Глава 3. В ГЕРМАНИИ

Глава 3. В ГЕРМАНИИ

Семья Арсеньевых состояла из профессора славянской культуры Кенигсбергского университета Николая Сергеевича, человека преклонного возраста, совершенно седого и несколько подслеповатого, его брата, Юрия Сергеевича, симпатичного, простецкого человека, служившего техническим секретарем в японском консульстве. (В одном из первых разговоров он, показывая свою несколько изуродованную руку, сказал, улыбаясь: «Это меня красные курсанты под Псковом».) С ними жила их сестра Наталья Сергеевна, тетя Ната, милая, скромная и деликатная старушка, и ее сын, Сергей Балуев, симпатичный, открытый и доброжелательный парень на год моложе меня, учившийся на медицинском факультете университета. Главой семьи был Николай Сергеевич — дядя Никола. В дни нашего приезда в доме гостила вторая сестра Арсеньевых, жившая постоянно в Берлине, Вера Сергеевна. Я ее смутно помнил еще по Москве. Со своим братом, Василием Сергеевичем Арсеньевым, его женой тетей Олей, своим мужем Гагариным (не князем), моим большим приятелем детства Алешкой Нарышкиным, по прозвищу «Сарепа», и его, матерью Вера Сергеевна выехала за границу в самом начале 30-х годов. Все они были «выкуплены» дядей Николой[12].

До выезда жили они в Москве в доме 22 на улице Садовники, а Алешка с матерью в Сергиевом Посаде на Красюковке, недалеко от места, где в то время жили мы. Сейчас он жил в Берлине у дяди Васи, а его мать — у родственников в Швейцарии. Была она не совсем нормальной после того, как в конце двадцатых годов расстреляли ее мужа. Он был взят как заложник после убийства Войкова. Фамилии расстрелянных были напечатаны в газетах, и я помню, как мальчишки на улице дразнили бедного Алешку: сын расстрелянного! сын расстрелянного! Конечно, и на нем это отразилось, был он очень нервным, чувствовался душевный надрыв. Он безумно любил мою сестру Татю, хотя они были почти дети, и после отъезда за границу от него приходили к ней письма. Писал он и в Андижан, куда мы переехали в 1934 году вслед за высланным туда отцом и старшей сестрой Варей. В письмах Алешки ощущалась большая тоска, было понятно, что живет он в абсолютно чуждом ему мире.

На следующий день пребывания в Кенигсберге надо было получать продовольственные карточки. Их выдали сразу на две или три недели, поставив соответствующий штамп на пропуске. Карточки выдавали «отпускные», единые для всей Германии — в наших пропусках в графе «цель приезда» стояло «отпуск» — тоже любезность новогрудских властей. Месяца через два или три форму и расцветку этих карточек стали менять и вот почему. При бомбежках англичане сбрасывали эти карточки в неограниченном количестве — довольно эффективный способ экономической войны. Я не помню недельного рациона, но жить на одни карточки было трудновато, особенно после привольных щорсовских хлебов. Достоинством карточек было то, что все, что там было указано — все выдавалось вплоть до «одного яйца и 62,5 граммов плавленого сыра» в неделю.

Кенигсберг был тогда столицей Восточной Пруссии. Город расположен в устье реки Прегель, впадающей в залив Фриш-Гаф. Город старинный, большой. В центре его замок с круглыми башнями по углам. Одна башня поздняя. Говорят, что ее спроектировал сам кайзер Вильгельм. В подвале замка средневековая таверна «Blut Gericht» — «Страшный Суд», со сводчатыми темными потолками, с которых свешивались затейливые фонари в виде парусных кораблей. По стенам лавки из дубовых досок и такие же столы. На стенах полки с пивными кружками всех размеров и фасонов. По углам и в стенных нишах огромные темные пивные бочки. Место колоритное. Здесь же, в центре города на острове, обтекаемом рукавами Прегеля, старинное здание университета, который в тот год отмечал свое четырехсотлетие. Недалеко от замка два замерзших пруда с беспечными конькобежцами, как будто и нет войны. Много деревьев; все добротное, аккуратное, чистое, хорошо ухоженное, и никак не чувствуется, что страна эта ведет страшную и жестокую войну. Правда, надо сказать, что в дни разгрома сталинградской группировки были закрыты кино и театры, а на фронтовых картах-схемах, выставляемых в витринах, Сталинград просто перестали изображать. Был пущен слух, что фельдмаршал Паулюс покончил жизнь самоубийством («фельдмаршалы в плен не сдаются»). На стенах домов, в витринах магазинов да иногда в трамваях висели плакаты, по-видимому, геббельсовского ведомства (через год их стало значительно больше) на тему «Враг подслушивает». Иногда это были просто три буквы «Pst» — «Молчи!» Запомнился и такой плакат: на мрачном темном фоне толпа изможденных людей несет на большом бревенчатом помосте огромных размеров, прямо-таки исполинский, электромотор. А сзади, выше толпы, ее подгоняет батогом великан восточного типа, очень похожий на нашего вождя. Плакат впечатляющий, а вот подписи под ним не помню. Может быть, ее и не было. Все и так ясно.

