Глава IX «МОЕ ВАТЕРЛОО»
Глава IX
«МОЕ ВАТЕРЛОО»
Именно так образно назвал свое путешествие в Америку Сергей Есенин в разговоре с Анатолием Мариенгофом по возвращении в Москву. Он ехал в Соединенные Штаты, полный надежд, что молодая страна Америка в отличии от одряхлевшей Европы примет его, русского поэта, поймет и оценит по достоинству.
Перед тем как подняться на борт океанского лайнера «Париж», Есенин с Дункан подготовили совместное заявление, исполненное оптимизма.
Это заявление вызвало интерес американской прессы. Газеты широко цитировали из него такой абзац:
«Мы направляемся в Америку с одной-единственной целью — рассказать о русском самосознании и трудиться над тем, чтобы сблизить две наши великие страны. Никакой политики, никакой пропаганды. Более всего мы хотим подчеркнуть тот факт, что есть только две страны — Россия и Америка. Быть может, искусство станет посредником для утверждения русско-американской дружбы».
Другие американские газеты выделили из заявления Дункан и Есенина другую часть, и она действительно имела принципиальное значение: «В нашем путешествии мы пересекли всю Европу. В Берлине, Париже и Лондоне мы не нашли ничего кроме музеев, смерти и разочарования. Америка — наша последняя и самая большая надежда».
Это предощущение Есенин подтвердил, уже вернувшись из Америки в Россию. В очерке «Железный Миргород», опубликованном в августе — сентябре в газете «Известия», он писал:
«Я объездил все государства Европы и почти все штаты Северной Америки. Зрение мое переломилось, особенно после Америки. Перед Америкой мне Европа показалась старинной усадьбой».
Более всего на Сергея Есенина произвели впечатление американские масштабы. На лайнере «Париж» он был прежде всего потрясен размерами корабельного ресторана, который «площадью немного побольше нашего Большого театра… Я шел через громадные залы специальных библиотек, шел через комнаты для отдыха, где играют в карты, прошел через танцевальный зал, и минут через пять, через огромнейший коридор, спутник подвел меня к нашей кабине. Я осмотрел коридор, где разложили наш большой багаж, приблизительно в 20 чемоданов, осмотрел столовую, свою комнату, две ванные комнаты и, сев на софу, громко расхохотался. Мне страшно показался смешным и нелепым тот мир, в котором я жил раньше».
А дальше в очерке «Железный Миргород» следует абзац, который наши квасные «патриоты» старательно избегают цитировать: «Вспомнил, — пишет Есенин, — про «дым Отечества», про нашу деревню, где чуть ли не у каждого мужика в избе спит телок на соломе или свинья с поросятами, вспомнил после германских и бельгийских дорог наши непролазные дороги и стал ругать всех цепляющихся за «Русь», как за грязь и вшивость. С этого момента я разлюбил нищую Россию».
Плавание через Атлантику заняло шесть дней, и 1 октября 1922 года пароход миновал статую Свободы и вошел в гавань Нью-Йорка.
«Моим глазам, — писал Есенин, — предстал Нью-Йорк.
Мать честная! До чего бездарны поэмы Маяковского об Америке! Разве можно выразить эту железную и гранитную мощь словами? Это поэма без слов… Здания, заслонявшие горизонт, почти упираются в небо. Над этим всем проходят громадные железобетонные арки. Небо в свинце от дымящихся фабричных труб. Дым навевает что-то таинственное, кажется, что за этими зданиями происходит что-то такое великое и громадное, что дух захватывает».
Так случилось, что Америка встретила русского поэта Есенина, впервые ступающего на американскую землю, и великую танцовщицу Айседору Дункан, родившуюся в этой стране, совсем не радушно.
Иммиграционные власти, подозревая, что Дункан и Есенин прибыли в Соединенные Штаты в качестве большевистских агентов и пропагандистов, не разрешили им сойти на берег в нью-йоркской гавани. Такая настороженность была понятна в свете антикоммунистической истерии, охватившей Америку в те годы.
Супружеская чета вынуждена была провести ночь на борту «Парижа», где вечером их атаковали журналисты. Айседора Дункан зачитала им заготовленное заранее заявление:
«Мы являемся представителями молодой России. Мы не замешаны ни в какие политические дела. Мы трудимся только на ниве искусства. Мы верим в то, что душа России и душа Америки поймут друг друга».
Газета «Нью-Йорк таймс» отмечала: «Мисс Дункан была явно раздражена позицией иммиграционного инспектора и откровенно заявила об этом репортерам в своей роскошной каюте на прогулочной палубе лайнера «Париж». Она полулежала на софе, изящно обняв левой рукой за шею своего мужа, светлые волосы которого были сильно напудрены».
