Темные августовские ночи
Темные августовские ночи
Два синих ларька, длинный, вкопанный в землю горбатый стол летнего базарчика да тесовый магазинчик с пудовым замком на двери — торговый ряд, который из ночи в ночь, с весны до осени сторожит Дарья Яковлевна. Летом тут народ с утра до темного гомонит: днем — больше бабы, за молоком, за ягодой, либо ребятишки за розовыми пищекомбинатовскими пряниками, вечером, считай, одни мужики — за поллитрами. А с осени, когда закосят дожди и ларьки заколотят крест-накрест досками, Садовая опять станет тихой боковой улочкой с рябыми стылыми лужами в выбоинах. Тогда Дарья Яковлевна перейдет сторожить склады, где есть будашка, а в будашке — железная печка. Третий год стоит она в сторожах, и еще пять лет стоять — до пенсии. Раньше на кирпичном заводе работала, лучшей обжигальщицей была. Как, бывало, праздник, так премия. А потом, как сердце прихватило — раз, да другой, да третий, как врачи ограничение дали, так уж ее сюда и поставили. Ничего — все при деле. Иной раз подумаешь, так лучше бы эти пять лет шли, шли да и не кончались: неохота на пенсию.
Чурбашок, на котором Дарья Яковлевна коротает скорые весенние, а теперь подлинневшие августовские ночи, на месте; замок на магазине цел, — вон какой дурило, вроде доброй тыквы. Заступая на дежурство, Дарья Яковлевна, привычно вглядываясь, неторопливо идет вдоль торгового ряда — высокая, в черном незастегнутом ватнике, в наброшенном на голову и пока не повязанном темном платке. Под утро и ватник и платок в самый раз будут.
Крайний, на самом углу, дежурный ларек все еще открыт; в освещенном квадрате, подавая поллитровки, крутится в белом халате дородная Степановна.
— Припозднилась ты что-то, — строговато говорит Дарья Яковлевна.
— С ними припозднишься! — немедленно визгливым голосом откликается Степановна. — Не закрой, так всю ночь не уйдешь. Вроде мне самой и жизни уж нет! Всё!..
Притворно ругаясь — сейчас самая выручка, — продавщица сует в протянутые руки бутылку, вторую, с треском закрывает окно и вываливается наконец из ларька. Вываливается, каждый раз поражая усмехающуюся Дарью Яковлевну: как такая гора мяса в эдакой клетушке умещается?
Свет в ларьке гаснет, враз загустевшая темнота бьет по глазам и тут же вроде редеет. На западе еще доигрывают голубые струи позднего заката, по небу разгораются, ясно мерцая, звезды. Все окружающее приобретает мягкие, чуть расплывчатые очертания, и только громкие голоса подвыпивших мужиков нарушают ночную тишину и покой.
Размахивая малиновыми огоньками папирос, мужики, заняв за длинным горбатым столом место торговок, заканчивают свое стограммовое пиршество. В душе Дарья Яковлевна немного и сочувствует им, но больше — осуждает. Конечно, после работы, с устатку, понемножку и выпить не грех. Не все же — работа, работа. Им ведь, мужикам, тоже когда собраться хочется да свои мужские разговоры поговорить. Это ведь так только считается, что одни бабы до разговоров охотницы. Приглядеться — так мужики не меньше языками почесать любят. И толку от их разговоров, как и от бабьих, — одинаково: никакого. Только гонору побольше. Так что — пускай бы и выпили, лишь бы место и время знали. А то ведь прохлаждаются, а жены с ребятишками ужинать ждут. И пьют многие нехорошо: под «утирку», под тот же черствый пряник, а если кто огурец прихватить догадался, так под него уж и бутылки на двоих мало! Нет, что там ни толкуй — прежде аккуратнее пили. Иван, бывало, вернется в субботу из бани — сама чекушку на стол выставляла. Капусты там соленой, еще чего, что от обеда осталось, самовар шумит — как заведено. Когда, случалось, и Дарья Яковлевна рюмочку пригубит, а после ужина-то, глядишь, в четвертинке еще и останется. Неужто, доживи он, тоже бы так наловчился?..
