5

5

Последние дни мая, а жарища — как в разгар лета. Спасаясь от прямых палящих лучей, тыльной шершавой стороной повернулись листья ветел и кленов, став какими-то серыми; плотно задернуты шторами и занавесками окна домов; вывалив красный сухой язык, дремотно поглядывает на прохожего лежащий у крыльца пес. Впрочем, здесь, в Загорове, от жары еще как-то можно укрыться: держаться теневой стороны улицы, посидеть на случайной скамейке под свесившимися над забором ветвями акации и сирени, напиться, наконец, — отстояв с ребятишками очередь, холодной колючей газировки. Настоящее пекло — в поле, где солнце, кажется, сразу выскакивает в зенит и не намеревается покидать его; где сухим слюдяным блеском слепит горизонт и все вокруг залито тягучим неподвижным зноем. Стоит на минуту остановить машину, как она тут же нагревается, словно хороший электроутюг; встречный горячий ветер при движении только создает иллюзию прохлады, сушит губы. Тяжело людям — еще хуже растениям: пожухла, как в августе, придорожная трава, не набрали и половины роста, положенного им в этот срок, хлеба, низкорослые и вялые. Вся природа — в молчаливом застывшем ожидании: дождя, дождя!..

В Загорове я не был около двух месяцев, но в мыслях не однажды возвращался туда. Впечатления от загоровских встреч вроде бы несколько утратили свою первоначальную яркость, но зато как-то отстоялись, сомкнулись во что-то единое. И, к некоторому удивлению, обнаружил, что отношусь к Сергею Николаевичу Орлову так же, как к остальным загоровским знакомым, — как к живому, если чем и выделяя его среди них, то разве тем, что чаще вспоминаю и думаю о нем, — он словно уже сам не отпускал от себя. Какой-то этап узнавания и сомнений завершился, это был не конец пути, а только его участок, и я уже знал, понимал, что попытаюсь пройти весь путь. А поняв — заторопился в Загорово.

Вместе с Александрой Петровной обошли весь жилой корпус — в прошлый раз так и не удосужился посмотреть его. Уютные, на шесть — десять человек каждая, комнаты, белоснежные отвороты пододеяльников на аккуратно заправленных кроватях; электричество, батареи парового отопления, цветные шторки на окнах, посредине — стол с цветами из своего, детдомовского цветника. От былых покоев игуменьи и ее приближенных остались одни высокие потолки, — в этом отношении сделавшие когда-то свой выбор не прогадали.

Поразили какой-то щеголеватой, прямо-таки стерильной чистотой кухня, оборудованная мощными вытяжными трубами, вентиляторами, и полыхнувшая белизной скатертей столовая. Подходил обеденный час, — по коридорам с веселым галдежом двигались табунки мальчишек и девчонок; обратил внимание, что одеты они по-разному, а не одинаково, как мне представлялось. Выяснилось, что и это связано с Орловым, — не он сам, так дух его продолжал жить тут.

— Сергей Николаевич давно так завел, — объяснила Александра Петровна. — В школу, как положено, — в форме. А приходят, сразу переодеваются. По-домашнему. Одной расцветки больше пяти платьев не берем. Конечно, эдак-то канительней, а хорошо. Был у нас тут завхоз, Уразов, — из-за этого с ним Сергей Николаевич и воевал. Привезет подряд, навалом — тот его назад: меняй. И сердился: «В одно и то же одевают двойняшек. А детей-сотняшек — нет. У нас тут, запомните, — не приют».

Снова отметил про себя и то, с каким удовольствием ребятишки здороваются с Александрой Петровной и как охотно, не для виду, слушаются ее — не воспитателя, а бухгалтера. Нет, ребятня все-таки безошибочно определяет, кто и что за человек. А вот я Александру Петровну, кажется, разочаровал, — узнав, что все еще ничего не написал, она поспешила отвести укоризненный взгляд, оживленно заговорила о чем-то.

…К Голованову захожу, кажется, не вовремя. Сам он, вышагивающий по кабинету, останавливается посредине, резкие черные брови взлетают, будто недоумевая: кто пустил? Сидящий в кресле у стола полноватый с большими залысинами мужчина хмурится, выжидательно, в упор смотрит на меня.

— Знакомьтесь — Андрей Фомич, председатель райисполкома, — преодолев секундную заминку, представляет Голованов и, давая понять, что прерванный разговор можно продолжать, напористо спрашивает: — А почему сорвался? Что он говорит?

