Глава VII «БУЙСТВО ГЛАЗ И ПОЛОВОДЬЕ ЧУВСТВ»

Глава VII

«БУЙСТВО ГЛАЗ И ПОЛОВОДЬЕ ЧУВСТВ»

В 1921 году Москву взбудоражила новость: приезжает Айседора Дункан.

Новость повторяли на все лады, о Дункан писали газеты, ее называли «великой», «непревзойденной», о ней говорили и хорошее, и плохое, но все сходились на одном: она — королева танца.

Она действительно покорила своим искусством Европу и Америку. Она была богата — по слухам, даже сказочно богата, ведь не зря она побывала замужем за самим Зингером — владельцем фабрик швейных машинок. Вспоминали и другого мужа Дункан — знаменитого в те времена режиссера, который ставил «Гамлета» на сцене Художественного театра. При этом горестно покачивали головами — от Крэга у Дункан было двое детей, но они погибли в автокатастрофе.

Одни говорили, что она красива, другие — что ослепительна. Некоторые разногласия порождал ее возраст, но даже по самым благожелательным подсчетам ей было уже под сорок. И все равно она танцевала божественно — без традиционных балетных аксессуаров, в одном белом хитоне и босиком.

Все задавали себе один и тот же вопрос: зачем ее несет из богатой Америки и сытой Европы в Россию, в грязь, в дикость?

Ничего загадочного в решении Дункан приехать в Советскую Россию не было. Просто она оказалась одной из той довольно многочисленной плеяды западных интеллектуалов, писателей, художников, деятелей театра, которым опостылел сытый американский и европейский бездуховный образ жизни и которые увидели в русской революции — или только хотели увидеть — освежающую бурю, поверили в то, что на диких просторах России возникает новое светлое будущее.

В этом плане очень о многом говорят слова Айседоры Дункан в ее книге воспоминаний:

«По пути в Россию я чувствовала то, что должна испытывать душа, уходящая после смерти в другой мир, я думала, что навсегда расстаюсь с европейским укладом жизни. Я видела, что идеальное государство, каким оно представлялось Платону, Карлу Марксу и Ленину, чудом осуществилось на земле. Со всем жаром существа, разочаровавшегося в попытках претворить в жизнь в Европе свои художественные видения, я готовилась вступить в идеальное государство коммунизма».

В свое время в Европе Айседора Дункан не раз пыталась создать школу танца для детей. Это была ее мечта, ее видение счастливого развития человека. Еще в 1906 году она писала: «Со временем я намерена создать театр, открыть школу, в которой 100 маленьких девочек изучали бы мое искусство и впоследствии самостоятельно совершенствовались».

Обратите внимание на «мое искусство». Ее превозносили на все лады, и она окончательно утвердилась в своей исключительности.

Однако на Западе она так и не нашла богатых людей, которые заинтересовались бы ее идеями и вложили бы в нее деньги. Тогда ее мысли обратились к России. Она не раз, начиная с 1904 года, бывала в России, и эта страна нравилась ей своим гостеприимством, умением русской публики чутко воспринимать ее искусство танца, откликаться на ее творческие идеи.

Достаточно вспомнить слова великого Станиславского: «После первого вечера я не пропускал уже ни одного концерта Дункан. Потребность видеть ее часто диктовалась изнутри артистическим чувством, близко родственным ее искусству».

Русскую революцию Дункан встретила восторженно. «Тот день, когда пришла весть о революции в России, — писала она в книге «Моя жизнь», — наполнил всех любителей свободы надеждой и радостью… В ночь русской революции я танцевала с дикой, неистовой радостью. Сердце мое рвалось в груди за тех, кто сейчас дождался освобождения, а раньше подвергался страданиям и пыткам и умирал за дело человечества».

И вот теперь она обратила свои надежды к Москве. Весной 1921 года она получила телеграмму от наркома просвещения Луначарского: «Русское правительство единственное, которое может понять вас. Приезжайте к нам. Мы создадим вашу школу».

Дункан ответила Луначарскому письмом: «Я никогда не искала денег за мою работу. Я хочу получить студию, дом для меня и моих учениц, простую еду, простые туники и возможность сделать мою работу как можно лучше. Я устала от буржуазного коммерческого искусства. Очень грустно, что я никогда не могла отдать свое творчество людям, для которых оно существует. А я вместо этого вынуждена была продавать свое творчество по пять долларов за место… Я хочу танцевать для масс, для рабочих людей, которые нуждаются в моем искусстве и у которых никогда не было денег, чтобы прийти и увидеть меня. Я хочу танцевать для них бесплатно… Если вы принимаете меня на этих условиях, я приеду и буду работать для будущего Русской Революции и для ее детей».

Получив такой ответ, Луначарский телеграфировал Дункан в Париж: «Приезжайте в Москву. Мы дадим вам школу и тысячу детей. Вы сможете осуществить ваши идеи в большом масштабе».

Друзья пытались отговорить Айседору от поездки в «эту варварскую страну», но она заявила журналистам: «Я намерена провести ближайшие десять лет в России».