Дарья Яковлевна проходит вдоль стола, зорко вглядываясь и все примечая: похоже, заканчивают. Знакомых не видать, а незнакомому не укажешь. Это раньше, когда тут глухомань была, каждого в лицо знала, каждый тебя знал. А после войны, как прошла автотрасса, народу в городе прибавилось.
В окнах напротив — у врачихи со «Скорой помощи» и у кузнеца Потемкина — гаснет дрожащий серебристый свет телевизоров, — должно быть, одиннадцать уже. По дощатому тротуару стучит каблучками учителева дочка, — скорей всего, с последнего сеанса, из кино… Меняется жизнь, и зря старики, а когда под настроение и она, Дарья Яковлевна, бурчат, что, дескать, прежде все лучше было. Вранье!.. На каждом углу колонок понаставили, воды теперь — хоть залейся. Забыли уже, как прежде руки рвали, пока из колодца ведро выкачаешь. Тут вот, на Садовой, деревянный, из досок, тротуарчик уложили, а по центральным улицам — бетонные плиты. Идешь вечером — навстречу тебе краля на шпилечках, юбка колоколом, ну скажи — с картинки прямо! И кто думаешь? Девчонка с того же кирпичного. Вот тебе и прежде! Прежде, бывало, справят что, так уж до износу, в гроб в том же положат. По совести-то, прежде одно только лучше и было: своя молодость. Так никто в этом не виноват, что из любого молодого со временем старая песочница образуется. Эх-хе-хе!..
Гулены наконец расходятся. Все к трассе, к центру держат, и только один направляется в противоположную сторону, к речке. Поравнявшись с Дарьей Яковлевной, он останавливается и, покачиваясь, добродушно спрашивает:
— Ты чего, тетка, как домовой, тут сидишь?
— Надо, вот и сижу.
— И не боишься?
— Я, парень, ничего уже не боюсь, — с горчинкой говорит Дарья Яковлевна. — Отбоялась!
— Чегой-то так?
— Проживешь с мое — узнаешь.
— А если вдарит кто? — все так же миролюбиво и настырно допытывается парень.
— Ты, что ли? — усмехается Дарья Яковлевна. — Тебя сейчас самого вдарят, если жена дома ждет.
— Ой, вдарят, твоя правда, тетка! — довольно хохочет парень. — Пойду.
— Иди, иди, давно пора.
Выждав, Дарья Яковлевна поднимается и идет вслед за парнем. Не свалился бы: мосток через речку узкий. Пьяному, говорят, море по колено, но утопнуть он и в луже может… Нет, этот не сорвется: шел — покачивался, а через мосток как по струнке перебежал и за перила не подержался. Домой, поди, и вовсе мелким бесом заявится: вроде ни в одном глазу, на работе, мол, задержался…
Можно спокойно уходить, но Дарья Яковлевна минуту-другую медлит. В черной маслянистой воде покачиваются звезды, ветерок наносит чистые запахи близких полей. В той стороне, за мостками, Дарья Яковлевна нашла когда-то своего Ивана.
