Глава XIII КАВКАЗСКАЯ ИНТЕРМЕДИЯ

Глава XIII

КАВКАЗСКАЯ ИНТЕРМЕДИЯ

Кавказ издавна волновал воображение Есенина. Ведь с Кавказом были связаны самые славные имена русской поэзии — Грибоедова, Пушкина, Лермонтова. Есенину, который всем своим существом ощущал себя наследником и продолжателем великих русских поэтов, казалось крайне важным и в этом последовать их примеру — поехать на Кавказ.

А тут еще и повод подвернулся — знакомство с Петром Чагиным и приглашение от него приехать в Баку, а оттуда, быть может, совершить и путешествие в Персию. Проехать теми дорогами, по которым стучали колеса кибитки Пушкина, когда он ехал в Арзрум, представить себе то место, где Пушкин на дороге встретил телегу с гробом Грибоедова. От одной этой мысли мороз по коже пробегал. А сколько прекрасных стихотворений родилось здесь! Нет, он должен припасть к камням этого замечательного края, прикоснуться мыслями к этому источнику вдохновения, который питал творчество его великих предшественников.

Чего стоит, например, стихотворение:

На холмах Грузии лежит ночная мгла,

Шумит Арагва предо мной.

Мне грустно и светло, печаль моя светла;

Печаль моя полна тобою…

Да за такие строчки душу можно дьяволу продать!

Не случайно в первом же стихотворении, написанном на Кавказе, Есенин обращается к теням своих великих поэтических предков:

…Здесь Пушкин в чувственном огне

Слагал душой своей опальной:

«Не пой, красавица, при мне

Ты песен Грузии печальной».

И Лермонтов, тоску леча,

Нам рассказал про Азамата,

Как он за лошадь Казбича

Давал сестру заместо злата.

…И Грибоедов здесь зарыт

Как наша дань персидской хмари,

В подножии большой горы

Он спит под плач зурны и тари.

А далее Есенин естественно и легко перекидывает мостик к своим личным переживаниям и думам, которые повлекли его на Кавказ:

А ныне я в твою безгладь

Пришел, не ведая причины:

Родной ли прах здесь обрыдать

Иль подсмотреть свой час кончины!

Мне все равно! Я полон дум

О них, ушедших и великих.

Их исцелял гортанный шум

Твоих долин и речек диких.

Они бежали от врагов

И от друзей сюда бежали,

Чтоб только слышать звон шагов

Да видеть с гор глухие дали.

И я от тех же зол и бед

Бежал, навек простясь с богемой,

Зане созрел во мне поэт

С большой эпическою темой.

И вот так, без всякой видимой причины, Есенин в начале сентября сорвался из Москвы и уехал в Баку. Кроме всего прочего, этот отъезд был безусловно вызван беспокойством и бездомностью, которые уже начинали тяготить Есенина. И, как прямо заявлял Есенин в процитированном стихотворении, им двигало желание распроститься с богемой.

Баку ошеломил поэта буйством красок, многоязычным клекотом, запахом нефти, «черного золота». Этот запах, казалось, пропитывал здесь все.

Чагин встретил Есенина со всем возможным гостеприимством, вплоть до того, что местная милиция получила указание в случае каких-либо пьяных скандалов препровождать поэта Есенина домой, не возбуждая никакого дела.

Имел место в Баку и один несерьезный инцидент, который тем не менее мог иметь печальные последствия. Друг Есенина Николай Вержбицкий, журналист, работавший на Кавказе, так описывал этот случай:

«В Баку Есенин в гостинице «Новая Европа» встретил своего московского знакомого Ильина[8], назначенного военным инспектором в Закавказье.

Сперва их встреча протекала вполне миролюбиво, но вдруг инспектор начал бешено ревновать поэта к своей жене. Дошло до того, что он стал угрожать Есенину револьвером. Этот совершенно неуравновешенный человек легко мог исполнить свою угрозу, что и послужило поводом для первого кратковременного отъезда поэта в Тифлис в конце сентября 1924 года.