— Ты его, Иван Константинович, не хуже моего знаешь, — хмуро усмехается председатель райисполкома. — Уперся как бык.

Суть спора мне пока не известна, а вот полюса, так сказать, — определены, очевидны: молодой горячий секретарь райкома и сдерживающий его более старший и опытный председатель. Они и одеты-то очень уж разно, противоположно: Голованов — в светлой навыпуск рубахе с коротким рукавом, Андрей Фомич — в черном костюме, при галстуке, хотя, конечно, в официальной амуниции сейчас — как в бане. А разговор-то между тем идет вовсе не по моей схеме — полюса как бы начинают перемещаться.

— Тем более нужно разобраться, — явно вступается за кого-то секретарь райкома. Дойдя до угла, круто поворачивается. — Он что, и раньше был замечен? Много раз?

— Да нет будто. Дело не в этом, Иван Константинович.

— А в чем? Что-то я тогда не понимаю, Андрей Фомич.

— Чего ж тут непонятного? Есть постановление — его нужно выполнять. Вынести на бюро — чтоб всему району наука. Больно много он на себя брать стал!

Говорит председатель жестко, убежденно, и лишь последняя фраза — о том, что кто-то и чего-то много берет на себя, — звучит несколько иначе: раздраженно, с обидой. Голованов выслушивает его остановившись, высоко и недобро подняв разлетистые брови. Отвечает, ничем не поступившись, но сдержанно, закурив, правда, при паузе сигарету.

— Постановление — не кампания, никак мы этого не поймем. И выполнять его — не значит под одну гребенку кромсать… Договоримся так, Андрей Фомич: повидаюсь с Буровым — потом еще раз соберемся.

— Дело хозяйское, — уклончиво говорит председатель райисполкома. Отерев платком мокрые порозовевшие залысины, он кивает и уходит, чуть сутулясь.

Подмывает, конечно, немедленно порасспрашивать о нем — человек для меня новый, да и разговор произошел любопытный, — умышленно, нет ли, Голованов опережает:

— Ехали — видели, что делается?

— Видел, Иван Константинович. Худо.

— По всем центральным районам такое. Июнь тоже без осадков ожидается.

— Это что же будет — ремень на последнюю дырку?

— Ну, в наших условиях до этого не дойдет — времена не те. В Сибири вон и в Казахстане напропалую льет. Баланс по стране все равно сойдется. Если б дожди — поправилось бы. А так — чертовщина сплошная: ни роста нет, ни налива не будет. Да вот еще — как с кормами? Травостой, сами видели, — никакой. Лето не началось, а мы по всему району дождевальные установки для пастбищ монтируем. Тоже — палка о двух концах.

— Почему?

— Речек у нас больших нет — речушки. Полдня покачаешь — песок. Вместе с плотвичкой, огольцами. А вода-то все оттуда же — из земли. Цепочка и замкнулась… Одну минуту.

На телефонный звонок Голованов отзывается все тем же озабоченным голосом, но тут же по лицу расплывается широкая улыбка.

— Слышу, что ты… Придет мать, скажи, чтоб надрала тебе уши… Сам знаешь за что… Нет, — вечером, Семен, — хватит!..

Положив трубку, он хмурится, пытаясь согнать улыбку, — она непослушно, непривычно смягчает резкие черты, растягивает губы.

— Сын!.. Чертенок такой — каким-нибудь связистом будет: непреодолимая тяга к технике. В прошлом году звонит мне старшая телефонистка, говорит: «Иван Константинович, с вашей квартиры просят. Ваш, наверно». — Чуть поняла, что секретаря райкома спрашивает. «Секатала лакома» получается. Ну, условились — чтобы не соединяла. А теперь — с набором — беда просто. Мать из дому — он за трубку. Сопит и накручивает.

Секретарша приносит с машинки стопку перепечатанных страниц, — Голованов раскладывает их, постукивая краями о стол, и с любопытством, совсем как час назад Александра Петровна, спрашивает:

— Интересно, написали уже что-нибудь?

— В общем-то — нет, Иван Константинович. Не зацеплюсь что-то.

— Могу понять. — Голованов похлопывает ладонью по аккуратной стопке, усмехается: — Вот — не художество, обыкновенный доклад — третий раз перемарываю. С «болванками» легче было.