Ей тогда семнадцать исполнилось; только-только с отцом после смерти матери переехали сюда. Вышла она как-то за город и пошла вдоль речки. Интересно — будто у себя в деревне. Вьюновка — непоседа, озорница, правда, что вьюн: то пряменько бежит, то начнет петлять, то растечется так, что самый малый камушек наполовину сухой из нее торчит, то вдруг соберется в лощинке, потемнеет, словно она и вправду речка. А вдоль берега вьется тропка, ложбинки и пригорки поросли ромашкой, красным и белым клевером, столбиками конского щавеля, пахучим тмином. По ту сторону березки в гору взбегают. Красивые места, и воздух — что за городом, что в самом городе — вольный, деревенский. Да и город, по правде сказать, и поныне еще наполовину тоже деревенский. Вдоль трассы стоят новые каменные дома, кино, магазины, но считай, что в каждом деревянном домике, которых большинство, своя корова, кудахчут куры, на задах синими цветочками цветет картошка…
Ушла так Даша версты за три, за четыре, если не больше, — город позади совсем маленьким кажется. Песни, как птица, пела — сама не зная что; сплела венок, надела на голову и только повернуть хотела, видит: внизу, под обрывчиком, парень в белой рубашке удочку закидывает. Опять интересно.
Даша спрыгнула, присела рядом, уткнув локти в коленки.
— Пымал чего?
— Тише ты! — злым шепотом ругнулся парень, покосившись и задержав взгляд дольше, чем надо, на чернобровой девахе с венком на смоляных волосах. — Фу-ты!..
Парень выхватил удочку, чуть не опрокинувшись назад и тут же рывком падая вперед, но было уже поздно. Взлетев вместе с крючком, серебряная, с ладонь рыбешка изогнулась и шлепнулась в воду.
— «Пымал, пымал»! — сердито передразнил парень, швырнув удилище, и, засмеявшись, неожиданно обнял Дашу.
— Ух ты! — возмутилась Даша, вырвавшись из его цепких рук; она выскочила на бугор, показала ему язык.
Много позже, когда подрастал уже белоголовый и синеглазый, весь в отца, Васютка, Иван посмеивался:
— Тебя я, выходит, тогда пымал.
Иван кончил семилетку, работал на пилораме мотористом и был, конечно, пограмотней, чем Даша, — вольно же ему было передразнивать. Вот ведь как: мало ли за эти годы позабывалось всякого, а такой пустяк — словечко — помнится!..
Вернувшись к своему чурбашку, Дарья Яковлевна садится, кидает в рот семечко, другое и, заглядевшись на бегущие по трассе машины, складывает руки на коленях, задумывается.
По трассе, как бы обрезавшей справа тихую темную Садовую, время от времени проносятся машины, выхватывая из ночи упругим прямым светом фар то крайний у дороги синий ларек, то, по другую сторону, расписанный, как пряник, дом плотника Савельева, то — чаще всего — обнявшиеся парочки.
Теперь до Пензы — час двадцать, и там. Автобусов этих у автовокзала — что летом коров на стойле, во все концы. А когда-то они с Иваном собрались к свадьбе кое-что купить, на рассвете выехали да за полдень чуть добрались, за те же пятьдесят верст. Пылища, жара, колеса скрипят… Великое дело дорога.
О трассе начали поговаривать еще перед войной, Иван не один раз мечтал:
— Погоди, Дашок, проведут дорогу, знаешь, наш город каким станет! Не город, а городище!
Самую малость до нее не дожил.
Похоронную и недописанное письмо его прислали за неделю до конца войны, с чужой земли. А тут вскоре, как отгуляли и отплакали День Победы, Дарья Яковлевна услышала, что трасса подошла уже к самому городу. На окраине, говорили, пленные бетонный мост делают.
Дарья Яковлевна пошла к знакомой за молоком да прямо с бидончиком и завернула поглядеть. Что это за люди такие — немцы? А может, и не люди вовсе?..
Шла — казалось, вот-вот он ненависти сердце из груди выскочит. А подошла, взглянула, и ничего, кроме щемящей боли, которую она неизбывно носила теперь в себе, да легкой брезгливости к этим, копошащимся у дороги, не осталось. Серенькие, потрепанные, пришибленные — стараются. Будто все зло, что они сотворили, когда-нибудь отработать можно!..
Разравнивающий у обочины лопатой щебенку белобрысый носатый пленный с алюминиевой кружкой на поясе оскалился:
— Матка, дай млёко.