В ближайшие дни дядя Юра нашел нам с Михаилом комнату у очень симпатичной немки по фамилии Мицлаф на улице Диффенбах в нескольких минутах ходьбы от Арсеньевых. Это был отдельно стоявший двухэтажный домик с небольшим участком и гаражом. Муж хозяйки на фронте. Она жила с двумя детьми и прислугой, имела маленькую парфюмерную лавочку «дрогери», что и было основой благополучия семьи. Мы поселились в комнате на втором этаже, где была еще одна такая же комната, а внизу четыре комнаты, кухня и то, что теперь называется совмещенный санузел. Много позже хозяйка, смеясь, говорила, что если вы будете строить для себя дом, то не делайте туалетную комнату рядом со спальней. Дом блистал чистотой неописуемой, как это и положено у немцев. Чистота эта потрясала и даже гипнотизировала, особенно после наших российских (белорусских) деревянных домишек, где на кухне и рукомойник, и помойное ведро, с обычными для нас уборными, двориками, загаженными курами, хлевом с поросенком — все, что было только что вокруг меня.

Так как ждать разрешения на поездку во Францию приходилось долго, как нам сразу об этом сказали, то Михаил предложил съездить в Вену к нашим общим двоюродным сестрам, дочерям дяди Коти — Николая Сергеевича Трубецкого — брата моего отца и матери Михаила, Марии Сергеевны. Главной причиной визита в Вену была свадьба средней дочери дяди Коти — Дарьи. (В семье было три дочери: старшая, Елена, была замужем за учеником дяди, известным лингвистом Исаченко, и жила с мужем в Братиславе; младшая, Наталья, жила, как и Дарья, с матерью.) Самого дяди Коти тогда уже не было в живых. Тогда по молодости и легкомыслию я не сознавал, что мой дядя был ученым с мировым именем, выдающимся лингвистом, основателем новой науки фонологии и одним из основателей движения «Евразийство». Дядя отрицательно относился к гитлеровской расовой теории и открыто выступал в печати с критикой этой теории с научной и общегуманистической позиций. Когда немцы в 1938 году присоединили Австрию к Третьему Рейху, у дяди дома был сделан обыск, конфискован архив, а его самого несколько раз допрашивали в гестапо. Все это ускорило его кончину. Он умер три месяца спустя от сердечного приступа в том же 1938 году[13].

Маршрут поездки в Вену мы наметили через Берлин, где мне очень хотелось повидать друга детства Алешку Нарышкина, да и столицу Германии повидать не мешало. А ехать мы могли куда угодно, так как на пропусках не указывалось конкретного пункта. И вот поздно вечером мы сели в поезд и к концу следующего дня прибыли в Берлин. На вокзале нас должен был встретить Алешка, но его почему-то не оказалось. Поехали по темным улицам к тете Вере Гагариной, которая за несколько дней до этого отбыла из Кенигсберга. А через некоторое время появился и Алешка. Я его хорошо помнил, как и все детство помнится ярко и отчетливо. Мы с ним лазили в чужие огороды и сады, зайцами катались на поездах, с азартом играли в популярную тогда «расшибалку». Это был паренек ростом с меня, даже чуть выше, он был и чуть постарше. Таким он остался в памяти. А тут передо мной предстал щупленький, небольшого роста молодой человек, и я замер от неожиданности, не узнавая его. Так длилось мгновение. Но вот Алешка сделал неуловимое движение, намереваясь дать мне кулаком в бок, и по этому движению я его тотчас признал — движение знакомое, мальчишеское, из детства. Разговорам не было конца. Потом пошли спать, и опять разговоры и разговоры. Расспрашивал он и о моей сестре Тате, о ее судьбе. Я рассказал ему подробности ее ареста в 1937 году. Вскоре после того, как отец и старшая сестра Варя исчезли из нашего дома, Татю вызвали в городское управление НКВД, откуда она уже не вернулась. Ей тогда было восемнадцать лет, и она только что вышла замуж за однокурсника-рабфаковца. А через некоторое время к нам домой пришла женщина, сидевшая с Татей в одной камере. Она рассказала, что от сестры требовали оклеветать отца и Варю. Татя отказалась, и ее оставили... на десять лет. О дальнейшей судьбе Тати я знал только, что она в лагере под Соликамском.

Алешка все это выслушал весь притихший, не прерывая меня ни звуком, а потом, после долгого молчания спросил: «Вспоминала ли она меня? А если б я остался, пошла бы за меня замуж?» Я, нисколько не думая его задеть, очень спокойно, даже с какой-то равнодушной усмешкой, как вспоминают детские причуды, сказал, что нет, насколько я помню, она его не любила. Он отвернулся и тихо заплакал. Я никак не ожидал этого и был потрясен, стал как-то неумело успокаивать и утешать его, что что-то, вроде, и было... Он, видимо, мне отчасти поверил, ведь мы с сестрой дружили, как никто, в нашей большой семье. Успокоившись и придя в себя, Алешка сказал, что это были самые лучшие годы его жизни, несмотря ни на голод, ни на гонения и притеснения, которые они с матерью пережили. И опять мы вспоминали нашу мальчишескую жизнь, дружбу, и чувствовалось, что это, действительно, его лучшие воспоминания в жизни. После выезда из Советского Союза он жил в Швейцарии у чопорных теток, чужой в чужой среде. Потом переехал в Берлин к тете Оле и дяде Васе, тоже без друзей и товарищей с единственными помыслами и мечтами о далекой, детской чистой любви.