Несмотря на гнев Айседоры по поводу задержания, отмечала «Нью-Йорк геральд», «ее муж Сергей Есенин, молодой русский поэт со светлыми волосами, явно был склонен рассматривать этот инцидент как довольно банальный и подлежащий быстрому урегулированию… Гибкий, атлетически сложенный, с широкими плечами и тонкой талией, он разговаривал с Дункан главным образом через ее секретаря. Есенин выглядит моложе своих 27 лет. В простом сером твидовом костюме он ничем не отличается от заурядного американского бизнесмена. Хотя он не говорит по-английски, он склонился над своей супругой и с улыбкой одобрял все, что она говорила репортерам. Оба они выглядели искренне влюбленными и не старались скрывать это.
…Изадора заявила, что считает своего мужа величайшим из живущих русских поэтов, который входит в группу имажинистов. Она показала журналистам томик его стихов, переведенных на французский язык.
…Молодой русский поражен панорамой небоскребов Манхеттена и сказал, что будет писать о них. Он говорит, что предпочитает сочинять стихи «о бродягах и попрошайках», но он не похож на них. Он сказал также, что его обожают бандиты и попрошайки, собаки, коровы и другие домашние животные. В прессе его называли меланхоличным, но он, похоже, самый веселый большевик, который когда-либо пересекал Атлантику».
Во время интервью Дункан не преминула рассказать, как она встретила Есенина:
«Это было единение душ, и началось оно во сне, когда ее душа воспарила и встретила его душу».
На следующий день их привезли на Эллис-Айленд, где американские власти держат иммигрантов до принятия решения, впустить их в страну или отправить обратно… На пути туда они проплыли мимо статуи Свободы, Есенин помахал ей рукой и сказал по-русски (по словам его пресс-агента): «Я обожаю тебя, старуха, хотя обстоятельства сейчас не позволяют мне прокричать тебе это».
Допрос Дункан и Есенина на Эллис-Айленде продолжался два часа, после чего им разрешили высадиться на американский берег.
А демократическая Америка уже выражала свой протест.
Подруга Айседоры певица Анна Фицью опубликовала письмо главному редактору «Нью-Йорк таймс», в котором писала:
«Уважаемый сэр! Изадора Дункан на Эллис–Айленде! Боги могут смеяться! Изадора Дункан, которой школа классического танца обязана своим возникновением, причислена к рангу опасных иммигрантов!.. Все, кто знает мисс Дункан, знают, что она художник, весьма мало интересующийся социальными и экономическими проблемами, ее муж такой же художник, как и она».
Вся эта история с иммиграционными властями и допросом на острове Эллис имела для Дункан и Есенина свою положительную сторону — они получили большую рекламу. Газета «Нью-Йорк трибюн» именно так прокомментировала это обстоятельство:
«У Америки есть привычка выставлять себя наихудшим образом, когда иностранец или даже ее гражданин приплывает к ее берегам.
…Вашингтон не знает, почему она и ее крепенький славянский муж задержаны на острове Эллис. По–видимому, этого не знают и иммиграционные власти.
Хотя это был печальный опыт лично для мисс Дункан или, правильнее сказать, миссис Есенин, вряд ли он вызвал слезы на глазах ее пресс-агента.
Дело в том, что эти неблагоприятные события повлекли за собой появление этих самоварников на первых полосах газет, без чего их приезд вообще не был бы замечен».
Нью-йоркские журналисты в своих репортажах уделили основное внимание одежде Дункан и Есенина. Газеты сообщали, что Айседора Дункан одета весьма ярко. Она появилась перед представителями прессы «в полуварварском костюме русской танцовщицы, включая раскрашенные сапожки из мягкой желтой кожи, и с яркими рыжими волосами».
Вот и другой репортаж: «Мадам Дункан спустилась с борта лайнера в белой мягкой фетровой шляпе, из-под которой на плечи падала волна рыжих волос. Обута она в сапоги до колен из мягкой красной кожи, отделанной зеленой эмалью. На ней был жакет и юбка синей шерсти с индейской бахромой». Еще одна газета сообщала своим читателям, а главное — читательницам, что «на мисс Дункан была белая круглая фетровая шляпа с узкой черной лентой, бордового цвета шелковое платье и сапожки из красной кожи».
