сестра Эна, напоминают мне сегодня о менее забавных происшествиях. Анна Калиская пишет: Однажды в приемную монастыря явились три фальксдойча с требованием выдать маленькую Ольчак, мать которой — еврейка. Сначала осмотрели всех детей, чтобы сравнить с имевшимся при них описанием — с ним пришли — ее конкретных примет. Но эту девочку, как и нескольких других, происхождение которых можно было легко распознать, сестра Ванда спрятала в затвор на втором этаже, а остальные должны были продефилировать в приемную. Потом начался обыск дома. Партерный этаж, первый. Обход сопровождала сестра Ванда. Объяснение, что на втором этаже есть помещение, куда посторонним вход строго воспрещен, было встречено молчанием. И три немца начали подниматься по лестнице. Мы остались на первом этаже. И сегодня слышу эти тяжелые шаги, — помню охвативший нас жуткий страх, мы же хорошо знали, что сделают они с ней и с детьми. Некоторые сестры молились в часовне — шаги приближались. Потом вдруг тишина и спокойный голос сестры: «Напоминаю вам еще раз: здесь — затвор». И снова тишина, в которой, казалось, замерло все, что было вокруг нас и в нас. А потом шаги вниз. Ушли.

Тогда Ирэна Грабовская, по просьбе сестер, забрала меня из монастыря и отвезла в Прушков к пани Янс.

Дружба моей семьи с Янсами продолжалась в течение всех лет войны, но и после мы не прерывали общения, почти родственного, полного безмерной благодарности со стороны моих близких. Невозможно понять не только героизм пани Мушки, но и то пренебрежительно презрительное отношение к опасности, которое ей было свойственно. Ее история, столь типичная для того времени, еще раз доказывает, сколько мужества было в женщинах, у которых война отняла право на подлинное существование и которым в одиночку приходилось тянуть семью. Красивая и молодая дама в те прушковские времена была уже вдовой и матерью троих детей. Ее муж, инженер Артур Янс, занимал до войны высокий пост в «Konigshutte» в Хожове. Имея немецкую фамилию, не захотел стать рейхсдойчем. Чтобы избавиться от оказываемого на него давления, вместе с женой и малолетней дочерью Кристиной бежал в Варшаву, где родилась уже вторая дочь — Ася. В 1941 году он заболел менингитом и умер. Через два месяца после его смерти родился Юзя. Непонятно было, как женщине жить — без профессии, непривыкшей работать, одной с тремя детьми. Проживавшие в округе родственники помогли открыть магазинчик по торговле мармеладом по карточкам, а также там продавался смалец, печенье, больше похожее на глинозем, уксус, карбид и древесный уголь на растопку. В задней части магазинчика, по просьбе кузена из Хощувки, Мушка и устроила мою мать, а потом на несколько недель приютила и меня.

За съем и еду она брала мизерную плату — для поддержания скромного бюджета. Да и не в деньгах было дело. Выдай нас кто-нибудь, ей пришлось бы расплачиваться за такую сделку собственной жизнью и жизнью детей. По сей день не возьму в толк, как она пошла на такой риск В магазинчике с утра до вечера толчея. В Прушкове все друг друга хорошо знают. Любое длительное пребывание у владелицы лавочки, а тут незнакомая дама с ребенком, не могло не вызвать подозрений. Однако довольно долго никто тут нас не замечал. Но и мы носа не высовывали за пределы четырех стен ловко замаскированной на задах комнаты. Надо только быть начеку. Какой-нибудь неожиданный шум, повышенный голос, слишком настойчивый звонок в дверь магазинчика могли означать одно: непрошеных гостей. Следовало молниеносно отодвинуть коробку с древесным углем, прикрывавшую вход в подвал, сделанный в кухонном полу, поднять крышку и по лестнице спуститься вниз, где были мешки с углем и картофелем. Домашние блестяще освоили искусство мгновенно открывать и закрывать люк, ибо в подвале находился еще и склад с оружием и подпольной литературой, которую распространяли вокруг. Каждые два дня вместе с возом из Хощувки приезжал «дядя» и сносил вниз таинственные пакеты.

Мария Янс

Понятия не имею, сколько раз мы там прятались. И вообще не помню чувства угрозы. Кристина Янс — врач, живущая ныне в Канаде, с которой мы нашли друг друга спустя много лет, напомнила мне, как ее мама после каждого посещения «дяди» часами отдраивала пол в кухне рядом с погребом. В привозимых мешках были патроны. Самую большую опасность представляла серебряная пыль, она поднималась из мешков и оседала в щелях деревянного пола. Очень трудно было избавиться от нее.