Сойдясь в эти дни с ним поближе, я увидел, что он душевно надломлен, что он неудачник, который не смог выбраться и найти место в жизни, хотя это был очень способный и умный парень. Я думаю, останься он в России, то и тут его бы в порошок стерли и уничтожили, если не физически, то морально...

На другой день мы пошли к дяде Васе и тете Оле. Я их помнил еще по Москве, так как часто заходил к Алешке, когда он гостил у них в Садовниках. Дядя Вася все так же подтрунивал над Алешкой и так же подмигивал бровью — был у него такой тик. Меня он стал сейчас же спрашивать о всех родственных изменениях в известных мне семьях, и все это заносил в записную книжку. (Ведь это он давал сведения о русских дворянах в Альманах Гота. Благодаря дяде Васе, я и попал в этот справочник.)

За время пребывания в Берлине Алешка сводил меня к Лопухиным, которых я помнил по Сергиевому Посаду. Был самый конец НЭПа, и глава семьи дядя Алеша (Алексей Сергеевич) — родной брат тети Анночки, жены дяди Миши Голицина, брата моей матери — кормил свое многочисленное семейство тем, что вязал на машине чулки. Из Сергиева Посада они переехали в Тверь, а потом им удалось перебраться в Эстонию. Они присылали оттуда нам посылки с продовольствием и вещами. В 1940 году, когда наши вошли в Эстонию, Лопухиных не успели выслать на восток. Дядя Алеша рассказывал, как к ним захаживал наш офицерик, которому, видно, приглянулась старшая дочь Санечка, и все расхваливал советское житье-бытье. Дядя Алеша поддакивал, а когда Лопухины получили разрешение на выезд в Германию (жена дяди, тетя Теси, была урожденная Мейндорф), то дядя сказал этому офицеру: «Мы там были, знаем, что это такое, не уговаривайте нас». Лопухины осели в Берлине. Детей у них было семь человек, и эта семья напоминала мне нашу по духу, по обстановке, по отношениям, по всем, даже самым мельчайшим, подробностям быта вплоть до такой неэстетической детали, как клопы — «зверь» для Берлина довольно редкий. Бывать у Лопухиных мне было на редкость приятно.

В Берлине Михаил познакомил меня со своими старыми знакомыми Фазольдами, родственниками того самого Мирского, забулдыги и дон-жуана, небольшого помещика и соседа Бутеневых по Щорсам, о котором я уже писал. В этой семье я хорошо помню Марину Фазольд — крупную, полную блондинку, помню ее мать и совсем плохо помню главу семьи. Я проводил время с Алешкой, Михаил — у Фазольдов.

Но вот мы опять в поезде и через Бреслау и Брно прибыли в Вену. Когда проезжали Чехословакию, то на станциях, на подножках вагонов стояли жандармы и никого не выпускали и не впускали — Протекторат, особая территория. И еще одна деталь этой поездки: по вагонам шла проверка документов. Ее делал сравнительно молодой человек в штатском, делал быстро, деловито. Он показывал желтый жетон, прикрепленный к брючному ремню на длинной цепочке под пиджаком и коротко просил документы, быстро их проглядывал и возвращал. Наши бумаги его внимания не привлекли.

В Вену мы приехали утром и на трамвае добрались до центральной части города, где жила жена дяди Коти тетя Вера (Вера Петровна, урожденная Базилевская). И опять расспросы, разговоры, рассказы. Мы с Михаилом сняли номер в гостинице недалеко от родственников. Объяснялось это теснотой у них, но, кажется, была и другая причина: когда-то Михаил был неравнодушен к Дарье. Дарья — моя ровесница — чем-то напоминала мою любимую сестру Татю, и мы очень быстро сошлись. Она работала секретаршей в больнице, а ее жених — австриец — был там врачом. Дарья водила меня по Вене, которую знала отлично, и показывала самые интересные места.

В центре города, на площади у собора Святого Стефана, у угла дома стоял огромный, выше человеческого роста пень, весь утыканный шляпками проржавевших гвоздей. Это реликвия. В давние времена каждый сапожник, покидавший город или возвращавшийся в него, вбивал в пень свой гвоздь. В стену фасада собора Святого Стефана на высоте полутора метров вмонтирован круг диаметром сантиметров тридцать-сорок — эталон для хлебных караваев. Рядом — железная полоса — эталон ширины тканей. Фасад собора еще романской архитектуры, а вся постройка более поздняя — готическая. В старину около собора был рынок. На алтарной стене снаружи распятие, и у Христа очень скорбный лик. Дарья рассказывала, что какой-то студент в шутку повязал Христу щеку полотенцем — вот, де, болят зубы. Зубы разболелись у студента, да так, что ничего не помогало. Боль прошла, как говорят, когда этот студент снял повязку с распятия. Водила меня Дарья по старым улочкам. В одном месте показала нишу в стене, а в нише круглый камень величиной с хорошую брюкву. Это ядро, одно из тех, какими турки обстреливали осажденную Вену. Оно попало в этот дом, и его «увековечили». В старой части города привела меня Дарья во двор, в котором был колодец, где обитал Василиск. Он был так страшен, что люди при виде его каменели. Василиск требовал каждый день по человеку на съедение, и город по жребию давал такую жертву. Когда выбор пал на невесту пекаря, то жених, вооружившись зеркалом, сам полез в колодец. Василиск, увидя свое отражение, окаменел, а колодец был засыпая.