Бледнея, Дарья Яковлевна подняла на него запавшие, обведенные черными полукружьями глаза. Тот что-то смутно почувствовал, отступил.
— Ты зачем моего мужа убил? — тихо спросила она.
— Я нет — убивал! Я нет — стрелял. Я чиниль машины. Я — механик! — тыча себя пальцем в грудь, торопливо забормотал пленный; обросшее сизой мертвяцкой щетинкой лицо его стало серым, как его заношенная форма.
«Этими машинами вы нас и убивали», — подумала Дарья Яковлевна.
— Гитлер капут! — безнадежно, как заведенный, сказал пленный, снова начав шаркать лопатой.
Горбясь, он ровнял колючую пышущую жаром щебенку, пятясь все дальше и дальше. Дарья Яковлевна смотрела на него со смешанным чувством смутного удовлетворения и своей неизбывной горечи; прямое солнце било немцу в непокрытую, желтую, как обмолоченный сноп, голову, — он не замечал.
— Эй, фриц, как тебя? — окликнула Дарья Яковлевна.
— Я не Фриц. Я — Иоганн. — Пленный на минуту поднял голову.
— Гляди-ка ты, вроде Ивана по-нашему, — удивилась Дарья Яковлевна. — Дети-то есть?
— Два сын. — Немец выпрямился, посмотрел на Дарью Яковлевну испуганными, какими-то умоляющими глазами. — Пять лет. Оба…
— Двойняшки, значит, — кивнула Дарья Яковлевна и коротко приказала: — Кружку давай.
Немец торопливо сорвал с пояса горячую кружку. Чувствуя, как она холодеет в руке, Дарья Яковлевна до краев налила ее холодным, только что из погреба вынутым молоком.
— Пей.
Припав к кружке пыльными запекшимися губами, немец жадно глотнул — так, что обросший кадык его дернулся, — и, продлевая удовольствие, начал пить мелкими глотками; водянисто-голубоватые глаза его снова обрели обычное человеческое выражение.
Что-то резко и властно сказал подошедший к нему немец, хлестнувший Дарью Яковлевну по лицу ненавидящим взглядом прищуренных глаз, тот покорно вытянулся, держа у груди недопитую кружку.
Слепая холодная ярость сдавила Дарье Яковлевне виски; ока с трудом удержала жгучее желание схватить камень и с маху всадить его в это холодное, гладкое и чисто выбритое лицо.
— Не трожь! — звонким протяжным голосом предупредила она. — Пускай допьет.
Увидев под изломанными бровями побелевшие от ненависти глаза молодой красивой русской, стиснувшей в руке эмалированный бидончик, фриц торопливо отошел, зло и опасливо озираясь.
Делать тут было больше нечего. Сразу почувствовав себя такой усталой, будто подряд две смены у печи на кирпичном отстояла, Дарья Яковлевна медленно двинулась к дому. Васятка, наверно, из школы уже пришел. Четвертый класс кончает…
Где-то со сна или разбуженная шагами позднего прохожего, коротко тявкает собака, и снова тихо. Машины все бегут и бегут, полосуя ночь длинными огнями. Дарья Яковлевна провожает их пристальным взглядом. Много с ней, с этой дорогой, связано — словно она не только через город пролегла, а через всю жизнь.
Десять лет назад, вот в такую же темную августовскую ночь, Дарья Яковлевна выбежала к трассе и подняла руку перед первой же вспыхнувшей фарами машиной…
Ну разве не вещун материнское сердце?
