19 сентября

19 сентября

…Когда загрохотали взрывы, разрушавшие мосты Куреневской товарной станции, и где-то за городом загремела канонада, люди с нашей и ближайших улиц начали стекаться в огромное убежище под зданием авторемонтного завода. Ждали уличных боев.

Раздражает своим упрямством мать: не хочет идти с нами в убежище и детей не дает. Уложила их дома спать и сама там сидит.

— Кому суждено помирать, того смерть и там настигнет. Зачем же зря детей мучить?

Сколько мы ни доказывали, что в убежище безопаснее, она спокойно отвечала:

— Какие уж там уличные бои, наши-то отступили!

Мы сердились на мать, но покорялись ей. Посидим немного в убежище — и снова домой. А из дому опять тянет в убежище, к людям. Благо нам близко: убежище — через дорогу.

В убежище сыро, тесно, темно… Люди забились туда с детьми, раскладушками, узлами, подушками. Кто-то привел даже корову, привязав ее у входа. Чья-то привязанная в коридоре коза непрерывно блеяла и блеяла…

К полуночи все утряслось, всем хватило места: маленьких детей укачали, постарше — сами уснули, а те из взрослых, кому не спалось, собрались в отдельный угол вокруг лампы с прикрученным фитилем и тихо разговаривали.

Говорили все, преимущественно о своем; о беде, которая надвигалась, каждый избегал говорить. Казалось: надо лишь пересидеть, перемучиться вот здесь, в этом бомбоубежище, а завтра жизнь снова потечет спокойно, нормально и свободно.

Ночь была светлая: вокруг города и в самом городе пылали склады, военные объекты.

Занимавшаяся заря была тихая, настороженная.

Утром кто-то сообщил:

— Они уже в городе… Их тьма-тьмущая…

Дети, первыми отправившиеся на разведку, прильнули к щелям ограды.

Скоро в бомбоубежище вернулось несколько напуганных ребят:

— Едут и едут…

— А машин, а коней, а пушек!

— В касках, страшные-страшные!

Постепенно все начали покидать бомбоубежище и задворками расходиться по домам.

Сестра моя Наталка и невестка Мария с детьми, которых под утро они все же взяли к себе (мать просидела всю ночь дома, на ступеньках крыльца), побежали домой, а я осталась возле раскладушки, нашей верхней одежды и наволочки, набитой сухарями. Вышла во двор подышать немного воздухом и удивилась солнцу. Какое прекрасное осеннее солнце! Но к чему оно, если в душе пусто, а в голове — тупое безразличие? Зачем такое ослепительно яркое и золотое осеннее солнце, когда на улицы родного города нашла чума?

…Побрела домой.

Что же дальше будет?

Посидела в саду. Никак не соберешься с мыслями. Обида и досада на себя огнем жгли душу:

«Как мы здесь остались? Почему не догадались своевременно выехать с каким-нибудь предприятием, не дожидаясь эвакуации учителей?»

Но ничего теперь не изменишь.

Рассердилась на своих: куда это они подевались?

А вот и мать.

— Сидела у Габурши. Пойдем позавтракаем. Не надо сейчас ни о чем думать, а то с ума сойти можно. На улицах пока что никого не трогают, все еще едут и едут…

«Завтракать…»

И почувствовала, что очень проголодалась. Ели все молча, избегая смотреть друг на друга. Вот и случилось… Мать, как бы угадав нашу общую мысль, сказала:

— Чего боялись — случилось. Чего боишься — не миновать. Плохо, выходит, защищали…

— Отступление наших еще ничего не решает. Раз отступили, значит, потом будут наступать. В Москве ему не бывать. — И на смену охватившему меня отчаянию, растерянности, злости пришло какое-то удивительное спокойствие и неистребимая уверенность в том, что захватчики ворвались к нам ненадолго.

— Побывал же Наполеон в Москве, ну и что с того? — заметила Маруся, а Наталка дополнила:

— Не говори «гоп», пока не перепрыгнешь. Пока что взял лишь то, что отдали!

— Не горюйте, дети, не пропадем. Я переживаю не первую войну. Успели бы только отступить Гриць и Миша! — подбодрила нас мать и тут же начала сокрушаться, опасаясь новой беды. Но вот она спокойно стряпает около плиты, а дети играют возле нее. Словно ничего особенного и не произошло… А впереди долгая голодная и холодная зима, продолжение войны, и на сколько она затянется — неизвестно.

Неизвестно, как завтра поступит с нами враг.

На улице не показываемся, но оттуда назойливо доносятся, казалось бы, сквозь все щели дома проникают трескотня мотоциклов, гудение машин, цокот копыт отборных тяжеловозов, окрики на чужом языке.

На улицу выйти неприятно и обидно: она стала чужой, ее заполонила чужая армия.

Пришла встревоженная соседка Мотя:

— Нет ли у вас какой-нибудь завалящей иконы? Повешу, а то, говорят, безбожников будут сразу же убивать. Вот уж и по домам пошли.

Мама ей:

— Не было и нет никакой. Никогда она за душу не цеплялась, а на стену и подавно не вешали.

Соседка, ровесница матери, продолжает сокрушаться:

— Уж сколько дворов обежала, а нигде не нашла…

— Ничего, — успокаиваю ее, — за это не убьют, сами еще иконы понавесят на стены, чтобы поскорее забить головы тем, у кого они хоть сколько-нибудь были затуманены религией.

Не верит, что не убьют, и, чтобы удостовериться, спрашивает:

— А вы не будете вывешивать?

— Нет, — говорю ей, — вы же прекрасно знаете, что мама уже лет двадцать пять в церковь не ходит.

А мать добавляет:

— Не иконы нас от гибели спасут, а армия наша. Не ходите вы, Мотя, больше никуда, не срамитесь.

Соседка ушла успокоенная и пристыженная.