— Что за болванки?

— Не знаете?.. Вызывает начальство кого-нибудь из подчиненных — кто побойчее строчит. Дает тему, канву, тот и строчит. Нередко откуда-нибудь сдирая. Вступление, средина, концовка — «болванка» и готова. Остается вставить факты, цифирию, мыслишки подкинуть, — если они, конечно, имеются…

Вспоминаю очень близкий к этому анекдот — о том, как изготовленный таким методом получасовой доклад оратор читал ровно час; возмущенный, он распек своего «писаря», и тут выяснилось, что прочитал-то он два экземпляра.

— Вот, вот, — живо поддерживает Голованов; при кивке черная прядь косо падает на его широкий лоб и взлетает снова. — Потихоньку и всех так к шпаргалкам приучаем. Доярка выступает. Она и сказать-то хочет, что марли не хватает. Или — запасных шлангов для электродойки нет. А ей сочинят бодягу страниц на десять, вот она и мается на трибуне. В результате — хорошие слеза попусту треплем. Время тратим. Да еще исподволь болтунов выращиваем!.. Поломал я все это. Хотя кое-кому и не нравится.

— Что — серьезно?

— Еще как!.. На последнем областном совещании выступил — текст в сторону. Все, что наболело, то и выложил. Даже те, кто нос в газету уткнул, — встрепенулись. — Иван Константинович усмехается. — А в перерыве один товарищ говорит: «Цицеронствуешь, Голованов. И насчет чертыханья — учти. Не забывай, где выступаешь. И перед кем». Объяснил, что чертыхнулся один раз, — действительно сорвалось. Да пошутил еще: Киров, говорю, тоже мог чертыхнуться. Помните — «Чертовски интересно жить, товарищи!» Тут же щелчок и получил. «То Киров, нашел с кем равнять себя. Поскромней надо, Голованов!»

Полностью разделяю все, о чем он говорит, нравится мне и то, как он говорит. Открыто, очень искренне, без малейшей рисовки и позы, легко может поиронизировать над самим собой — это уже немаловажный признак хорошего морального здоровья.

— Ладно, ближе к делу, — оговаривает сам себя Голованов и уточняет: — К вашему делу. Был у меня недавно военный летчик, подполковник. Один из воспитанников Орлова.

— Часом, не Черняк ли Андрей?

— Ого, вы и про него уже знаете? — не то удивляется, не то одобряет Голованов.

— Слышал. Только, он по-моему, — майор.

— Все майоры имеют тенденцию становиться подполковниками, — смеется Голованов. — Один пораньше, другой позже. Этот — пораньше многих. Серьезный мужчина: летчик-испытатель. А приходил он, знаете, зачем? Надумали они там, все сообща, ходатайствовать, чтобы детдому присвоили имя Орлова.

— А что — здорово! И как вы?

— Мы поддержим. Будем обращаться в область, возможно — в министерство. Штука эта не такая простая. Сам факт — примечательный. Вам, по-моему, — пригодится.

По правде говоря, до сих пор толком не знаю, что пригодится, а что нет. Хотя, конечно, досадно, что не довелось с Черняком встретиться. Интересно все-таки как бывает: Орлов — боевой офицер, имел много наград, а помнят, чтят его прежде всего как директора детского дома, воспитателя. Чего бы, казалось, необыкновенного, особенного — не говорю уже, героического — в его совершенно мирной, негромкой профессии? Не побеждал на рингах, не бросался в горящий дом, спасая стариков и детей, не схватывался с вооруженными бандитами, не совершал ничего другого подобного — о чем под броскими заголовками любят писать газеты. Нет, привычно, буднично делал свое дело, тоже, на первый взгляд, — будничное; благоустраивал помещения, выколачивал всякие лимиты, провожал в самостоятельную дорогу воспитанных в детдоме ребятишек и — навсегда остался в благодарной памяти людей, больше того — остался с ними. Позже, когда я наедине задумаюсь над этим — невольно вспомню другого человека, занимавшего когда-то в области высокий пост. Был он излишне жестким, грубоватым, работать с ним было нелегко, беспокойно, но и теперь, когда его уже нет в живых, любой из нас в городе скажет, что это при нем пошел первый троллейбус, поднялись на центральной улице медово-цветущие липы, что в конечном итоге жизнь всегда измеряется одной безошибочной мерой — содеянным и оставленным тобой…

— Давайте-ка со мной в один колхоз съездим, а? — неожиданно предлагает Голованов. — Как у вас со временем?