По возвращении в Москву Есенин хвастался друзьям и собутыльникам, что, когда они спустились по трапу, их встречала целая толпа репортеров и фотографов. Более 20 газет, утверждал он, немедленно опубликовали обширные репортажи и фотографии. «В этих материалах, — отмечал Есенин, — мало говорилось об Айседоре Дункан и о том, что я поэт, а больше всего внимания было уделено моим высоким ботинкам и тому, что я атлетически сложен и что я безусловно мог бы стать лучшим спортсменом Америки».
Действительно, газета «Нью-Йорк уорлд», к примеру, писала: «Вошел муж мадам Дункан. Он говорит по-французски, выглядит мальчишкой, который был бы отличным полузащитником в любой футбольной команде, ростом он около 5 футов 10 дюймов, русые, хорошо подстриженные волосы, широкие плечи, узкие бедра и ноги, которые могут пробежать сотню ярдов за десять секунд».
Газетные репортажи, несмотря на всю их банальность, позволяют судить — хотя бы поверхностно — о физическом и душевном состоянии Есенина, когда они с Айседорой высадились на американской земле. Все газетчики отмечали, что он спокоен, независим, ироничен и очень привязан к своей жене. Есенин показался нью-йоркским репортерам молодым и веселым, не было и намека на то, что он пьет или плохо себя чувствует.
А вот следующие четыре месяца повлекли за собой разительные перемены в психике Есенина. Если с июня по начало декабря он держал себя в руках, то после этого «свадебное путешествие Есенина и Дункан, — как писал Ходасевич, — обернулось хулиганским турне по Америке, гнусной одиссеей, полной злоключений и провалов».
Мари Дести вспоминала: «Во время поездки Изадоры по Америке душевное расстройство Есенина начало проявляться в полную силу. Он обнаружил, что Америка встретила его не так, как он ожидал, и он винил в этом Изадору, оскорбляя ее и ее страну по каждому поводу. Газеты сообщали о множестве скандалов, иногда сгущая краски, но в них было достаточно правды, чтобы сделать жизнь почти невыносимой».
Для такого полного неприятия Америки Есениным было несколько причин. Он совершенно не знал английского языка и по свойственной ему подозрительности постоянно воображал, что все вокруг смеются над ним. Айседора впоследствии вспоминала: «И это накладывалось на его гордость! С его-то нездоровым тщеславием! Он немедленно становился яростным, как демон».
Есенин взял себе за привычку неожиданно исчезать с приемов, а когда они с Айседорой оставались вдвоем, он хватал ее за горло и кричал: «Правду! Правду! Говори мне всю правду! Что эти американские подонки говорили обо мне? " Дункан, задыхаясь, объясняла ему, что о нем говорили только хорошее, однако он не верил ей. «Это было так ужасно! — сокрушалась Дункан. — Такое несчастье!»
Есенину мнилось, что окружающие воспринимают его как экзотическую редкость и как проходимца, который женился на Айседоре ради ее славы и ее денег.
Намерение Есенина покорить Америку своими стихами натолкнулось на непреодолимый языковой барьер, и разочарование его было колоссальным.
Воздушный танец Дункан являлся интернациональным языком, стихи же Есенина писались на не понятном никому русском языке. Его надежда завоевать всемирную славу рухнула. Вот это и было его Ватерлоо.
Америка его отвергла, и Есенин обратил свое раздражение в другом направлении. Он стал остро ревновать к славе Айседоры и уверился (или притворялся, что уверился) в том, что Америка вообще не воспринимает искусство.
Довольно точно охарактеризовал создавшуюся ситуацию Анатолий Мариенгоф:
«Есенин был невероятно гордым и тщеславным, он считал себя первым поэтом России. Но у него не было европейского имени. А у Изадоры Дункан оно было. Во время их поездки по Европе и Америке он уверился в том, что его воспринимают как «молодого мужа знаменитой Дункан». Надо сказать, что никчемные журналисты, особенно за океаном, не слишком щадили его чувства. А тут еще нездоровая подозрительность Есенина! Он прочитывал эти слова «молодой муж» в каждом взгляде и слышал в каждом слове. А слова эти звучали на английском, французском, немецком языках — подозрительные, таинственные, враждебные. Он не знал ни одного языка. И их поездка превратилась для него в долгое мученье, пытку, оскорбление. Он сломался. Это многое объясняет».
Мариенгофу вторил американский менеджер Айседоры Дункан Сол Юрок:
«В Москве, вообще повсюду в России, он выступал как великий Есенин, новый Пушкин. Даже сама Изадора преклонялась перед его бессмертным даром. Однако в Берлине, в Париже, повсюду в Америке — кто когда–нибудь слышал о Есенине? Везде звучало только Изадора, Изадора, одна Изадора… И этому самовлюбленному человеку, испорченному обожанием русских, за границей не хватало обожания, и ему это было тем более горько, что по мере того, как они уезжали все дальше от Москвы, слава Дункан возрастала. Он страшно завидовал Изадоре, его ревность доходила до того, что он вообще отрицал ее искусство».