В Тифлисе Есенин окунулся в атмосферу самого теплого дружелюбия. Грузинские поэты встретили его с распростертыми объятиями. Он подружился с замечательными поэтами, входившими в группу «Голубые роги» — Тицианом Табидзе, Паоло Яшвили, Георгием Леонидзе. Сначала он жил в гостинице «Ориент», а потом переехал в дом к Вержбицкому на Коджорской улице. Здесь было тихо, спокойно, никто его не беспокоил. Улица круто изгибалась по склону горы. Сверху на нее сбегали узкие тропки, а еще выше вилось и петляло среди скал шоссе, по которому ездили в дачную местность под названием Коджори.

От дома Вержбицкого открывался сказочный вид на город. По утрам Тифлис бывал окутан голубоватой дымкой, а по вечерам являл собой россыпь огней, казался звездным небом, опрокинутым навзничь.

Есенину очень понравился Тифлис, понравился неторопливый, даже ленивый ритм жизни, понравился песенный фон города, понравились застолья в тифлисских духанах с вкусной и острой грузинской кухней, с прекрасными виноградными винами, с высокопарными витиеватыми тостами.

Ему здесь хорошо работалось. Приятным было и внимание, с которым относилась к нему местная партийная печать. Газета «Заря Востока» охотно печатала его стихи и поэмы.

Однако московские литературные новости по-прежнему волновали Есенина. 17 сентября он писал сестре Екатерине: «Узнай, чем кончилось дело Воронского. Будет очень неприятно, если парни из «На посту» съедят его. Это будет означать: бить в барабаны и закрывать лавочку. Ведь это совершенно невозможно писать, следуя заданной линии. Это доведет кого угодно до слез… Вардин очень добр и внимателен ко мне. Он чудесный, простой и чуткий человек. Все, что он делает в литературе, он делает как честный коммунист. Одна беда — он любит коммунизм больше, чем литературу.

Есенин настойчиво добивается возможности поехать в Тегеран, хотя сам пишет Бениславской из Тифлиса: «Зачем черт несет — не знаю».

21 декабря он пишет Анне Берзинь, приглашая ее приехать и провести с ним недельку в Константинополе или Тегеране.

Здесь в наше повествование врывается Анна Берзинь, о которой необходимо рассказать поподробнее.

Анна Абрамовна Берзинь, в ту пору сотрудница Госиздата, была близка к Есенину, много занималась публикацией его стихотворений, изданием его книг.

История взаимоотношений Есенина и Анны Берзинь далеко не ясна. В нашем распоряжении слишком мало прямых свидетельств, есть только косвенные. Из прямых свидетельств самым важным является запись самой Анны Абрамовны в ее «Воспоминаниях о Есенине»:

«Надо точно припомнить, как началась влюбленность в него, как постепенно, утрачивая нежность, радость, она перешла в другое, более сильное чувство…

В мою жизнь прочно вошла вся прозаическая и тяжелая изнаночная сторона жизни Сергея Александровича. О ней надо подробно и просто рассказать так, чтобы стало ясно, как из женщины, увлеченной молодым поэтом, быстро минуя влюбленность, стала товарищем и опекуном, на долю которого досталось много нерадостных минут, особенно в последние годы жизни Сергея Александровича».

Итак, еще одна опекунша-нянька-секретарша. Впрочем, не будем строить пустые догадки. Если между ними что-то и было, особого следа в жизни и творчестве Есенина она не оставила. Зато она много и успешно занималась его издательскими делами. Это видно из их переписки.

12 октября Есенин пишет Анне Берзинь: «Я вас настоятельно просил приехать. Было бы очень хорошо, и на неделю могли бы поехать в Константинополь или Тегеран. Погода там изумительная и такие замечательные шали, каких вы никогда в Москве не увидите.

Милая Анна Абрамовна, как с книгой? Издайте ее так, как я послал ее Гале».

29 октября он пишет Гале Бениславской: «Если Анна Абрамовна не бросила мысли о Собрании, то издайте по берлинскому тому с включением «Москвы кабацкой» по порядку и «Рябинового костра».