Вена понравилась мне очень. Город замечательный, красивый, со своим лицом, очарованием, своими традициями. В кафе в центре, кроме заказанного тобой, подают стакан чистой воды, которую, если ты долго сидишь, меняют. Существовала традиция венских студентов драться на шпагах по любому поводу: «Вы почему посмотрели на мою даму?» — «Да я на нее не смотрел». — «Ах, вы не посмотрели? Вы считаете ее недостойной вашего взгляда?!» И повод готов. Правда, как рассказывала Дарья, до крови обычно не доходило.

Старшей нашей кузины Елены в Вене не было. Она жила, как я уже говорил, в соседней Братиславе, а тогда это была «заграница». По рассказам, Елена была совершенно русской. В Дарье русского было уже меньше. Больше было, если так можно выразиться, среднеевропейского. Младшая, Наталья, была по духу австриячка. В том году она как раз кончала гимназию, и все ее интересы были далеки от России. У тетки иногда собирались знакомые из русской колонии, собирались поиграть в бридж. За игрой велись приятные разговоры, обсуждались злободневные темы. Я просил тетю Веру не объявлять, кто я и что я, чтобы не было лишних расспросов. Она это поняла и даже приветствовала. Чувствовалось, что она еще не совсем оправилась от впечатлений после обыска гестапо[14]. Тетя поддерживала мое инкогнито, а вот одному из своих учеников (тетя зарабатывала на жизнь, давая уроки русского языка), австрийскому барону, рассказала. Он очень заинтересовался и пригласил меня к себе. Тетя предупредила, что это совсем свой человек, которого она знает давно, и что с ним можно говорить откровенно. Жил он, действительно, «по-баронски», в хорошем особняке, стоявшем среди небольшого сада. Барон (к сожалению, не запомнил его фамилию) принимал меня в своем кабинете: большой комнате, стены которой были увешаны старинным оружием. Прислуга подкатила низкий столик с винами, а мы сидели и разговаривали. Он расспрашивал о жизни в Советском Союзе и спросил, в частности: «Как Вы думаете, что с нами сделают русские, когда придут сюда?» Я ответил, что вы ведь не немцы. «Да, но...» По всему было видно, что это был достаточно проницательный человек, видевший далеко вперед. Барон на прощанье показал коллекцию оружия, приглашал приходить еще, я благодарил, но больше у него не был.

Мы с Михаилом решили поехать в курортное местечко Баденбай-Вин. Городок расположен на равнине, у подножия невысоких лесистых гор, скорее даже холмов. Жизнь Михаила вне родины как раз начиналась с этого города, где семья Бутеневых прожила несколько первых лет эмиграции. Мы прошлись по парку над городом. Поражали непривычные для русского восприятия многочисленные указатели на дорожках: до пивной столько-то минут ходьбы, до кондитерской — столько-то, до такого-то павильона — столько-то, до прекрасного вида — столько-то. Пошли к «прекрасному виду». Вид с горы на равнину. Для удобства обзора верхушки деревьев, растущих ниже, срезаны и поставлена обширная веранда-беседка. Все ее стены были исписаны всевозможными замечаниями, датами, именами. Но что нас поразило — так это очень крупная, расположенная выше всех, похабная надпись на чистейшем русском языке. Прочтя ее, мы долго ржали — так она была здесь необычна и так ярко протестовала против всей этой добропорядочности.

Вечером мы пошли в казино. При входе у нас запросили бланки-анкеты. Таков порядок, мало ли что может быть. На человека, принимавшего бланки, титулы наши произвели, видно, самое благоприятное впечатление. А прочитав у Михаила в бланке «студент», он с сожалением покачал головой и сказал, что студентам посещать казино разрешается только раз в году. Этот типчик, по-видимому, полагал, что мы побываем здесь не раз и деньжат порастрясем немало. Казино помещалось в большом здании с множеством залов и больших комнат. В первых от входа проходных залах были транзитные, что ли, посетители, мало кто из них задерживался здесь у игральных автоматов. Мы двинулись в зал с рулеткой. Здесь стояли два длинных стола, за которыми сидели игроки. За спинами сидящих стояли еще люди. У стен зала две-три кассы, где можно поменять деньги на жетоны. Посреди стола, покрытого зеленым сукном, большая, плоская лунка диаметром около метра. На краю лунки желоб с цифрами, расположенными в белых и черных квадратах — чет и нечет. У лунки на высоком стуле крупье — худощавый, чернявый человек средних лет. Он особым движением бросает шарик по кругу, и тот долго и быстро бегает по желобу. Но вот он замедляет ход и останавливается на какой-нибудь цифре. Цифр тридцать шесть. По бокам от лунки, вправо и влево по столу, зеленое сукно разграфлено на тридцать шесть квадратов: четыре ряда по девять. Если вы поставите (положите жетон) на одну из цифр этой таблицы, а шарик в желобе остановится именно на этой цифре, то вы выигрываете в тридцать шесть раз больше, чем поставили. Если положите жетон на черту, разделяющие две соседние цифры, а шарик остановится на одной из них, то выигрываете в восемнадцать раз больше, чем поставили. Можно поставить на ряд из четырех цифр, на колонку из девяти цифр, только на четные, тогда в случае удачи вы выигрываете в девять, в четыре и в два раза больше, чем поставили.