По-видимому, не добившись славы стихотворной, Есенин решил привлечь к себе внимание Америки испытанным способом — шумными скандалами.
В отличие от громких эскапад имажинистов в Москве, скандалы, которые Есенин устраивал в Америке, были более отчаянными, более безнадежными. В Москве он мог вызывать возмущение публики, но потом эти же люди слушали, как он читал свои стихи, и восхищались.
В Америке он оказался как бы в безвоздушном пространстве, его скандалы становились самоцелью, теряли всякий смысл.
Уже после своего возвращения в Россию Есенин говорил своему другу Льву Повицкому: «Да, я устраивал скандалы. Мне это было необходимо. Мне это было нужно, чтобы создать себе известность и чтобы они меня запомнили. Ты думаешь, я читал им свои стихи? Читать стихи американцам? В их глазах я стал бы просто посмешищем. А вот когда я сдергивал со стола скатерть со всеми блюдами и тарелками на пол или свистел в театре, или мешал уличному движению — это они могли понять. Если я так поступаю, значит, я миллионер. Отсюда уважение, слава — все для меня! Теперь они помнят меня больше, чем Дункан».
Тогдашний заведующий славянским отделом Публичной библиотеки в Нью-Йорке Авраам Ярмолинский писал о пребывании Есенина и Дункан в Соединенных Штатах:
«Есенин объездил ряд городов в восточных и центральных штатах, сопровождая Айседору в ее турне. Иногда она выводила его на сцену и произносила экспромтом коротенькую речь, в которой он назывался «вторым Пушкиным»! Если верить газетной заметке, на ее первом выступлении (в Карнеги-холле) Есенин был в высоких сапогах, русской рубашке, и шея его была обмотана длиннейшим шарфом. Но вряд ли роль «мужа своей жены» была по душе Есенину. К тому же во время поездки по Америке ему почти не с кем было перемолвиться словом. Как известно, с женой у него буквально не было общего языка. Это, может быть, тоже способствовало злоупотреблению им спиртными напитками».
Алкоголь, конечно, играл не последнюю роль в поведении Есенина в Америке. Не следует забывать, что Есенин и Дункан попали в Соединенные Штаты вскоре после того, как там был принят «сухой закон», и им приходилось довольствоваться чудовищным самогоном, который, по словам Айседоры, мог убить слона. Это питье отнюдь не способствовало улучшению здоровья Есенина.
На этом фоне и начались выступления Айседоры Дункан в Соединенных Штатах.
Первый ее концерт состоялся 7 октября в огромном зале Карнеги-холл в Нью-Йорке.
Эпизод с задержанием знаменитой танцовщицы на острове Эллис, широко преподнесенный американской прессой, подстегнул любопытство публики — зал был полон.
Программа состояла из произведений Чайковского — Шестая (Патетическая) симфония, Марш славянки. И хотя некоторые знатоки утверждали, что Дункан уже не в состоянии танцевать на прежнем уровне, ее выступление увенчалось успехом. Пресса откликнулась на ее концерт благожелательными откликами.
Достаточно, привести в качестве примера отзыв критика газеты «Нью-Йорк трибюн» под заголовком «Танцы мисс Дункан обладают необыкновенной прелестью».
«Вместо греческой девушки, — писал критик, — скачущей под свирель или играющей с мячом, зрителям явилась эпохальная фигура, олицетворяющая собой Россию.
Каждой своей позой, каждым жестом, каждым эмоциональным аккордом, находящим отражение в ее лице, мисс Дункан воспроизводит надежды, опасения, разочарования и страдания русского народа…
Потрясает ее интерпретация Марша славянки, в котором она воплотила трагедию рабства. Появляясь перед зрителями с руками, закованными в кандалы, со спиной, согнувшейся под игом тирании, она в конце концов разрывает путы титаническим усилием и несется в буйном танце победившей свободы…
В конце представления она обратилась к аудитории с речью. Она отозвалась о своем муже, как об «Уолте Уитмене России».
— Я протянула руку России, — сказала она, — и я призываю вас сделать то же самое. Я призываю вас полюбить Россию, потому что Россия обладает всем, чего нет в Америке, а Америка обладает всем, чего нет в России. Тот день, когда Россия и Америка поймут друг друга, ознаменует собой рассвет новой эпохи в истории человечества».