Тогда же на адрес Анны Берзинь уходит телеграмма: «Привет любовь и прочее Есенин».

Примерно в эти же дни он пишет Гале Бениславской: «Мне важно, чтобы Вы собрали и подготовили к изданию мой том так, как я говорил с Анной Абрамовной».

Так и стояла рядом с ним до конца его дней эта милая женщина, сумевшая преодолеть свою любовь и обрести иную радость, почти материнскую, в опеке над этим взрослым ребенком, таким талантливым и таким беспутным.

Впрочем, в пьянстве намечался некий просвет. 20 октября Есенин пишет из Тифлиса Маргарите Лившиц: «Живу скучно. Сейчас не пью из-за грудной жабы. Пока не пройдет, и не буду. В общем, у меня к этому делу охладел интерес. По-видимому, я в самом деле перебесился».

Через два дня он отправляет письмо Гале Бениславской: «Мне кажется, я приеду не очень скоро. Не скоро потому, что делать мне в Москве нечего. По кабакам ходить надоело. Несколько времени поживу в Тегеране, а потом поеду в Батум или в Баку… Живу дьявольски скучно. Пишите хоть вы мне чаще. Одно утешение нашел себе — играть в бильярд. Проигрываю все время».

Из поездки в Тегеран ничего не вышло. Но Есенина не оставляло желание побывать на настоящем Востоке. На этот раз мысли его обратились в сторону Константинополя.

Николай Вержбицкий вспоминал:

«В начале декабря 1924 года мы с Есениным отправились в Батум.

До этого поэт настойчиво просил меня достать документы на право поездки в Константинополь. Кто-то ему сказал, что такое разрешение, заменяющее заграничный паспорт, уже выдавалось некоторым журналистам. А свое намерение съездить в Турцию Есенин объяснял сильным желанием повидать «настоящий Восток» (по-видимому, это было новым вариантом его старого замысла посетить одну из стран Ближнего Востока, подогретого чтением персидских лириков и уже осуществляемым циклом «Персидские мотивы»). Один из членов закавказского правительства, большой поклонник Есенина, дал письмо к начальнику Батумского порта с просьбой посадить нас на какой-нибудь торговый советский пароход в качестве матросов с маршрутом Батум — Константинополь — Батум».

В Батуме Есенина ожидал его давнишний друг Лев Повицкий. 12 декабря поэт писал Гале Бениславской, что он «очень болен» и тоскует по Москве. После нескольких дней, проведенных в гостинице, Есенин переехал в тихий домик Повицкого на берегу моря. Батум Есенину понравился — ему нравился медлительный, чисто восточный ритм жизни, батумцы любили часами сидеть в тенистых уголках в кофейнях, потягивая густой турецкий кофе и покуривая крепкие турецкие сигареты. Нравилась пышная тропическая зелень — стройные пальмы, пышные кусты олеандра. Нравились и женщины, пышнотелые, с волоокими глазами.

Повицкий вспоминал, что Есенин в Батуме опять начал тяжело пить. «За обедом он выпивал обычно бутылку коньяку, это была его обычная норма за обедом. К еде он почти не притрагивался».

Повицкий предложил ему такой распорядок дня: он запирал Есенина в его комнате до двух часов дня. В это время Повицкий возвращался домой, и они вместе обедали. После этого Есенин был волен делать все, что ему вздумается. Но по утрам он мог сосредоточиться на работе.

В Батуме стояла мягкая теплая погода, и тем не менее поэт скучал, его томило подспудное беспокойство. Порой он выкидывал номера — чистил туфельки женщинам на улице, однажды заявился пьяный на литературный вечер, где «судили» поэтов-футуристов, и стал оскорблять собравшихся.

Настроение, владевшее им, Есенин очень точно отразил в стихотворении «Батум»:

Корабли плывут

В Константинополь.

Поезда уходят на Москву.

От людского шума ль

Иль от скопа ль

Каждый день я чувствую

Тоску.

Далеко я,

Далеко заброшен,

Даже ближе

Кажется луна.

Пригоршиями водяных горошин

Плещет черноморская

Волна.