После того, как шарик останавливается, крупье быстро рассчитывается, сгребая жетоны специальной лопаточкой на длинной тонкой палке. Оставшиеся после расчета жетоны он опускает в щель в столе. Работает быстро, четко и спокойно, как автомат. На первый взгляд и публика выглядит спокойной, но присмотревшись ближе, видишь, что это не покой, а большое напряжение. Многие сидят с бумажками и все время что-то рассчитывают, не участвуя в игре, а потом вдруг ставят.

Еще только собираясь в казино, мы решили проиграть по двадцать марок, которые и поменяли в кассе на жетоны. Конечно, очень скоро мы их продули, не успев заразиться этой дурной болезнью. Выгоду от рулетки получают только ее владельцы да редкие удачники.

В другом зале более солидная и степенная публика — в основном пожилые мужчины — играла в «баккара». Банкомет, как родной брат крупье у рулетки, молча и с ухватками, но ухватками «хорошего тона», тасовал и раздавал карты. Сколько я ни смотрел — постичь этой игры не мог.

В одном из залов был небольшой ресторан с бассейном, фонтаном и маленьким оркестром, где мы поужинали (по карточкам), выпили вина (без карточек) и пошли спать.

На другой день мы бродили по лесу подальше от города. К обеду спустились к небольшому местечку с монастырем. Тут же маленький лагерь с нашими пленными. Лагерь густо заплетен проволокой. В душе защемило ... Обедали, вернее, пили кофе с плавленым сыром в маленьком кафе. Народу мало. За соседним столиком словоохотливая старушка говорила, что вот в первую войну было хуже: ни хлеба, ни сыра, на что Михаил отвечал ей: «Эс комт нох!» (это еще придет). Не заезжая в Баден, автобусом поехали в Вену. Пока мы его ждали, мое внимание привлекла оригинальная механизация колки дров от привода, работающего на водяном колесе. Удобно! Проезжая лесом, видели монашек, собирающих хворост. Большие его вязанки тащили мужчины в французской военной форме — видно, тоже пленные, но мелькнула мысль: вот, пустили козлов в огород. А где работали наши пленные в том лагерьке, я так и не понял.

В доме тети Веры готовились к свадьбе. Венчание должно было быть в церкви. Жених Дарьи — протестант, что для Австрии редкость. Под свадебный банкет был снят ресторанный зал на Ринге. Мы с Михаилом держали венцы над женихом и невестой. Тут же стояли родители жениха. Они ни слова не понимали по-русски, но умиленно кивали головами, когда слышали произносимые священником имена: Вернер и Дарья. Из церкви всю публику повез в ресторан кортеж черных, покрытых лаком карет с зеркальными окнами. В ресторане как в ресторане: пили и пели. Пели почти только старые русские песни, но одна молодая особа, которую я совершенно не знал, глядя понимающе на меня, и даже, как мне показалось, сочувственно затянула: «Пусть горит мессершмит, но Москва не сгорит». Видно, кто-то из родственников все же проговорился.

Тетя Вера сказала, что в Вене живет большая приятельница моей матери — Сандра Мейндорф (сестра Теси Лопухиной). Я к ней, конечно, пошел. Сандра, пожилая маленькая, худощавая женщина встретила меня по-родственному, много расспрашивала, много рассказывала. Она уехала из Союза в 30-х годах после ссылок и репрессий. На прощанье сказала, что познакомит меня с молодежью. И, действительно, в следующий визит к Сандре я застал у нее человек пять русских, детей неименитых эмигрантов. Хорошие русские ребята, с жаждой учиться, с любовью ко всему русскому. Унес я из этой хорошей компании впечатление, что вот такие ребята могли бы быть основой в движении сопротивления (термина этого я тогда, естественно, не знал, но мысли мои оформились именно в это выражение).

И еще воспоминания о Вене. В один из воскресных дней тетя Вера решила прогуляться за городом. Пообедали в ресторане. Во время обеда радио передавало речь Гитлера. Я слышал это впервые: из репродуктора неслись крики и вопли. Тетя Вера демонстративно встала, мы за ней, и все вышли на улицу. Я еще тогда подумал, что у нас во время речи вождя так, пожалуй, не получилось бы.

Вскоре после свадьбы Дарьи, Михаил уехал в Берлин, а я остался еще на несколько дней в Вене. Младшая двоюродная сестра Наташа заканчивала гимназию и собиралась к приятельнице погостить в курортное местечко Гармиш-Партенкирхен в Баварии. Делать мне было нечего, документ для свободных переездов — на руках, и я решил поехать вместе с Натальей, но по пути остановиться в Зальцбурге (куда уехали Дарья с мужем в свадебное путешествие), Инсбруке, а уж потом ехать в Гармиш-Партенкирхен. А оттуда через Мюнхен в Берлин. По нашим с Михаилом расчетам к этому времени должен был быть ответ о поездке во Францию. Попрощавшись с тетей Верой, вечером мы с Наташей и еще какой-то молодежью выехали из Вены. Помнится, что среди этой молодежи был Наташин воздыхатель, которого она явно третировала. В Зальцбург я попал среди ночи и пошел искать, где преклонить голову. После долгих хождений в темноте и пустоте добрел до огромного и шикарного отеля «Питтер», где и получил номер. На другой день бродил по городу, расположенному в предгорьях Альп (после среднеазиатских они меня не поразили). Город очень своеобразный, над ним господствует замок-крепость. Посетил дом-музей Моцарта.