Спустя четыре дня после первого концерта Изадора Дункан выступила в том же Карнеги-холле с вагнеровской программой. Одна из газет писала: «Мисс Дункан исполнила танец на музыку «Полета валькирий», Похоронного марша Зигфрида, из «Гибели богов», из «Тристана и Изольды» и на тему прелюдии и вакхического танца из «Тангейзера».
Сцена Карнеги-холла была временно переделена в своих пропорциях длинными занавесями, которые освещались ярко–синим и бледно–голубым светом. На этом фоне мисс Дункан с рыжими волосами, одетая в прозрачную греческую тунику исполняла свою интерпретацию этой музыки под аплодисменты восторженной публики».
Следует отметить, что успеху танцев Айседоры Дункан в значительной степени мешали ее политические речи. В конце каждого концерта она не могла удержаться от того, чтобы не обратиться к аудитории с короткими пламенными речами, в которых она прославляла революционную Россию, призывала к установлению дружбы между американским и русским народами.
Антрепренер Дункан Сол Юрок спустя четверть века вспоминал об этом периоде американской политической истории:
«Волна реакции на разговоры о войне, о Вильсоне, о либерализме принимала угрожающие масштабы. Это был год, когда красный цвет воспринимался как символ зла, назвать человека большевиком означало проклясть его бессмертную душу, а его бренное тело отправить в тюрьму. Подозрительность и недоверие к Советскому Союзу и сейчас еще являются силой, с которой приходится считаться. В 1922 году это была не подозрительность, а откровенный, безрассудный ужас, это было не недоверие, а ненависть».
Революционные выкрики Айседоры вместе с ее прозрачными одеяниями вызывали протесты пуритански и антибольшевистски настроенных жителей ряда американских городов. Конфликт разразился в Бостоне. Два концерта, которые Дункан дала в этом городе, известном своим ханжеством и политическим консерватизмом, оказались началом провала всех ее дальнейших гастролей. Отклики прессы были уничтожающими. Сообщение из Бостона от 22 октября гласило: «Дункан в ярко-красном шарфе заявляет, что она красная. Многие бостонцы покинули представление, будучи шокированы ее обнаженным телом». В сообщении подчеркивалось, что Айседора Дункан танцевала «в прозрачном одеянии, которое не оставляло никакой пищи для воображения».
Одна из газет писала: «Воодушевленная своей речью и раздраженная флегматичностью и холодностью зрителей, она размахивала над головой красным шелковым шарфом и кричала:
— Он красный! Я тоже красная! Это цвет жизни и мужества. Вы когда-то были отважными. Не позволяйте приручить вас!»
Бостонцы упрекали Дункан в том, что она сорвала с себя красную тунику и размахивала ею над головой, как знаменем, оставшись в чем мать родила. Сол Юрок — правда, с чужих слов — говорил, что Айседора всего лишь разорвала свою тунику и обнажила одну грудь с криком: «Вот красота! "
Возмездие последовало немедленно. Сообщение из Бостона от 23 октября гласило: «Этот город последний, который видел мисс Дункан на сцене, если мэр Кэрли выполнит свои намерения. Побуждаемый широко распространившейся критикой ее последнего выступления в Симфони-холле, мэр полон решимости запретить танцовщице появляться на бостонской сцене… Бостон все еще обсуждает два представления, которые мисс Дункан дала в Симфони–холле. Многие зрители на обоих концертах, шокированные ее прозрачными одеждами и бунтарскими речами, покидали зал».
Следующей остановкой в турне Дункан по Соединенным Штатам был Чикаго. Конечно, первым делом репортеры засыпали Айседору вопросами о происшедшем в Бостоне. Дункан сказала им:
«Я не обнажалась и не кричала: «Я красная!» «Я красная!» Я не могла сорвать с себя тунику, потому что она закреплена у меня на плечах и вокруг бедер эластичными лентами».
Сол Юрок дал телеграмму Дункан, настаивая на том, чтобы она больше не произносила речей под занавес. Та немедленно заявила своим зрителям: «Мой менеджер сказал мне, что, если я буду произносить речи, мое турне кончится. Очень хорошо, турне кончилось. Я вернусь в Москву, где есть водка, музыка, поэзия и танцы… Да, и Свобода!»
Американское турне Айседоры Дункан и Сергея Есенина подходило к концу . Можно было подводить итоги. А итоги были нерадостные, — как в материальном, так и в духовном отношении. Это отчетливо видно из письма Есенина Анатолию Мариенгофу из Нью-Йорка от 12 ноября 1922 года.
«Милый мой Толя! — писал Есенин. — Как рад я, что ты со мной здесь в Америке, не в этом отвратительнейшем Нью-Йорке. Было бы так плохо, что хоть повеситься.