— До вечера, в общем, свободен.

— Вот к вечеру и вернемся. Тут недалеко — всего-то километров пятнадцать. «Знамя труда». Гарантирую — не пожалеете. Лучшее хозяйство района, председатель — фигура.

— Кто?

— Буров, Андрей Андреич. Двадцать три года председательствует. Бессменно.

— Так это о нем сегодня ваш Андрей Фомич говорил? — как можно невиннее осведомляюсь я, довольный тем, что теперь-то можно удовлетворить любопытство, выяснить суть немногословного конфликта, непредусмотренным свидетелем которого стал.

— О нем. Ерундовина какая-то получилась… — Чуть поколебавшись, Голованов откровенно объясняет: — Напился среди бела дня. И что удивительно — человек-то трезвый, уважаемый. А нынче насчет этого — сами понимаете. Первый спрос — с руководителя. Фомич вон с места в карьер — на бюро хочет. Что-то там не так, поглядеть надо.

— Так я же вам помешаю?

— Ну, почему же? Познакомитесь, поговорим. Потом… — по молодому, резко очерченному лицу Голованова пробегает улыбка, он берет сигарету, — потом, допустим, покурить сходите. Тем более что Буров-то не курит.

— А Андрей Фомич давно здесь?

— Давненько. Двух секретарей пересидел. И меня, бог даст, пересидит.

— Хороший работник? — допытываюсь я.

Теперь у Голованова улыбаются одни глаза — умно, псе понимая и вроде подтрунивая: чего вокруг да около ходишь, так и спрашивай — что, мол, за человек? Отвечает по-прежнему прямо, разве что повнимательней отбирая слова:

— Район знает назубок. Большой опыт. Ну, может, с несколько устаревшими методами, — на мой взгляд…

Выкатившийся из кирпичного коробка «газик» встречает недолгой прохладой, через несколько минут брезентовые бока становятся горячими. Позади остается северная окраина Загорова; перестав подскакивать по выбитой мостовой, машина мягко бежит по накатанной проселочной дороге, широко распахиваются поля, уходя в слюдяную блескучую даль горизонта. Пожилой шофер молчалив, по его взмокшей морщинистой шее стекают капли пота; сосредоточенно помалкивает и Голованов, готовящийся, должно быть, к предстоящему и малоприятному, надо думать, разговору.

Не останавливаясь, лишь скинув скорость — чтобы не придавить купающихся в придорожной пыли кур, проезжаем село; чем-то оно — разморенной ли полуденной тишиной, притомившимися на жаре корявыми ветлами, одинокой ли фигурой старика, сидящего в тени на бревнышке, — чем-то оно будит что-то забытое, воскрешает картины далекого детства, и оттого непонятно тревожно и сладко становится на душе. Друг против друга, через дорогу, стоит каменная, без колокольни церквушка с висячим замком на кованой двери и новенький, из стекла и бетона, магазин, с таким же внушительным, обеденным, замком, — оглядываюсь на них, как на давних добрых знакомых, усмехаясь про себя. Стоят, мирно соседствуя, несут свою службу людям и не ведают, какие вокруг них — образно говоря — разыгрываются порой в нашем литературном мире жаркие баталии. Когда критики обрушиваются на тех, кто в своих писаниях тоскует о былой деревне, вернее, — о том, что, отмирая, по давности и ненадобности, уходит из нее. И похваливает тех, кто, не замечая этого, рвется вперед. Тем самым, по-моему, впадая из крайности в крайность. В жизни все сложнее и все одновременно проще. О ржаном подовом каравае, выпеченном на обзоленных капустных листах, хорошо жалеется тогда, когда булочные полны подрумяненных в электропечах буханок и батонов. Приятно посидеть у печки, глядя на огонь, — как недавно сидел я у Софьи Маркеловны, — зная, что самому тебе не нужно колоть дрова и тащить их из сарая. Сердцем, подсознанием, всем самым потаенным в тебе жалеешь то, что уходит, — разумом гордишься, радуешься переменам, несущим людям облегчение, удобства, новый уклад и возможности. Вероятно, по-своему скорбит, печалится даже дерево, скидывая осенью листву, но, скидывая, оно — растет.

— О чем призадумались? — Голованов резко — как все, что он делает — оборачивается.