К этому времени у меня кончились очередные продовольственные карточки, и я пошел получать новые. Я уже говорил, что штамп о выдаче карточек ставили на пропуске. На этот раз места для штампа просто не оказалось. Пожилая дама, выдававшая карточки, дала специальный бланк для дальнейшего получения карточек, заполнив его собственноручно. Штамп о выдаче карточек она поставила уже на этом бланке, ставшим как бы приложением к пропуску. Я довольно быстро сообразил, что теперь смогу получать двойное количество карточек отдельно по пропуску и отдельно по бланку. (Так оно потом и было. Причем, получая карточки по бланку, я говорил, что пропуск на прописке и что в следующий раз я принесу его обязательно. Конечно, получать карточки таким способом в одном месте было нельзя.)

Зашел я к молодым в отель, где они остановились, кажется, «Остеррайхи-ше Хоф». Вечером мы вместе пошли ужинать в отель, где остановился я — там давали вино, а у них нет. На другой день гуляли по городу. Дарья показывала дворец и сад Мирабель, построенный епископом Зальцбурга для своей любовницы. В саду мраморные изваяния, многие из них были странными Уродцами. Там же впервые я увидел цветущую магнолию. Молодые посоветовали съездить в Берхтенсгаден, говоря, что это, помимо резиденции Гитлера, очень красивое место. Съездил, но неудачно: шел мокрый снег и был туман. На вокзале, когда я ожидал обратной электрички, ко мне подошел гражданин в штатском, показал жетон на цепочке и попросил мои документы. Молча их вернул и удалился. Вот и вся поездка.

Из Зальцбурга поезд в Инсбрук шел дикими ущельями, ныряя в туннели. Близость границы с Италией отмечалась редкими военными патрулями. В Инсбрук я попал вечером, заполнил в отеле небольшую анкетку (кто, откуда, зачем, надолго ли и т.п.) и пошел бродить по городу. Город очень интересный, особенно его центральная часть: высокие, теснящие друг друга дома, стоящие впритык, в первых этажах крытые галереи, каменные колодцы на площадях, старинные готические церкви. Над всем этим нависают снежные горы. На их северный склон ведет фуникулер, а выше — подвесная дорога. На другой день я решил съездить в горы. Но утром, когда я сдавал портье ключи, он сказал, что меня вызывают в полицейское управление, в такую-то комнату. В чем дело — понять не могу. Оснований для беспокойства нет, но все же ... Прихожу, поднимаюсь по лестнице в назначенную комнату и объясняю, что пришел по вызову. Чин мне что-то толкует, но я понять не могу. Зовут переводчика. Приходит моложавая брюнетка, чисто говорящая по-русски. Спрашивает, зачем я приехал в Инсбрук. Говорю, что у меня отпуск, как это и стояло в документах, и я знакомлюсь с Германией. «А вы знаете, что здесь пограничная зона и что без особого разрешения здесь находиться нельзя?» Пытаюсь говорить, что в пропуске не сказано, что я должен находиться только в одном месте, но переводчица резко меня обрывает, говоря, что сегодня я должен покинуть Инсбрук. Даю согласие и ухожу. Перед отъездом я двинулся в горы. Трамваем и пешком добрался до фуникулера, который поднял меня на самую окраину города. Тут же станция подвесной дороги, поднимающая людей до отеля, расположенного высоко в горах. Подошел маленький вагончик, вернее, кабина человек на пять-семь. Поднимаемся. Тут же какая-то девица с лыжами. Внизу снег, а в городе его нет. Далеко под ногами плывут вершины огромных елей, а город кажется прямо под нами. Над ним мгла, а здесь яркое солнце. Вылезаем рядом с отелем в стиле модерн. Служители сгребают с площадок обильный свежий снег. Приехавшая с нами девица становится на лыжи, пробует крепления и, чуть помедлив, ухает вниз. С завистью слежу за ней. Откровенно говоря, я бы так, пожалуй, не смог. Правда, движется она не так уж быстро, снег глубокий, рыхлый и мокрый, так что даже на крутом склоне не разлетишься. Далеко внизу она упала, встала, отряхнулась и опять вниз! И уже совсем далеко затерялась среди редких елей, а здесь остался лишь свежий след на рыхлом снегу, след разбросанных с силой снежных комьев да прочерки от лыжных палок.

Оглядываюсь. Такие же, как и я, посетители стоят, полулежат, сидят (то ли это жильцы гостиницы?), и все подставили свои физиономии солнцу. С очищенной площадки поднимается пар, между служителями прохаживается огромный черный сенбернар. Если смотреть на юг, через эту котловину, заполненную мглой, там стоят такие же заснеженные хребты, а на горизонте уже Италия. Здесь же в ресторанчике я выпил какого-то напитка и поехал вниз, а после обеда тронулся в Гармиш-Партенкирхен, который встретил меня хорошей погодой. Это один из модных европейских курортов и центр горнолыжного спорта. Городок расположен в закрытой с трех сторон котловине и окружен высокими горами. Здесь масса пансионатов, отелей, госпиталей для раненых. На улицах людно, чувствуется, что здесь не работают, а отдыхают. Долго искал пансион, где остановилась двоюродная сестра. После многих расспросов наконец нашел небольшой двухэтажный дом, принадлежавший родственникам подруги Наташи. Там оказалась своя компания, далекая от войны, политики, трудностей военного времени. Все это были молодые и моложавые женщины, такие же мужчины, человек десять-пятнадцать. Кто из них хозяева, кто гости, было не ясно. Вечером вся компания уселась играть в покер, попивая красное вино.