Изадора прекраснейшая женщина, но врет не хуже Ваньки, все ее банки и замки, о которых она пела нам в России, — вздор. Сидим без копеечки, ждем, когда соберем на дорогу и обратно в Москву.
Лучше всего, что я видел в этом мире, это все-таки Москва…
О себе скажу (хотя ты все думаешь, что я говорю для потомства): что я впрямь не знаю, как быть и чем жить теперь».
В результате американского турне здоровье Есенина сильно пошатнулось. Неожиданно всплывает версия о наследственной эпилепсии. Вениамин Левин, посетивший Есенина и Дункан в нью-йоркском отеле, застал поэта в постели больного. Он описал свое посещение следующими словами:
«Есенин выглядел более бледным, чем обычно, он был со мной очень вежлив и задумчив. Он сказал мне, что у него был эпилептический припадок. Никогда раньше я об этом не слышал. А теперь он рассказал мне, что унаследовал эпилепсию от деда. Его деда однажды выпороли на конюшне, и с ним стали случаться эпилептические припадки, передавшиеся его внуку».
Намек на эпилепсию содержится и в письме Есенина, которое не воспроизводилось в русских изданиях. Есенин писал своему знакомому Мани-Лейбу: «Перед вечером у меня был новый припадок. Сегодня я лежу разбитый как морально, так и физически. Сиделка провела у моей постели всю ночь. Приходил доктор и сделал мне укол морфия… У меня та же болезнь, какой болели Эдгар По и Мюссе. Эдгар По во время таких припадков разбивал все в доме». К этому необходимо добавить, что врач в Париже в 1923 году тоже поставил Есенину диагноз: эпилепсия.
Помимо эпилептических припадков у Есенина к концу пребывания в Америке появилось еще одно недомогание, но уже психического порядка: он стал все чаще поговаривать о самоубийстве. Сол Юрок вспоминал: «Он говорил в Нью-Йорке о самоубийстве. Здание небоскреба Вулворт-билдинг манило его броситься вниз, говорил он, держа в руке рукопись последнего своего стихотворения. Но, подумав, он решил, что может упасть на случайного прохожего или на ребенка в коляске. Ему бы этого не хотелось».
Мари Дести вспоминала, что Есенин в ту пору часто размахивал револьвером и угрожал им Айседоре.
Макс Мерц, директор зальцбургской школы, где училась Елизавета Дункан, встретил Айседору в Нью-Йорке и так описал эту встречу:
«Я увидел ее в квартире одного нашего общего знакомого, когда она сбежала от своего разбушевавшегося мужа после того, как он с ней жестоко обращался. Она была смертельно напугана, как затравленное животное. Я старался успокоить ее и сказал, что она не должна позволять так с ней обращаться, на что она ответила со своей характерной мягкой улыбкой: «Вы знаете, Есенин — крестьянин, а у русского крестьянина есть обычай по субботам напиваться и бить свою жену!» И она тут же начала восхвалять поэтический гений своего мужа, в котором была совершенно уверена».
Последние месяцы пребывания Дункан и Есенина в Америке были ознаменованы для поэта новыми скандалами и ссорами с супругой. В Мемфисе, например, они в очередной раз повздорили. Сол Юрок вспоминал: «Только однажды, насколько я знаю, Изадора пыталась усмирить его. Как-то раз она, Есенин и Владимир Ветлугин поехали из Мемфиса в пригородный ресторанчик, где они поужинали и выпили немало дрянного самогонного виски. Есенин, как обычно, стал неуправляемым, началась бурная ссора, и в конце концов Изадора и Ветлугин взяли единственное остановившееся там такси и уехали в город, оставив поэта сидящим под деревом в обеденном костюме под проливным дождем. Он вернулся в Мемфис пешком, утопая в лужи по щиколотку, и добрался до отеля только утром, весь в грязи».
Еще более неприятный инцидент произошел в конце января 1923 года в Нью-Йорке, в Бронксе, когда Есенина пригласили в дом к русско-еврейскому поэту Мани-Лейбу на встречу с поэтами. Он приехал туда пьяный, позволил себе несколько раз выкрикнуть «жиды», что вызвало настоящий скандал, ударил Айседору и в конце концов его уволокли оттуда силой.
Надо сказать, что это довольно загадочная история. Никогда до сих пор Есенин не проявлял себя антисемитом. Наоборот, как упоминалось выше, он с ненавистью произносил слово «русофил». Что на него нашло, сейчас трудно судить, к тому же случай буквально единичный.