— О том, Иван Константинович, что в сторону от своих забот еду, — шучу я. — Километров на пятнадцать.

— Всяко случается, — неопределенно обещает секретарь райкома.

Председательский кабинет попросторней, чем у секретаря райкома, и обставлен побогаче: ковровая, во всю длину дорожка, отличный письменный стол — в простенке между окнами, и перпендикулярно приставленный к нему второй, поменьше, с мягкими стульями по сторонам; книжный шкаф с рядами синих томов, светлые, спокойного салатного тона стены. Когда мы входим, сидящий за столом человек — он что-то рассматривает, положив левую кисть на мощный морщинистый лоб, а правой рукой задумчиво постукивает концом карандаша, — человек этот вскидывает голову, поднимается, и я сразу припоминаю выразительное определение Голованова: фигура. Он высок, худощав, в удобной свободного покроя рубахе с коротким рукавом и отложным воротом; сухое лицо чисто выбрито, из-под стекол очков в тонкой золоченой оправе внимательно, запоминая, смотрят серые холодноватые глаза; мощный морщинистый лоб с лысиной, сохранившиеся по краям волосы аккуратно подстрижены и тщательно причесаны.

— Приветствуем, Андрей Андреевич, — деловито и вместе с тем уважительно здоровается Голованов, знакомя нас. — Над чем вы тут колдуете, смотрю?

Буров подвигает по столу прошнурованные широкие листы каких-то чертежей, на поросшей седой шерсткой руке его поблескивают плоские золотые часы; голос у него неспешный, чуть глуховатый.

— Да вот — кафе-столовая. Полюбопытствовать взял.

— У вас же есть столовая.

— Мала. Не грех бы и кафе такое поставить. Чтоб молодежь, парочки могли вечер в уюте посидеть. Да и не одна молодежь.

— Вот вы о чем тут, — разочарованно говорит Голованов. — А я-то думал, об урожае кручинитесь. Горим ведь, Андрей Андреевич!

Буров молча придвигает к себе чертежи, складывает их; тут только замечаю, что на столе, рядом с телефоном, стоит ребристый пластмассовый квадрат селектора — новинка для деревни.

— Старики свое сказали: засуха, — отзывается наконец Буров. — Половины не доберем, уже ясно.

— А половину откуда возьмете — если дождей не будет?

— Половину даст агротехника. Вся зябь у нас была — августовская. Семена, как всегда, — элитные. Влагу, что была, закрыли. Сработает… Кукуруза поддержит: ей такая жара — родная.

Буров говорит короткими предложениями, отделяя одно от другого паузами, словно взвешивая, — в общем очень обыденные слова звучат веско, убедительно. Сидит он, несколько сутулясь, как все высокие люди, и положив на стол сцепленные руки.

— Как строительство комплекса?

— Подвигается. Хотите — съездим?

— Обязательно.

Голованов спрашивает коротко, быстро — Буров отвечает неторопливо, тоже вроде бы немногословно, но так, что возвращаться к вопросу не приходится; умение это приходит к людям с житейским опытом. Мелькает забавная мысль — если заглянуть в кабинет снаружи, в окно, все бы, наверно, показалось по-другому, наоборот: поблескивая очками в тонкой золотой оправе, пожилой представительный мужчина спокойно, уверенно расспрашивает молодого подвижного человека, своего подчиненного…

В окне, за плечами Бурова, видны легкие белые колонны Дома культуры, щит с какой-то афишкой и стоящий рядом зеленый «ижевец» с коляской. Если наклониться чуть вправо, покажется и угол продовольственного магазина, почти сплошь стеклянного; эта часть центральной усадьбы, дополненная, конечно, солидным, из серого силикатного кирпича зданием правления — в котором мы и находимся сейчас, — с клумбами у подъезда и экономной полосой асфальта, похожа на уголок небольшого благоустроенного городка.

Прислушиваясь к деловой беседе, внимательно слежу за Головановым — в ожидании какого-либо знака: чтобы вовремя выйти, не слышать разговора, который неизбежно должен состояться. Прежде всего потому, что — неудобно, но еще и потому, что вообще не хочу слушать такой разговор. Симпатии мои уже отданы этому пожилому, с суховатым интеллигентным лицом человеку, не верю, что он мог натворить что-то такое, за что его надо вытаскивать на бюро — употребляя выражение председателя райисполкома. Жду и оказываюсь врасплох застигнутым.