Весь вечер Дарья Яковлевна не находила себе места. То ли сменка тяжелая выдалась, то ли на погоду — стояла такая духота, когда в открытых настежь окнах не качнется краешек занавески и тело покрывается липкой испариной, — но смутное беспокойство, переходящее в глухую беспричинную тоску, овладевало Дарьей Яковлевной все сильнее. Пытаясь избавиться от этого непонятного гнетущего чувства, она принялась за приборку своего и без того опрятного вдовьего угла. Вымыла полы, рамы, перетерла в шкафчике посуду, на себя вылила таз воды, — не помогло. Помоталась по двору, по пустой избе, не находя, к чему бы еще руки приложить, и взялась перебирать Васины письма и фотографии. Вот он совсем маленький, в корыте купается; в нарядной матроске, лет пяти; после десятого класса, когда ушел работать в лесничество; из армии — перетянутый в талии ремнем, с погонами на плечах, такой же белоголовый, как отец, — словно сам Иван, когда к ней, к Даше, под окна приходил! Потом две тиснутые золотом Почетные грамоты из школы, письмо из части — с благодарностью командования за воспитание сына, разноцветные конверты — уже с целины. В последнем обещал приехать осенью.
«Может, мама, будет перемена в моей судьбе. Тогда приеду за тобой и сюда уедем жить».
Известно, что за перемена может быть у молодого парня. Господи, да скорей бы!..
Разбудили Дарью Яковлевну в полночь, проснулась от первого стука в окно. «Уж не Вася ли?» — мелькнуло в голове, и тотчас ходуном заходило сердце. С мыслью о нем ложилась, о нем же продолжала думать, забывшись тревожным сном. Выскочила, как была, в нижней рубахе, в сени, голос от волнения сорвался:
— Кто?
— Открой, Даша. Я это, Силина.
Такая же давняя вдовуха, Анна Силина работала на почте. «Не Вася», — разочарованно подумала Дарья Яковлевна, удивившись, с чего это ей вдруг стало зябко.
— Ты чего так поздно? — откинув крючок, спросила Дарья Яковлевна. — Проходи.
Белея в темноте кофтой, Анна вошла в комнату, полыхнул свет, ночная гостья не успела отвести в сторону растерянные глаза.
— Телеграмма тебе, Даша… Плохая.
Ухнув, покатилось куда-то сердце. Рванув сорочку, Дарья Яковлевна села, придерживаясь ватными руками за стол, и тупо, пустыми глазами — все пытаясь глотнуть хоть капельку воздуха — смотрела на плачущую, беззвучно шевелящую губами Анну.
С помощью Анны Дарья Яковлевна кое-как оделась, дошла до трассы, высоко вскинула руку.
Два часа спустя она была уже в Пензе на аэродроме.
— Билетов нет. Следующий самолет через сутки, — ответила девушка в синем беретике и, рассмотрев измученное лицо обратившейся к ней женщины, сочувственно объяснила: — Самолет транзитный. Дали четыре места, давно продали… Подойдите еще, — может, по прибытии случайно окажется.
Дарья Яковлевна покачала головой, протянула телеграмму.
Пожав плечами — заранее зная, что ничем помочь не сумеет, — девушка взяла телеграмму, ее смуглые щеки вспыхнули.
— Подождите, пожалуйста!
Она выскочила из-за своего стола, куда-то убежала. Дарья Яковлевна, не отходя от окошечка, принялась терпеливо ждать.
— Товарищи пассажиры рейса номер…! — где-то рядом, гулко раздавшись в высоком застекленном зале, прозвучал суховатый мужской голос. — У гражданки на целине погиб сын. Кто может уступить свой билет, просим подойти к кассе…
Потом, впервые в жизни, ничему не удивляясь и ни на что не обращая внимания, Дарья Яковлевна вошла в самолет. Был только один миг, когда она почувствовала непривычность обстановки, на секунду перестала думать о своем, — момент, когда самолет, упруго ревя, разбежался и вдруг снова остановился. Дарья Яковлевна взглянула в окно: под крылом, удаляясь, плыли огни города. «Не упал бы», — мелькнула мысль, тотчас вызвавшая другую, равнодушную: «Вот сразу бы все и кончилось». Дарья Яковлевна испугалась — не за себя, а оттого, что нехорошо подумала. Люди-то при чем? Вон их сколько тут, какие и с ребятишками есть…
За окном сначала плыла ночь, быстро тускнея, потом голубел рассвет, потом прямо и долго било солнце; снова перестав что-либо замечать, Дарья Яковлевна сидела, неловко наклонившись и сцепив пальцы.