На следующий день Есенин отправил Мани-Лейбу письмо с извинениями. Он просил прощения и ссылался на эпилепсию. «Вечером, — писал он, — у меня был еще один припадок… Душа моя неповинна в том, что произошло. Я проснулся утром в слезах, мой добрый Мани-Лейб! Я прошу вас проявить ко мне хотя бы жалость».
Что касается эпилепсии, то исследователи ссылаются на строчки в стихотворении «Ты прохладой меня не мучай…»:
Одержимый тяжелой падучей,
Я душой стал, как желтый скелет.
Есть и другие подтверждения версии об эпилепсии. В 1923 году Есенин после жуткого скандала был доставлен в полицию, где зафиксировали, что он «подвержен эпилептическому припадку, поскольку слишком много выпил».
Лейб Фейнберг подтверждает: «Да, Есенин был эпилептиком. Я был свидетелем нескольких его эпилептических припадков в Москве, Берлине и Нью-Йорке».
Лев Повицкий писал: «Да, Есенин был болен», но позднее объяснял, что он имел в виду не эпилепсию, а шизофрению. Авраам Ярмолинский тоже утверждал, что не видел припадков у Есенина, и высказывал предположение, что Есенин притворялся эпилептиком, чтобы иметь оправдание своему поведению, и что аура «священной болезни» импонировала ему.
А Рюрик Ивнев, напротив, отметал всякие предположения об эпилепсии Есенина. Он утверждал: «То, что американские газеты писали о Есенине, полная чушь. Есенин никогда не был эпилептиком, и у него не было и намека на эту болезнь. Я не знаю, почему этим газетам (я думаю, что не всем, а только некоторым) понадобился такой миф, тем более, что это никак не умаляло человеческое достоинство. Достаточно вспомнить Достоевского».
Путешествие Есенина и Айседоры Дункан по Америке завершилось. Оно обернулось для знаменитой танцовщицы провалом, если и не сокрушительным, то более чем ощутимым. Виноваты, естественно, по мнению Дункан, были американцы и враждебно настроенная пресса.
«Америка не ценит искусства, — говорила Дункан в одном из последних своих интервью, данных ею на борту лайнера «Джордж Вашингтон», — какая нация позволит обезображивать природу от одного края страны до другого чудовищными рекламными щитами. Рекламные щиты — вот подлинное американское искусство — искусство продавать, вместо того чтобы наслаждаться прекрасным».
Дункан жаловалась, что во время своего пребывания в Америке она подвергалась дискриминации. Началось это с того, что, когда они с Есениным должны были сойти на берег в Нью-Йорке, чиновники иммиграционной службы отправили их на Эллис-Айленд, тюрьму для иммигрантов, проходящих проверку на политическую благонадежность. И хотя их оттуда быстро выпустили, газеты раздули это обстоятельство и создали Дункан репутацию опасного радикала.
Она обвиняла американскую прессу, и в частности херстовские газеты, в том, что они обрекли ее гастрольную поездку по Америке на полный провал.
— Да, я революционерка, — заявила она на борту «Джорджа Вашингтона», — все подлинные художники — революционеры, но это не означает, что я большевичка. Мой муж тоже не большевик. А все время нашего пребывания здесь мы находились под наблюдением.
Дункан с негодованием говорила о репортерах, которые, вместо того чтобы спрашивать ее об искусстве танца, интересовались лишь тем, что она думает о свободе любви или о коллективной собственности.
На следующий день после отплытия «Джорджа Вашингтона» нью-йоркские газеты писали, что прощальные слова Дункан были полны горечи — она осталась недовольна Америкой вообще, а особенно самогонным виски, которое они здесь вынуждены были пить.
— Я лучше буду жить в России, — заявила она, — есть черный хлеб и пить водку, чем жить в Соединенных Штатах в лучших отелях.
Она упрекнула утренние газеты, вышедшие в тот день, что они ни словом не обмолвились о ее прощальном концерте накануне вечером в Лексингтон Опера Хаус. А между тем зал приветствовал ее стоя и пел «Интернационал».
— Пошли, Сергей, — бросила она мужу. — За нами наверняка следят даже сейчас. Пойдем в нашу каюту. Она наша, хотя мы и вынуждены были влезть в долги, чтобы оплатить ее.
Здесь надо сказать о том, что вскоре после отъезда Дункан и Есенина департамент труда США лишил Айседору Дункан американского гражданства.
Конечно, были в Америке и разумные люди, порицавшие это решение и вообще травлю, которой подверглась Дункан в Соединенных Штатах. Так, например, писатель Макс Истмен, редактор влиятельных журналов социалистической направленности, писал:
«Множество глупых американцев — почти вся глупая Америка — воображают, что они посмеялись над Дункан. Они ошибаются. Наоборот: она посмеялась над ними.