Говоря о прополке сахарной свеклы, Буров вдруг — безо всякого перехода — спрашивает:

— Иван Константинович, может, хватит нам в прятки играть? Я ведь тоже, как вы, люблю — напрямую.

— Давайте — хватит, — с маху соглашается Голованов.

Чуть замешкавшись, я вскакиваю, демонстративно вынимаю из кармана пачку «Беломора».

— Да курите вы тут, пожалуйста! — Буров машет рукой. — Хотите — вон окно откроем.

Не вставая, он поворачивается, тычком распахивает рамы и снова в упор взглядывает на секретаря райкома.

— Все точно, Иван Константинович, было. В среду, можно сказать — в самые рабочие часы, грохнул целый стакан. О причине пока не говорю — неважно… Грохнул, может, там какую щепотку соленой капусты в рот и кинул. И пошел в правление. Позвонили — нужно было что-то подписать…

Я усердно дымлю, стараясь не смотреть на Бурова, — он говорит все так же спокойно, и только побуревшие сухие скулы выдают, что спокойствие это дается ему не просто; усердно дымит и Голованов, своим молчанием как бы подтвердив, что уходить мне не нужно.

— Подписал и сижу тут — в одиночестве, — ровно продолжает Буров. — Правленцы мои не привыкли — чтоб председатель косой был. Сами не входят и других не пускают… А входит вместо них — Фомич, его-то не задержишь. Отношения вы наши знаете… без нежностей. Вошел и с ходу распекать начал — умеет он это — прямо с порога. Ни здравствуй, ни прощай, а сразу быка за рога: «Бардак у тебя, Буров…» Я молчу. Сижу вот эдак же, как перед вами, — рукой подбородок подперши. Спросил что-то, ответил, — может, и невпопад что, не по его. Ну и разило, наверно, от меня — как из бочки. Таких кто, как я, пьет, тех ведь сразу видать… «Да ты что, спрашивает, Буров, — пьяный?» Пьяный, говорю, Андрей Фомич, — неужто не видно? Тут он кулаком по столу и ахнул. Стекло вон какое скрошил — жалко. Кулачище-то подходящий, нерасходованный…

Буров скупо усмехается, сдвигает, справа от себя, стопу газет и журналов — угол шлифованного канцелярского стекла отколот, отбитая часть снежно серебрится мелкими извилистыми трещинами. Ненароком откусив оранжевый фильтр сигареты, Голованов сердито сплевывает с губ табачинки, давит окурок в девственно-чистой пепельнице.

— Много он мне тут… высказал! И справедливого и несправедливого. А я сижу — губы сцепил. Начну, чувствую, — еще хуже получится. С тем он и вылетел, дверью наподдал. — Буров морщится, какое-то время молчит и признается: — Обидно, Иван Константинович, стало… Сорок лет в партии. Никто на меня никогда кулаками не стучал. За последние годы и вовсе отвык… от такого. Понимаю — нехорошо получилось, не оправдываюсь. Думал уж, извиниться надо — не решил пока: за что?

Голованов закуривает снова, предварительно исследовав мундштук сигареты на прочность; в глазах у него — смешинки, может, несколько смущенные.

— В обкоме один товарищ в таких случаях так говорит: вопроса больше нет. — И деликатно, вроде бы не настаивая, спрашивает: — Андрей Андреевич, если все-таки не секрет: а причина?

— Сорвался, конечно, — просто отвечает Буров. — Старший мой, вы знаете, — на полуострове Даманском… А в среду в областной больнице младшему операцию сделали. Гнойный перитонит. Жена там с ним. Позвонила, говорит — плохо. Тут еще без дождей без этих — муторно. Все в ту же кучу. Пришел домой — один, как кулик на болоте. Начал обед собирать — бутылка-то и подвернулась. Час-другой, думал, забудусь, усну — понадобилось документы в банк подписать. Верно, выходит, зубоскалят: один выпил — пьянка, десять человек, под каким-нибудь предлогом, — не пьянка, а мероприятие. Сейчас-то парень на поправку пошел — вечером с женой разговаривали. А то уж лететь к нему собирался…

Все это Буров произносит на одной интонации, ничего не выделяя — как привык, наверно, и в жизни ничего не делить на свое и не свое. Голованов молча слушает, перегоняя сигарету из одного угла рта в другой, — сдерживая себя, кажется.