Встретил ее высокий худущий человек с загорелым, почти черным лицом и усталыми глазами; он бережно вел ее через поле, глухо говорил:
— Завелись подонки… Ночью трое напали на девушку. Одна тут… Помощницей повара работает. Хотели снасильничать. А Василий шел со смены. На троих пошел. Ее спас… а сам… Как солдат — не дрогнул!..
«Да, да, он такой — справедливый, прямой», — глотая слезы, мелко и часто, самой себе, кивала Дарья Яковлевна, и к боли ее примешивалась последняя горькая гордость.
— Поднялся весь коллектив, — продолжал рассказывать тот. — Требуют, чтобы судили убийц без пощады!.. Гордятся Василием. Один из лучших трактористов совхоза. Герой целины!..
«Он такой, такой», — все так же мелко и часто кивала Дарья Яковлевна.
Директор усадил ее в покрытый брезентом газик рядом с шофером, сам сел позади. Бежала навстречу бескрайняя раскаленная зноем степь, горячий горький ветер сушил глаза и губы.
— Вот отсюда, Дарья Яковлевна, пошли земли нашего совхоза, — начал было директор.
Дарья Яковлевна безучастно взглянула — по обеим сторонам бежала все такая же степь, местами покрытая свежей ровной стерней, местами желтеющая неубранными хлебами, а местами еще не тронутая, ковыльная. Умолк позади, вздыхая, директор.
Степи, казалось, не будет ни конца, ни краю, все так же стелилась покрытая серой пепельной пылью дорога. Потом впереди, в блескучем струистом мареве, завиднелось селение, директор позади кашлянул.
— Центральная усадьба, — сказал он. — Прибыли.
Проехали мимо зеленых брезентовых палаток, мимо полевых с занавесками на окнах вагончиков и остановились у длинного барака. Стоящая вокруг толпа расступилась.
Директор провел Дарью Яковлевну через этот живой коридор, ввел в пустую, дохнувшую сумеречной прохладой комнату.
Посредине на возвышении, наполовину закрытый красным полотнищем, стоял гроб.
Только что Дарья Яковлевна могла упасть, не удержи ее напружинившаяся рука провожатого, сейчас, высвободив свою руку, она прошла эти последние шаги сама.
— Сынок!.. Васенька!.. — жалобно, как живого, окликнула она.
Дверь за ее спиной бесшумно закрылась…
Сколько Дарья Яковлевна пробыла тут, она не знала. Ласково и настойчиво ее отвели в сторону, красный гроб поплыл к дверям, под окнами тягуче заиграл оркестр. Она не видела, где и куда шли, не слышала, что говорили у могилы. Она запомнила только черную яму, куда — если не вместо сына, так хоть рядом с ним — ей хотелось лечь, и стук комьев, упавших с ее руки.
Потом в том же помещении, где прежде стоят гроб, а теперь заставленном столами с закуской, Дарья Яковлевна сидела рядом с директором, машинально, как заведенная, кланялась сменяющимся и что-то говорящим ей людям.
— Васильцев, что у тебя тут делается? — возмущенно, перекрыв сдержанный говор, спросил вставший в дверях мужчина в белом кителе. Он шагнул, гневно поглядывая на медленно поднимающегося директора, с недоумением посмотрел на сидящую подле него женщину, повязанную в жару старинным черным шарфом.
— Поминаем товарища, павшего от руки убийц, — строго сказал директор. — Выпей за него, Андрей Степаныч.
Встав рядом с директором, Дарья Яковлевна сдержанно поклонилась:
— Уважь, добрый человек.