Она не только замечательная танцовщица, у нее есть разум и моральная сила…
Ее изгнали из Америки, и причина здесь не только в том, что она замужем за иностранцем. Это должно было произойти непременно. Америка никогда раньше не видела женщину-гения и не знала, что с нею делать. И тем не менее Изадора до мозга костей своих американка.
Америка сражается против американизма — это и есть Изадора. Если Америка одержит победу над собой — над своей мелочной скаредностью, над своим ханжеским лицемерием, — если Америка одержит такую победу, Изадора Дункан будет изваяна в бронзе и статуя ее будет стоять у ворот храма Человечества. Она будет стоять там, охваченная нетерпением с приподнятым коленом и напряженно распростертыми руками, как в Военном марше или в танце скифской воительницы, которая прикрыта своим мужеством, как броней, и сражается за утверждение жизни в Америке».
Характерно, что, описывая отплытие Дункан и Есенина, газеты не уделили, по существу, никакого внимания Есенину — он для них был только белокурым поэтом, буйным мужем буйной танцовщицы. Когда они приехали в Нью-Йорк в начале октября, Есенин произвел на репортеров впечатление своей мальчишеской внешностью, атлетическим сложением, веселостью.
Теперь, после четырех месяцев пребывания в Америке, Есенин сильно изменился. Изадора была весьма обеспокоена душевным и физическим состоянием мужа. Самогонное виски в больших количествах отнюдь не улучшило его здоровье.
Переход через Атлантику на «Джордже Вашингтоне» только усугубил болезнь Есенина. За все дни плавания он ни разу не был трезвым, тем более, что добыть спиртное на борту лайнера не составляло никакого труда.
Несколько забегая вперед, можно привести воспоминания поэта Всеволода Рождественского о встрече с Есениным в Ленинграде после его возвращения из поездки:
«Только когда он подвинулся ближе к свету, стало ясно, как разительно он изменился за эти годы. На нас глядело опухшее, сильно припудренное лицо, глаза были мутноваты и грустны. Меня поразили тяжелые есенинские веки и две глубоко прорезанные складки около рта.
Выражение горькой усталости не покидало Есенина ни на минуту, даже когда он смеялся или оживленно рассказывал о своих заграничных странствиях.
В пылу разговора он вытащил из кармана свежую коробку папирос и попытался разрезать бандероль острием ногтя. Руки его настолько заметно дрожали, что кому-то из присутствующих пришлось прийти ему на помощь».
Какой болезненный удар был нанесен по самолюбию Есенина и по его воспаленному самомнению, показывает то, что, уже вернувшись в Россию, когда Америка осталась далеко за океаном, он все еще жалуется на американцев, которые не воздали должного его таланту поэта. В этом плане характерен разговор Есенина с Всеволодом Рождественским в Ленинграде о том, как его с Айседорой приняли в Нью-Йорке.
«Америку я так и не успел увидеть. Остановились в отеле. Выхожу на улицу. Темно, тесно, неба почти не видно. Народ спешит куда-то, и никому до тебя дела нет — даже обидно. Я дальше соседнего угла и не ходил. Думаю — заблудишься тут к дьяволу и кто тебя потом найдет? Один раз вижу — на углу газетчик, и на каждой газете моя физиономия! У меня даже сердце екнуло. Вот это слава! Через океан дошло.
Купил я у него добрый десяток газет, мчусь домой, соображаю — надо дать тому, другому послать. И прошу кого-то перевести подпись под портретом. Мне и переводят:
«Сергей Есенин, русский мужик, муж знаменитой, несравненной, очаровательной танцовщицы Айседоры Дункан, бессмертный талант которой…» и т.д. и т.п.
Злость меня такая взяла, что я эту газету на мелкие клочки изорвал и долго потом успокоиться не мог. Вот тебе и слава! В тот вечер спустился я в ресторан и крепко, помнится, запил. Пью и плачу. Очень уж мне назад, домой, хочется».
Пожалуй, самый главный и самый трезвый итог своего путешествия на Запад он подвел в разговоре с Чернявским.
Чернявский вспоминал, что Есенин очень путано отзывался о Западе. Есенин был вроде бы рад, что он не принял Европу и она не приняла его… Но более всего его растревожила Америка. У него было ощущение зависти, смешанное с ненавистью по отношению к Америке. Он не скрывал, что его возвращение домой было бегством от Запада и от любви.
Так бесславно началось и кончилось «завоевание» Есениным Америки, полным провалом, «моим Ватерлоо», как образно сформулировал это он сам.