— Вопроса больше нет, — повторяет он свою шутку, но теперь она звучит по-другому: жестковато; насколько я понимаю, разговор этот будет продолжен — без Бурова.

— Вопрос есть, Иван Константинович, — не соглашается тот. — Пора это кресло кому помоложе занять. Сколько мог — выкладывался. Отпустите — подобру-поздорову.

— Хорош номер! — возмущается Голованов. — В такой год, в беде — можно сказать, хозяйство бросить! Как же это, Андрей Андреич, а?

Буров усмехается так, будто Голованов сказал несуразицу.

— Не поняли, Иван Константинович. Дезертиром никогда не был. Год, конечно, закончим — сбалансируем. А уж с нового — отпустите. Шестьдесят три скоро. Иные мои погодки — на вечной уж пенсии.

— Ну, до нового-то дожить надо! Тогда и думать будем, — повеселев, с несвойственной ему беспечностью, беззаботностью отмахивается Голованов; и, вероятно, для того, чтобы спять какое-то напряжение, — совершенно неожиданно для меня спрашивает: — Андрей Андреич, а вы Орлова — знали?

Удивлен таким переходом и Буров — на секунду его рыжеватые брови зависают над позолоченными ободками очков; все черты его суховатого лица как бы отмякают, добреют.

— Сергей Николаича?.. Еще бы не знал! Его весь район знал. А я, может, побольше других. Хотя и встречались-то с ним считанные разы. В сорок четвертом в одном госпитале, в одной палате лежали.

— Что — серьезно? — Голованов, по-моему, радуется больше из-за меня — незаметно, совсем по-мальчишески подмигивая и этим же вопросом подогревая Бурова.

— При мне его и демобилизовали. Мо-гучий мужик был!.. Начнут, бывало, белье менять — уж на что ко всему привычные, и то не по себе станет. Живого места нет — весь исполосован! Два раза до этого в госпитале лежал, и опять на фронт. Одно дело, конечно, — молодые были. Другое — что тогда, правда, как на собаках на нас зарастало. А уж с третьего раза — подчистую. Рука у него левая парализована была. Как в палате угомонятся, притихнут, он на койке сядет и давай ее правой, здоровой, как складной метр складывать да раскладывать — все разрабатывал.

— Вспоминали про Загорово? — теперь уже я, жадничая, лихорадочно прикидывая, как бы чего не упустить, начинаю выпытывать у Бурова.

— Эх, еще бы — два загоровца чуть не рядышком на койках! Ночи в госпитале длинные — лежали зимой. Меня-то после нового года привезли, а он — пораньше. Так за одну такую ночь мы, бывало, в мыслях — само собой — на всех загоровских скамейках посидим. Всех щурят в речке переловим!.. Признаться, чудно мне тогда немножко казалось. Молодой мужик, боевой офицер — всю войну под огнем мосты рвал да наводил. А в разговоре — чуть что — про детишек. Про детдомовских. Какие, мол, хорошие пацанята растут. Что вернется — и опять к ним. Про то, что ничего выше-то их нет — детей. Что и война эта — за них же, за детей, за их будущее. Слова, конечно, позабыл, а содержание — точно. Потом-то и я, конечно, понял: правильно все это. А он и тогда понимал, видел — даром что помоложе нас был. Мы ведь тогда, выздоравливающие, чем больше интересовались? С подходящей бабенкой познакомиться. А не тем, что после такого знакомства получиться может.

Широкая озорная улыбка смывает с сухого лица Бурова морщины, сдержанность, на мгновенье сквозь его нынешний облик проступает облик бедового фронтовика, — велика власть прожитого над людьми, и нет ничего увлекательнее, чем наблюдать такие превращения, стараясь ничего не позабыть, накрепко зарубить в памяти; по собственному опыту знаю, что стоит достать блокнот, как непосредственность такого рассказа пропадает, он, как непрочная гнилая нить, начинает рваться.

— Кем вы были, Андрей Андреич?

— Лейтенант. А Сергей Николаич — майор. И тоже вот характер: ничем не отличал, что в палате старшим был по званию. Попадались ведь и такие: кальсоны одинаковы, а гонор-то разный.

— Когда ж вы с ним после войны встретились? — то ли помогает мне, то ли поторапливает Голованов.