У меня были так называемые оккупационные марки, накопленные еще в Новогрудке (результат коммерции с кожаным приводом от щорсовской электростанции), а имперских марок, ходивших только в Германии, было мало. По мере надобности первые я менял в банках на вторые. Здесь за столом часть денег мне с удовольствием сменяла дама, удивившись, что я на ней не заработал, так как на черном рынке оккупационные марки стоили почему-то дороже.

Очень скоро я увидел, что подробности моей биографии здесь всем хорошо известны. Одна разбитная дамочка шутя стала называть меня «князь-большевик», я отшучивался, а про себя злился на Наташу и утром следующего дня уехал от этой беззаботной публики, говоря, что дела этого требуют. Публика искренне сожалела.

Из Гармиш-Партенкирхена я попал в Мюнхен, тоже старинный интересный город. Особенно произвела на меня впечатление городская ратуша с часами. Во время их боя в большой лоджии разыгрывалось целое кукольное представление: танцуют пары, затем идет процессия в средневековых нарядах. Все куклы в человеческий рост. Посетил картинную галерею, в отдельном зале стояли многочисленные стенды с антисемитским и расовым материалом. Все это показалось мне неинтересным. А тем временем на окраине города устанавливали зенитки.

Шла вторая половина апреля, и надо было возвращаться в Берлин. По междугороднему телефону позвонил на квартиру Фазольдов, попал на мамашу, которая ничего не знала. Решил возвращаться, в Мюнхене делать было нечего. В Берлине все оказались в сборе: и дядя Поля, и дядя Миша — разрешение на выезд во Францию было только что получено, но не для меня: провожать престарелого и больного дядюшку и возвращаться назад мне не позволили. По-видимому, немцы не поощряли такие переезды. Дядя Поля уехал сразу. Мы провожали его на вокзале. Таможенный чиновник очень поверхностно осмотрел багаж, в котором было много продуктов из Щорсов (продукты можно было ввозить в Германию, но не вывозить). Дядя уселся в вагон Берлин-Париж через Страсбург, и мы расстались — навсегда. Дядя Поля скончался в кругу семьи в 1946 году, через три года после нашего расставания.

Несколько позже уехал и мой спаситель — дядя Миша. Я его проводил. Позже, живя в Кенигсберге, я изредка с ним переписывался, но потом связь прервалась[15].

Двоюродный брат Михаил отсрочил свой отъезд на полгода — ему надо было кончить семестр в кенигсбергском университете, откуда он уехал в 1941 году на фронт. Пока мы были в Берлине, Михаил поселился у Фазольдов, а я в маленьком пансионате недалеко от вокзала 200. В этом пансионате уборщицей работала девушка по имени Наташа из-под Сталинграда. Мы с ней разговорились, и она как-то вся открылась мне, принесла старый журнал «Огонек», который хранила как реликвию. «Огонек» и мне было очень приятно рассматривать. Жила Наташа с матерью, работавшей уборщицей в соседнем пансионате. Условия ее жизни были неплохими, хозяйка пансионата была человеком добрым, но Наташа сильно тосковала по Родине. Я познакомил ее с Алешкой, а она меня — со своими подругами. Одна из них сказала, что в одном лагере военнопленных находится какой-то Трубецкой. Это мог быть только мой брат Владимир. Мы с Алешкой кинулись выяснять. К счастью, никакого Трубецкого там не было.

В мое отсутствие Берлин впервые серьезно бомбила союзническая авиация. Была сильно разрушена «Прагер Плац» — небольшая площадь, на которую выходило несколько улиц. Почти все дома здесь так или иначе пострадали, некоторые очень сильно. На площади были такие же, как и мы, зрители, которые притихшими голосами выражали свой ужас. По городу прошел слух, что 20 апреля, в день рождения Гитлера, союзники обещали «положить к его ногам город». В ночь под двадцатое я проснулся от стука в дверь — хозяйка пансионата звала постояльцев в подвал дома. Хотя и слышался отдаленный грохот зениток, но мне хотелось спать, и я не встал. Утром выяснилось, что серьезного налета не было.

Надо сказать, что Алешка не любил немцев и всегда находил возможность съязвить на их счет. Входя в общественную уборную за малой надобностью, он приветствовал находившихся там, восклицая «Хайль Гитлер!», и вскидывал в приветствии левую руку — правая была уже занята. Надо сказать, что это приветствие тогда почти совсем вытеснило «Гутен Таг», и при этом поднималась только правая рука. Алешка находил и другие возможности поиздеваться над всеми этими нововведениями.