Побагровев, мужчина опустился на подвинутый кем-то стул и с маху выпил протянутый ему стакан водки.
Посидев еще немного, Дарья Яковлевна прошла в отведенную для нее комнатку — сил уже не было. И едва она легла, как без стука вошла девушка с красными веками.
— Я — Лена, — сказала она и заплакала.
Перестав видеть, Дарья Яковлевна гладила стриженую, уткнувшуюся ей в колени голову и худенькие вздрагивающие плечи, замирала, когда та бессвязно и горько начинала говорить о Василии.
— До последней минуточки с ним была. Пять часов он еще жил… И переливание крови делали. И профессора из Караганды вызвали. Прилетел, а его уже нет… Я с ним с первого дня на тракторе работала. Прицепщицей… И ведь за кого умер? За Люську-повариху. Она тут не знай с кем путалась. А он за нее — как за настоящую!..
— Она тоже человек, доченька, — кивая головой, мягко сказала Дарья Яковлевна.
— Да какой же она после этого человек? — всхлипывала девчушка. — Чтоб за нее вот так — на нож?.. Не хочу жить! Не буду!
— И это ты зря, — все так же мягко и настойчиво говорила Дарья Яковлевна. — У тебя все впереди. И счастье у тебя еще будет…
— Да как вы можете? — Лена подняла серые заплаканные глаза, мокрые щеки ее вспыхнули. — Никогда, никогда!
— Ну, как знаешь, как знаешь, — поспешила согласиться Дарья Яковлевна, хорошо зная, что правота — за ней…
Измученная, трое суток не смыкавшая глаз, девчушка тут же у нее и уснула. Сев у окна, Дарья Яковлевна, не чувствуя уже даже усталости, смотрела в черную чужую ночь. Что ж, завтра в обратный путь…
Словно подкинутая этой мыслью, Дарья Яковлевна встала, тихонько вышла на улицу и по каким-то непонятным признакам безошибочно отыскала в кромешной тьме дорогу к серебристой пирамидке.
Потрогав деревянную оградку, она легла на теплую землю, уткнувшись лицом в сухую горькую траву, застонала. В темноте громко и весело стрекотали кузнечики.
Становится прохладно.
Дарья Яковлевна застегивает ватник, обходит свои ночные владения и, прислушавшись, усмехается.
Ларьки стоят вдоль забора, за которым непроницаемо темнеет молодой сад Дома культуры. Оттуда доносится девичий смех и приглушенный басок; потом смех и басок разом стихают — целуются, наверное.
«Эй, по домам пора!» — в первую минуту по привычке строго хочется прикрикнуть Дарье Яковлевне, но вместо этого, стараясь не зашуметь, она прибавляет шаг. Чего спугивать — сами, поди, знают, когда расходиться. Пускай любят — пока любится. Коротка она, эта пора. Пока молодость, кажется, что всегда так будет — любовь да счастье. А потом и оглянуться не успеешь, как ушло все. Ровно птица вон — взмахнула крыльями, и нет ее.
Светает быстро — на погожий день.
Только-только было еще так темно, что хоть глаз выколи — перед рассветом всегда так, — и уже небо сереет; только, кажется, Дарья Яковлевна доходит от угла до угла и поворачивает назад, — глянь, а восток уже голубеет, вот-вот по нему и заря брызнет.
Оживает и трасса. После небольшого перерыва — нужно, наверно, и машинам когда передохнуть, — уже снова бегут, по-ночному еще посвечивая малиновыми бортовыми огоньками, тяжелые грузовики с дровами, с хлебом нового урожая, красные полупустые автобусы. Сама жизнь по трассе бежит.
— Доброе утро, тетя Даша! — звонко окликает простоволосая, румяная со сна дочка кузнеца, выгоняя из ворот корову.
— Утро доброе, девонька, — ласково кивает Дарья Яковлевна, вглядываясь в привычный и ясный пробуждающийся мир.