Каждый день

Я прихожу на пристань,

Провожаю всех,

Кого не жаль,

И гляжу все тягостней

И пристальней

В очарованную даль.

То ли по причине установленного Повицким режима, то ли по какой-либо другой вдохновение не покидает Есенина. Это видно из его писем Гале Бениславской.

17 декабря он писал ей:

«Работается и пишется мне дьявольски хорошо. До весны я могу и не приехать. Меня тянут в Сухум, Эривань, Трапезунд и Тегеран, потом опять в Баку.

На столе у меня лежит черновик новой хорошей поэмы «Цветы». Это, пожалуй, лучше всего, что я написал. Прислать не могу, потому что лень переписывать.

Лева запирает меня на ключ и до 3 часов никого не пускает. Страшно мешают работать».

А за несколько дней до этого он сообщает Чагину:

«Работаю и скоро пришлю вам поэму, по-моему, лучше всего, что написал».[9]

20 декабря он пишет Бениславской: «Делайте все так, как найдете сами. Я слишком ушел в себя и ничего не знаю, что я написал вчера и что напишу завтра. Только одно во мне сейчас живет. Я чувствую себя просветленным, не надо мне этой глупой шумливой славы, не надо построчного успеха. Я понял, что такое поэзия… Путь мой, конечно, сейчас извилист. Но это прорыв, вспомните, Галя, ведь я почти 2 года ничего не писал, когда был за границей.

…Я скоро завалю вас материалом. Так много и легко пишется в жизни очень редко. Это просто потому, что я один и сосредоточен в себе. Говорят, я очень похорошел. Вероятно, оттого, что я что-то увидел и успокоился».

Что именно увидел Есенин в Батуме, от чего он успокоился, осталось тайной. Можно предположить, и не без основания, что речь шла о женщинах.

В уже цитированном выше письме Бениславской от 20 декабря Есенин пишет:

«Мне скучно здесь без Вас, без Шуры и Кати, без друзей. Идет дождь тропический, стучит по стеклам. Я один. Вот и пишу, и пишу. Вечерами с Левой ходим в театр или ресторан. Он меня приучил пить чай, и мы с ним вдвоем выпиваем только 2 бутылки вина в день. За обедом и за ужином. Жизнь тихая, келейная.

…Днем, когда солнышко, я оживаю. Хожу смотреть, как плавают медузы. Провожаю отъезжающие в Константинополь пароходы и думаю о Босфоре. Увлечений нет. Один. Один. Хотя за мной тут бабы гоняются. Как же? Поэт ведь! Да еще известный. Все это смешно и глупо».

Тем не менее, несмотря на заверения поэта, вопрос о женщинах весьма волновал московских поклонниц Есенина. Он даже вынужден был оправдываться в письме Анне Берзинь, во второй половине декабря он писал:

«С чего это распустили слух, что я женился? Вот курьез! Это было совсем смешно. (Один раз в ресторане я встретил знакомых тифлисцев.) Я сидел просто с приятелями. Когда меня спросили, что это за женщина, я ответил: моя жена. Нравится? Да у тебя губа не дура. Вот только и было, а на самом деле сидела просто надоедливая девчонка — мне и Повицкому, с которой мы даже не встречаемся теперь».

Есенин оправдывался не зря — можно не сомневаться, что речь шла об очередном увлечении Есенина — батумской девушке, которую он прозвал «мисс Ол». Лев Повицкий писал о ней, что ей было 18 лет и внешностью она напоминала гимназистку старых времен. Она была девушкой начитанной, любила литературу, следовательно, к Есенину относилась восторженно.

«Вскоре, — писал Повицкий, — они стали интимными друзьями и Есенин заговорил о женитьбе».

Девушка очень хотела стать женой Есенина, но Повицкий узнал от местных жителей, что «мисс Ол» и ее родственники «замешаны в контрабандной торговле с Турцией, а возможно, и в делах похуже». Повицкий незамедлил предостеречь Есенина, и тот, не раздумывая, порвал с ней окончательно.