Ездили мы с Алешкой в Потсдам, ходили по паркам, смотрели замечательные дворцы, историческую ветряную мельницу, стоявшую рядом с «Сан-Суси» — тот самый дворец, где в 1945 году проходила знаменитая Потсдамская конференция глав стран-победительниц. Как раз у стен этого дворца мы с Алешкой, вспоминая детство, начали играть в расшибалку (стопка монет решкой вверх, которую расшибает первым тот, кто ближе метнет к ней монетку. Выигрываются монеты, перевернувшиеся при расшибании вверх орлом). Подошел полицейский, подозрительно оглядел двух великовозрастных недорослей и надменно удалился. Видели мы и так называемую «русскую деревню», подаренную Александром I Фридриху Вильгельму. В парке стояли добротные избы, выкрашенные темно-коричневой краской, с добротными воротами, заборами. На первой избе табличка — Петр Иванов (или Иван Петров — не помню). Жильцы, конечно, немцы. Поодаль пятиглавая православная церковь. А в остальном Потсдам довольно скучный, хотя и помпезный город.

В Берлине Михаил познакомил меня с тем самым князем Мирским, о котором я уже писал. Он был в отпуске, ходил в немецкой форме, хромал и опирался на палочку. Это был среднего роста немолодой, полнеющий человек. Держал он себя развязно, а в мужской компании любил ввернуть к месту непечатное слово. Так, объясняя мне как найти православную церковь, располагавшуюся на Находштрассе, он перевернул слово «Наход» на такое, российское выраженьице, что я улицу сразу запомнил. Мирский рассказывал о своих приключениях на фронте. Однажды на автомобиле они нарвались на нашу засаду. Мирский выскочил из машины и, потеряв фуражку, кинулся назад, крича во все горло: «Не стреляйте, братцы, свои!» Красноармейцы опешили, а немцам удалось скрыться. Другая шутка уже не такая невинная. Был бой. Немцам удалось выбить наших из деревни. В одной избе был полевой телефон, который работал. И вот Мирский начал морочить голову нашим телефонистам, что деревня не занята, и тут же начал указывать ложные цели[16].

Была Пасха, на которую Фазольды пригласили и меня. Михаил, по-видимому, неравнодушный к Марине, проводил в этой семье много времени. Он со смехом рассказывал, как мать Марины, сидя в соседней комнате, вдруг вскрикивала: «Почему вы молчите?»

На Пасху у Фазольдов собралось много гостей. Был известный священник отец Иоанн (Шаховской). Мне рассказывали, что во время войны в Испании он был там, и ему удавалось уговаривать наших летчиков, сбитых и попавших в плен, отрекаться от республики (а что им оставалось делать?). Отец Иоанн заговаривал со мной и выражал большое желание встретиться, говоря, что ему очень интересна жизнь в России, чем там живет молодежь. Я отказался встретиться и сделал это, кажется, весьма неловко. Во всяком случае Михаил потом посмеивался надо мной за эту неловкость. Много лет спустя та же Катя Бутенева (по мужу Львова), отзывалась о нем отрицательно — слишком много занимается политикой, что не подобает духовному лицу (отца Иоанна теперь уже нет в живых).

В те дни в Берлине давала концерты русская певица. Пошли с Алешкой. Зал был полон русской публикой. Много военных в странной форме, сочетавшей советскую и немецкую (насколько помню, власовское движение только начиналось). Певица много бисировала, и слушать ее было очень приятно, хотя впечатление было какое-то двойственное. С одной стороны единодушный (и мой в том числе) восторг и воодушевление от исполнения народных песен, а с другой — мое полное отрицание всей этой публики и, может быть, даже всей этой затеи.

Посетили мы с Алешкой и лучший в Европе зоопарк. Самое сильное впечатление от него — это услышанный русский разговор у вольера с какими-то зверушками; «Папа, смотри, какие смешные!» В парке, прилегающем к зоосаду и называющемся «Тиргартен», две огромные, с семиэтажный дом железобетонные башни противовоздушной обороны. Тут же оцепленный участок парка, в центре которого лежит невзорвавшаяся бомба — след последнего налета союзников. Улица, называющаяся «Ось Запад-Восток», очень широкая, наполовину затянута маскировочными сетями. Ее продолжение — знаменитая «Унтер ден Линден» — «Под липами», главная улица Берлина. На ней Алешка показывал здание советского посольства. Подошли к Имперской Канцелярии (вот главное здание нацистской Германии, а не Рейхстаг!). Подошли к могиле неизвестного солдата с почетным караулом. Знаменитые музеи с коллекциями Шлимана были закрыты, а сокровища Трои — в подвалах.

В общем, в Берлине делать было нечего. Я съездил еще раз в Потсдам получить дубликатные продовольственные карточки и вместе с Михаилом вернулся в Кенигсберг. Сроку наших пропусков оставалось еще недели две или чуть больше. Поселились мы у той же фрау Мицлаф. В наше отсутствие был налет советской авиации на город. Ущерба большого он не нанес, но все же прилетали.

Мне надо было что-то решать, что-то предпринимать. На руках у меня был пропуск, и я мог ехать в Новогрудок, мог вылезти на любой станции и идти в лес к партизанам. С чем? Что я скажу? Как катал по Германии, как «якшался с белоэмигрантами»? Правда, задумывался я об этом и раньше, но, откровенно говоря, как-то смутно представлял себе возвращение. Встреча в Вене у Сандры с группой русских ребят подсказала выход: создание группы единомышленников представлялось мне наиболее правильным, и, пожалуй, это было единственно правильным решением всех проблем.