Кристина напомнила мне еще один потрясающий эпизод. Ее мама была женщиной очень эффектной, но одинокой. Ей не раз приходилось, преодолевая будничные неприятности, еще и отражать настойчивые атаки наглых ухажеров. Как-то вечером, уже после закрытия лавчонки, в дверь позвонили два немецких офицера, они доверительно сообщили, что пришли немного поразвлечься в обществе красивой дамы. Если бы не наше в доме присутствие, она просто захлопнула бы у них перед носом дверь. Но испугалась скандала и давай им объяснять, что поздно, ей рано вставать, дети уже спят. И действительно, мы с Кристиной улеглись в одну постель — так было и приятнее, и теплее. Услыхав, что происходит, моя мать тотчас же бросилась в подвал. Но я уже не успела. Немцы сломили сопротивление хозяйки и вошли на кухню. В страхе, что зайдут в спальню, деловая Кристина засунула меня под матрас на своей кровати и легла на меня, делая вид, что спит.

Бедная пани Мушка, не зная, удалось нам спрятаться или нет, шла на все, чтобы умилостивить немцев, коль скоро они уже вломились в дом. Достала бутылку самогона, сделала яичницу на сале из запасов, предназначенных на продажу. Ели, пили, жаловались на тяжелую жизнь. Она прекрасно говорила по-немецки, и вечеру на голове моей матери не было конца. Я задыхалась под матрасом. А как рассказывала потом Кристина, она все это время не переставая молилась, чтоб не влететь в кухню и не наброситься на яичницу, запах которой сводил ее с ума. С едой были перебои, по карточкам полагалось одно яйцо в месяц, сало стоило целое состояние, и ее мать с незапамятных времен не устраивала такого райского пиршества.

Больше всего меня поражала дисциплинированность маленьких Янсов. Юзек был еще слишком мал, чтобы что-то понимать, но Кристина уже ходила в школу, Ася в детский садик, у обеих были друзья, все вместе они играли во дворе. Ни одна из них звука не проронила о том, что в доме кто-то есть. Обе вели себя совершенно естественно, как самые обыкновенные дети, словно и не скрывали все это время смертельно опасной тайны. В секрет их посвятили с довольно удивительным предостережением: «Вы же не хотите, чтобы всех нас убили немцы». Какое требовалось психическое усилие, чтобы воспринять такое предостережение и не возненавидеть тех, из-за чьего присутствия в доме могли возникнуть ужасные последствия. Ни разу ни одного доказательства хотя бы малейшего сожаления, ни следа печали или претензии. И когда недавно мы втроем встретились, все три почувствовали, как сильно соединили нас те годы.

19 апреля 1943 года, на рассвете Чистого Четверга, в гетто вошли эсэсовцы в окружении танков и двух бронетранспортеров. Ни у кого не было никаких сомнений: начался последний этап — уничтожение гетто и остававшихся в нем жителей. Яростное сопротивление Еврейского боевого отряда вылилось в восстание. Немцы направили на борьбу с ним целые штурмовые части, Вермахт, вели беспрерывный огонь, подключили зенитные орудия.

25 апреля Людвик Ландау писал в своей хронике: Если вчера вечером луна немного побледнела, то сегодня в течение дня снова стали подниматься над гетто клубы густого дыма, и, видимо, в эту минуту все гетто пылает. Сильный ли ветер, начавшийся сегодняшней ночью, тому причиной, или кто-то из противоборствующих сторон поджег дома, — сразу не разобрать. Достаточно того, что пожар приобрел фантастические размеры, и последние, приговоренные немцами к уничтожению жители гетто гибнут там, наверное, в пламени и дыме.

Этот страшный Сочельник моя мать и бабка проводили, как вытекает из записей, в Творках. Жили там с марта по июнь 1943 года. На территории больницы для умалишенных? В самом городке? Не знаю. Могу только предположить, что в Миланувке и в Прушкове стало очень опасно. Сестры снова взяли меня к себе. Девочки из моего класса готовились к Первому Причастию. Вместе с нами и еврейские девочки — разумеется, по разрешению своих родителей, если они еще были живы, или их опекунов, если те у них имелись. Моя нерелигиозная родня одобряла католическое воспитание, которое мне давали в монастыре. Впрочем, я была крещена еще до войны.

И однако сестры ни одну из доверенных им девочек не склоняли веру изменить. Доктор Зофья Шиманьская-Розенблюм, которая в сентябре 1942-го спасла свою маленькую сестричку из гетто и привезла на Казимежовскую, пишет в своих воспоминаниях: С большой деликатностью сестра Ванда спросила меня, согласна ли я на крещение Яси и ее Святое Причастие, заверив, что это горячее желание ребенка и было бы полезно с точки зрения ее безопасности. «Но если у вас есть хоть какие-то сомнения, можете быть уверены, отношение мое к Ясе от этого не изменится — я спасаю человека».