Есенин вспомнил о «мисс Ол» в письме Вержбицкому из Батума от 26 января 1925 года:

«Завел новый роман, — писал он, — а женщину с кошкой не вижу второй месяц. Послал ее к черту. Да и вообще с женитьбой я просто дурака валял. Я в эти оглобли не коренник. Лучше так, сбоку, пристяжным. И простору больше, и хомут не трет, и кнут реже достает».

Быть может, дело было не в том, что сообщил ему Повицкий, а разрыву с «мисс Ол» прежде всего способствовало то, что в середине декабря Есенин познакомился с батумской школьной учительницей армянкой Шаганэ Нерсесовной Тальян. О характере их отношений ничего доподлинно не известно, но уже дня через два после их знакомства Есенин написал стихотворение «Шаганэ ты моя, Шаганэ» — честь, которой удостаивались весьма немногие женщины.

Стихотворение это заслуживает того, чтобы процитировать его полностью:

Шаганэ ты моя, Шаганэ!

Потому, что я с севера, что ли,

Я готов рассказать тебе поле,

Про волнистую рожь при луне.

Шаганэ ты моя, Шаганэ.

Потому что я с севера, что ли,

Что луна там огромней в сто раз,

Как бы ни был красив Шираз,

Он не лучше рязанских раздолий.

Потому, что я с севера, что ли.

Я готов рассказать тебе поле,

Эти волосы взял я у ржи,

Если хочешь, на палец вяжи —

Я нисколько не чувствую боли.

Я готов рассказать тебе поле.

Про волнистую рожь при луне

По кудрям ты моим догадайся.

Дорогая, шути, улыбайся,

Не буди только память во мне

Про волнистую рожь при луне.

Шаганэ, ты моя Шаганэ!

Там, на севере, девушка тоже,

На тебя она страшно похожа,

Может, думает обо мне…

Шаганэ ты, моя Шаганэ.

Есенин вспоминал Шаганэ и в других стихотворениях, вошедших в цикл «Персидские мотивы». Ее имя фигурирует в стихотворении «Ты сказала, что Саади целовал лишь только в грудь…»:

Я б порезал розы эти,

Ведь одна отрада мне —

Чтобы не было на свете

Лучше милой Шаганэ.

Конечно, ей же, Шаганэ Тальян, посвящено и знаменитое стихотворение:

Никогда я не был на Босфоре,

Ты меня не спрашивай о нем.

Я в твоих глазах увидел море,

Полыхающее голубым огнем.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я сюда приехал не от скуки —

Ты меня, незримая, звала.

И меня твои лебяжьи руки

Обвивали, словно два крыла.

Я давно ищу в судьбе покоя,

И хоть прошлой жизни не кляну,

Расскажи мне что-нибудь такое

Про твою веселую страну.

Заглуши в душе тоску тальянки,

Напои дыханьем свежих чар,

Чтобы я о дальней северянке

Не вздыхал, не думал, не скучал.

И в стихотворении «В Хороссане есть такие двери…» Есенин снова обращается к Шаганэ, называя ее именем Шага:

Ни к чему в любви моей отвага.

И зачем? Кому мне песни петь?

Если стала неревнивой Шага,

Коль дверей не смог я отпереть,

Ни к чему в любви моей отвага.

Потом ее имя появляется в «Голубой родине Фирдуси…» и, наконец, в одном из стихотворений, завершающих цикл «Персидские мотивы», Есенин в последний раз упоминает Шаганэ:

…Я не знаю, как мне жизнь прожить:

Догореть ли в ласках милой Шаги

Иль под старость трепетно тужить

О прошедшей песенной отваге?

Можно смело утверждать, что мало кто из женщин Есенина оставил в его поэзии такой заметный след, как эта никому не известная бакинская учительница Шаганэ Тальян. Увы, большего мы о ней не знаем.

Во второй половине февраля 1925 года Есенин вернулся в Тифлис, пообщался со своими грузинскими друзьями-поэтами. Потом заехал в Баку, откуда послал Гале Бениславской телеграмму:

«Выходите в воскресенье встречать несите шубу и денег. Сергей»

1 марта Есенин был уже в Москве.