Буров снимает очки, безо всякой надобности протирает их платком, и становится видно, что глаза у него не холодноватые, а просто немолодые и усталые.

— Да в тот же год, осенью. По первому морозцу приехал, на подводе. День-то для меня больно памятный такой был. Вчера, допустим, председателем меня избрали, а сегодня он приехал. Тут вон, на месте Дома культуры, две развалюхи тогда стояли. Одна-то больно уж аварийная. Подуй ветер как следует — ну, и снесет. А в ней, в халупе этой, — колхозница с тремя ребятишками. С похоронкой к тому же… Вот, значит, вчера меня избрали, печать и все, какие были, долги принял, а сегодня, с утра, мужиков, что нашлись, собрал да к ней. С топорами, с пилами. Тут он, Сергей Николаич, и заявился. Нам-то жарко, распалились за делом, а он прозяб, нос синий. Да рука его левая в карман в пальто засунута. Два пальца, говорит, вроде шевелиться начинают… Ну, я его сразу домой к себе, в тепло. Обрадовались, конечно.

— Зачем же он приезжал? — теперь уже явно поторапливает Голованов.

— Семян люцерны попросить. Чтоб летом было чем детдомовский конный обоз и дойное стадо подкормить. На пять голов и то и другое… Дали мы ему семян — было у нас немного, это ему в райкоме точно подсказали. Уговаривал еще остаться переночевать у меня — не стал, некогда. — Удивляясь тому, что предстоит сказать, Буров качает головой. — И ведь надо же! Нашелся пакостник — послал в область анонимку.

— Какую? — живо спрашивает Голованов.

— Что директор детдома и председатель колхоза за пол-литра транжирят государственное добро. Семенной фонд. Комиссия приезжала — как же! С чем, правда, приехала, с тем и уехала.

— А что, здорово тогда выпили? — только что поторапливающий Бурова Голованов непонятно почему задерживается на этой пустяковой и давней к тому же истории, даже подсказывает объяснение-ответ: — Фронтовики, со встречи, — естественно.

— Не вышло, Иван Константинович, — смеется Буров. — Дома у меня ничего подходящего не нашлось, посылать не стали. Я-то принять тогда мог, врать не буду — фронтовая закалка. А у Сергей Николаича, случалось, сердце в ту пору прихватывало. Обошлись самоваром.

— Часто вы с ним виделись? — целеустремленно возвращаю я беседу в желаемое русло.

— Да ведь район — не фронт, не страна. То на каком совещании сойдемся, то в райкоме столкнешься. Перекинешься, и дальше. Галопом жили… Три года назад ребятишек он нам на подмогу привозил. Со свеклой тогда — парились. За работу мяса мы им посылали. По совету Ивана Константиныча.

— Было такое, — кивает Голованов.

— А год назад в останний раз пришлось ему помочь, Сергей Николаичу. Уж без указаний. С прямым нарушением устава, можно сказать… Цельную машину провизии отправили — на поминки. Чем ей — одной-то, с дочкой — такую прорву обнести было? Без малого весь райцентр поклониться пришел. Из Пензы сколько понаехали. Сами, поди, Иван Константинович, помните? — были, видели.

— Видел, — подтверждает Голованов и поднимается.

Отправляемся посмотреть строительство животноводческого откормочного комплекса. Солнце наконец-то двинулось на закат, но зной вроде еще гуще — напекло, прокалило за день. В «газике» не продохнуть; Голованов, полуобернувшись к нам, расспрашивает, как идет стройка, — Буров называет цифры, фамилии, все так же отделяя короткими паузами фразу от фразы. Не вникая, прислушиваюсь к его ровному неторопливому голосу, и временами начинает казаться, что сидящий слева от меня пожилой высокий человек, едва не подпирающий головой горячий брезентовый тент, — Орлов Сергей Николаевич.

— Ну как, далеко от своих забот уехали? — напоминает мне Голованов мои же слова, протягивая сигареты; глаза у него смеются.

— Приблизился, Иван Константинович, — охотно признаюсь я. — На пятнадцать километров приблизился.

— То-то!.. А еще очень советую побывать у нашей Розы Яковлевны.

— Она кто такая?

— Директор нашего торга. Коммунистка. Очень давно тут работает. Снабжение детдома идет через торг — так что она, по-моему, может рассказать.

— Точно, — поддерживает Буров. — О ней о самой цельную книжку написать можно.