Маму Яси уже до этого отправили из гетто, скорее всего, в Треблинку, отец боролся в гетто до последнего и, видимо, погиб там. Я понятия не имела о переживаниях моей подружки. Она мне о них не рассказывала. Если и плакала, то когда никто не видел. Мы обе с большой старательностью готовились к нашему причастию. Записывали на бумажках свои грехи, чтобы их, не дай Бог, не позабыть во время исповеди. Умирали от страха, что гостия[80] застрянет в горле и придется проталкивать ее пальцем, а значит, допустить святотатство. Проводили время в молитве в часовне и чуть что подбегали к какой-нибудь из сестер с радостным сообщением, что испытали «призвание». Две веселые живые девочки наслаждаются жизнью, как будто ничего вокруг не происходит.

Недавно в Нью-Йорке мы виделись с Ясей. Встреча после стольких лет была очень волнующей. Но я не осмелилась задавать ей чересчур откровенные вопросы о том, что она тогда переживала и о чем думала. До сих пор она не может или не хочет говорить о том времени.

3 июня 1943 года наступил день Первого Причастия. Сохранились снимки этого торжества. На одном из них — семь девочек в белых церковных платьях. Классическая фотография на память, сделанная профессиональным фотографом. Пять девочек на этом снимке — еврейки. Поражает мужество и вместе с тем отзывчивость монахинь. Героически спрятать этих детей они посчитали своим христианским долгом. Смерть, которая грозила за это, они рассматривали как плату за принятое решение. Но откуда они черпали материнскую чуткость, которая подсказывала им, что посреди всего этого ужаса нам надо дать хоть немного радости? Не только духовной, но и самой обыкновенной, житейской, столь необходимой маленьким девочкам. Что мы должны красиво выглядеть в наших белых платьицах, сшитых специально на нас и отделанных вышивкой. А на голове у нас должны быть белые веночки, волосы закручены в локоны. И надо сделать снимок на память о таком святом для нас дне. Когда я смотрю на эту фотографию, а у меня их в доме несколько, она меня всегда трогает своей праздничностью и торжественностью, казалось бы абсурдной в те страшные годы. А может, в снимках таился какой-то особый смысл? Может, они должны были нас спасти от предполагаемой опасности? Убедить тех, кто придет за нами, что как страстные католички мы не заслуживаем смерти? Если таким был замысел предусмотрительных сестричек, то с еще большим чувством я смотрю на наши взволнованные лица. Все мы выжили. Слава Богу!

Первое Причастие во время войны в Конгрегации Непорочного Зачатия Пресвятой Девы Марии. Крайняя справа — Иоася Ольчак

В июне 1943 года, в День Святого Духа, который у нас еще называют «зеленым праздником», я ехала вместе с Ирэной Грабовской навещать мать и бабушку. В пригородном поезде к нам прицепился какой-то мужик. Балагурил. Пытался втянуть в разговор. Ирэна, которой было не привыкать к мужским шуточкам, сумела отделаться от назойливого приставания и довольно резко его оборвала. А я поддалась на его заискивания: «Иоася, — говорил он мне. — Почему ты не хочешь со мной разговаривать? Ведь я прекрасно знаю твою мамочку. И бабушку. Бабушку зовут Янина Морткович, верно? У нее был книжный магазин на Мазовецкой, верно? Она и теперь живет вместе с твоей мамой. А ты сейчас едешь к ним, верно?» Ему удалось подобрать ко мне ключик и вытянуть из меня утвердительный ответ пусть только в виде улыбки или кивка головы. Откуда он взялся? Узнал, что я нахожусь в монастыре? Выследил Ирэну и, сопровождая ее, сел с нами в тот же поезд? Когда мы выходили, он помахал нам рукой и исчез. А мы двинулись в свою сторону. Едва я успела крикнуть с порога: «Это мы!» — и броситься матери на шею, как он уже стоял в дверях. Шел за нами окольными путями. Мы привели его прямо к цели.

Куда меня отправили во время переговоров с ним? Наверное, велели побыть во дворе. Что я испытывала, осознав, что по собственной глупости привела его к нам на нашу погибель? До чего они договорились во время этого разговора? Какая сумма? Какие сроки? Я не хотела возвращаться в Варшаву с Ирэной. Хотела остаться с бабушкой и мамой. Ждать вместе с ними денег, которые обязалась раздобыть Ирэна. Но меня отговорили, убедив, что я должна внять благоразумию. А поскольку меня мучила совесть, я согласилась. При этом они должны были мне пообещать только одно. После моего отъезда они не примут яда. Почему-то больше всего на свете я боялась именно этого. И послушно вернулась в монастырь. К занятиям по грамматике и французскому. К игре в лапту. Сегодня мне не понять, как нам удавалось жить вот так в двойном измерении, в двух реальностях сразу, играя две роли одновременно.

Все закончилось не самым худшим образом. Шантажист терпеливо дождался денег, не донес в гестапо, маме с бабушкой не надо было нарушать данного мне обещания. Но наша следующая встреча состоялась только через два года.