8 февраля

8 февраля

Три дня тому назад на первой полосе газеты появилась большая статья «Неисчерпаемые рабочие резервы прекрасной Германии», а на другой день на стенах домов, на заборах и специально для этого сооруженных щитах появилось объявление о наборе мужской рабочей силы для работы в Германии. Для добровольного отъезда в «прекрасную Германию» «приглашались» мужчины в возрасте 18–45 лет, которые принимали участие в работах по восстановлению мостов на Днепре не меньше месяца.

Это надуманное условие — не что иное, как приманка. А отсюда — прямой вывод, что будут брать насильно.

Начиная с позавчерашнего номера газета продолжает печатать на первой полосе обращения к киевлянам, приглашая их добровольно помочь немцам быстрее довести войну до победного конца, а значит, скорейшей нашей гибели. За это они в награду обещают для начала буханку хлеба, круг колбасы и кое-что горячее в пути, а на месте — райские условия жизни.

Дураков и добровольных изменников нашлось не много, но они уже уехали первым эшелоном, и газета зудит об этом изо дня в день. Сегодня эти плакаты-приглашения появились и у нас, на Куреневке, на заборах. Утром мама сорвала один такой, еще совсем свеженький, смыла мокрой тряпкой его следы на заборе, втащила в дом.

— Прочитайте, — говорит взволнованно, — опять что-то такое, как про Бабий Яр.

Когда мы, напуганные, еще не одетые, бросились с постелей к большому квадратному плакату с чужим запахом и молча прочли его одними глазами, а затем уже и ей вслух, она, побледнев, высказала то, о чем и мы подумали:

— После мужиков за баб возьмутся.

Впервые в жизни мы пожалели, что еще так молоды…

…Десять часов утра. Снег валит и валит. Всю эту неделю мороз не спадал, удерживаясь на 25 градусах, а сейчас вот снег повалил.

Во дворах и на улице он, расчищенный, собран в большие кучи, а на крышах домов громоздится высокими роскошными шапками. За всю неделю солнце ни разу не показывалось. Куда-то исчезли воробьи, не то, бедняги, вымерли с голода, не то замерзли на улицах, без них стало совсем грустно.

Эту неделю успевала заносить в регистрационные книги только первые основные записи: нужные два дубликата каждой операции пришлось выписывать потом, взяв регистрационные книги на вечер домой.

С утра до вечера смерть не переставала стучаться к нам в дверь, а из Кирилловской больницы (имени Павлова) принесли для оформления несколько сот справок о смерти. Еще осенью немцы удушили в душегубках всех больных и пленных, которые лежали в терапевтическом и психиатрическом корпусах больницы. Чтобы скрыть следы этого чудовищного преступления, комендант города распорядился, чтобы все больницы оформили на задушенных в душегубках людей записи как на умерших от шизофрении или атеросклероза. Теперь родственникам, разыскивающим своих близких, выдаются официальные документы об их «законной» или «естественной» смерти.

Все «врачебные» справки о смерти советских людей, находившихся в больницах, когда там хозяйничали немецкие врачи, датированы одним и тем же днем, и в них указана одна и та же причина смерти — от «шизофрении» или «атеросклероза».

Работница больницы принесла мне несколько десятков таких справок и потребовала, чтобы я незамедлительно их оформила, так как ей предстоит принести мне на оформление более поздние смерти, да и вообще она мне будет носить такие справки каждый день.

Когда я, рассмотрев «документы», вопросительно подняла на нее глаза, она энергично сказала:

— Оформляйте, ничего не спрашивая. Мне приказано отдать вам справки без разъяснений и забрать готовые метрики.

Вместе с «врачебными» справками было несколько десятков паспортов. Когда их раскрыла, у меня сердце оборвалось. С карточек глядели радостные, полные жизни лица молодых людей, которые закрыли глаза в немецких душегубках. Становилось невыразимо страшно, казалось, что каждый из них, нарушая тишину «мертвецкой», говорит мне:

«Разве я шизофреник?»

Всякий раз, когда перо выводило: «Умер от атеросклероза», устремленный на меня с фотокарточки паспорта умный светлый взгляд юноши как бы протестовал:

«Что вы пишете? Я от него мог умереть только лет через шестьдесят…»

Старалась не глядеть на фотокарточки в паспортах, но меня неотступно преследовала мысль, что с них ко мне обращаются живые люди, и тогда казалось, что настоящая шизофрения начинается у меня. Отводила глаза к окну, на сугробы снега, стараясь писать автоматически, не думая, не воображая. Работы в загсе хоть отбавляй, и мне немного помогает Александр Михайлович. Исподтишка приглядываюсь к нему; уже привыкла к мертвенному цвету его лица, страшному в синих очках, и в душе крепнет уважение: интуитивно чувствую, что не любит он немцев, ведь и портрет «фюрера» избегает вывешивать. Я, кажется, произвела на него неплохое впечатление, однако не забываю, что в первый день работы он меня сурово спросил:

— Вы можете усидеть на месте?

Работаю старательно, пригвожденная к столу смертями. Целыми днями не трогаюсь с места, хоть и хочется размяться, взбежать на второй этаж, хоть не терпится познакомиться со всеми отделами этого учреждения, его служащими. Чувствую, что моя старательность и выдержка по душе начальнику, что постепенно завоевываю его доверие; он уже дважды оставил на меня бюро. Разминку делаю после работы или когда Александр Михайлович уходит домой. Уже познакомилась кое с кем, а кое-кто уже успел прозвать меня «веселым регистратором».

Неделя пролетела быстро.

В особо мрачные и горькие минуты от безумного отчаяния меня спасает лишь моя врожденная способность не терять присутствия духа там, где царит полная безнадежность, спасает песня. Это она высвобождает виски из сжимающих их стальных обручей, проветривает душу и мозг. Однажды, когда на минуту перевела глаза на сугробы снега за окном, мне вдруг показалось, что я в Пуще, в школе… Но Александр Михайлович, заскрипевший пером и вскинувши на меня свое восковое лицо с синими очками, развеял эту иллюзию… Сижу в загсе и пишу, пишу и сижу, не поднимая глаз на противоположную стену, чтобы не видеть желто-голубой трезубец — новый герб колониальной Украины, недавно еще свободной и счастливой моей родины, а ныне придавленной сапогом оккупанта. Этот загрязняющий стену трезубец назойливо лезет в глаза и ранит сердце, поэтому я стараюсь не глядеть туда. Сейчас сижу у себя дома за столом и пишу дубликаты. Александр Михайлович разрешил мне закончить начатые записи дома. Ему очень трудно работать. Вконец истощенный, он больше дремлет за своим столом, чем пишет, а когда берет в дрожащие руки перо, оно искажает буквы.

Мама уже возвратилась с «хождения по мукам».

— На базар хоть нагишом бегай. Купила горох и фасоль у Строцких дома…

Причина этого «хоть нагишом бегай» не снежные заносы, а приказ штадткомиссара о «твердых ценах» на несуществующие «продукты первой необходимости» — вот еще одно проявление усердия «освободителей» даже в военное время.

Мальчики вцепились с двух сторон в юбку бабушки и не отходят от нее ни на шаг. Скулят, чтобы она скорее поставила варить суп. Мама засуетилась, готовя «поныки». Кухня наполнилась дымом, и оттуда проникает чадный запах воска, которым она смазывает сковородку, а мне все кажется, что по углам комнат укладываются мертвецы.

С леденящим душу воем над домом проносятся немецкие самолеты, которые где-то уже освободились от своего смертельного груза, а сейчас возвращаются, чтобы снова им пополниться.

Сгинул бы поскорее сегодняшний день!