В искренности Дункан сомневаться не приходится, но здоровый скепсис нашептывает, что не все так просто, что, скорее всего, ее благородный жест был продиктован определенными сомнениями — она знала, что ее успех в Америке и Европе продлится недолго. В последнее время сборы с ее концертов заметно снизились, и это не могло не беспокоить практичную Айседору.

Так или иначе, но летом 1921 года Айседора Дункан появилась в Москве. Здесь ей предстояло встретить свою судьбу, свою последнюю любовь и свою беду — русского поэта Сергея Есенина.

Слышал ли что-нибудь об Айседоре Дункан Сергей Есенин? Конечно, слышал. Не мог не слышать. Слишком громкое это было имя. Но никогда раньше он ее не видел, а потому не мог знать, насколько она красива, насколько по-женски привлекательна.

Важно было другое — ореол славы, магия известности, которая всегда зачаровывала Есенина.

Мариенгоф оставил яркое и точное описание преддверия встречи Есенина с Айседорой Дункан. Они с Есениным сидели в саду «Эрмитаж», когда к ним подошел их друг художник Жорж Якулов. Он вообще был близок к имажинистам и даже подписывал их манифесты. Мариенгоф пишет: «На нем был фиолетовый френч из старых занавесок. Он бьет по желтым крагам тоненькой тросточкой. Шикарный мужчина. С этой же тросточкой, в белых перчатках он водил свою роту в атаку на немцев. А потом на оранжевых ленточках звенел георгиевскими крестами».

Якулов загадочно посмотрел на них, прищурив глаз, похожий на маслину:

— А хотите с Изадорой[1] Дункан познакомлю?

Есенин даже привскочил со скамьи:

— Где она? Где?

— Здесь… кхе-кхе… замечательная женщина.

Есенин, ухватил Якулова за рукав:

— Веди!

И они понеслись от Зеркального театра к Зимнему, от Зимнего в Летний, от Летнего к оперетте, от оперетты обратно в парк, шаркая глазами по скамейкам.

Изадоры Дункан не было.

— Черт дери… кхе-кхе… нет… ушла… черт дери.

— Она здесь, Жорж, здесь.

И снова от Зеркального к Зимнему, от Зимнего к оперетте в Летний сад.

Мариенгоф сказал:

— Ты бы, Сережа, ноздрей след понюхал.

— И понюхаю!

Дункан нигде не было. Есенин молчал и досадовал.

И дальше Мариенгоф по прошествии многих лет пишет очень точные слова:

«Теперь чудится что-то роковое в той необъяснимой и огромной жажде встречи с женщиной, которую он никогда не видел в лицо и которой суждено было сыграть в его жизни столь крупную, столь печальную и, скажем более, губительную роль».

Айседора Дункан, конечно, и слыхом не слыхивала о русском поэте Сергее Есенине, не могла и гадать, что встретит в Москве златокудрого синеглазого красавца, который окажется ее судьбой.

Некоторые исследователи высказывали предположение, что стремление Дункан ехать в Москву было вызвано не только желанием открыть там грандиозную балетную школу. Может быть.

Биограф Есенина Маквей утверждает, что помимо артистических причин у Дункан были и другие подспудные надежды — она надеялась найти в большевистской России любовника, который скрасит осень ее жизни. Ее взгляды на замужество были не менее революционными, чем ее художнические и политические убеждения.

Айседора происходила из семьи, в крови которой смешались шотландские и ирландские корни. Впрочем, семьей это можно назвать только с некоторой натяжкой: отец покинул мать-ирландку, и она вместе с детьми постоянно кочевала из одного дома в другой. Впоследствии Айседора утверждала, что на танцы, которые она создала, ее вдохновило бурное, свободное от всяких ограничений детство, «Главным в моем детстве, — вспоминала она, — был постоянный дух бунтарства против убожества той жизни, которой мы жили… Моя мать совершенно не беспокоилась о материальных благах и приучила нас с презрением относиться к владению домами, мебелью, любой собственностью».

Развод родителей оставил своеобразный отпечаток на юной Изадоре — она стала ярой противницей брака. «Я решила тогда, что всю свою жизнь буду сражаться против брака и за эмансипацию женщин, за право каждой женщины иметь ребенка, как ей захочется, за ее достоинство».

Весной 1902 года в Будапеште она влюбилась в Ошкара Береги, актера, игравшего роль Ромео. Всю свою жизнь Айседора хранила память о молодом венгре с божественным лицом и фигурой, который «…превратил непорочную нимфу, какой я была, в разнузданную и ничего не боящуюся вакханку… Мои груди, до той поры еле заметные, разбухли и поражали меня очаровательным ощущением. Мои бедра, которые напоминали мальчишеские, начали иначе двигаться, и всем своим существом я ощущала страшное желание, потребность… Ах, юность, весна, Будапешт и Ромео!»

Потом в Бейруте Айседора вновь влюбилась и почувствовала, что ее душа «… похожа на поле битвы, где Аполлон, Дионис, Христос, Ницше и Рихард Вагнер оспаривают власть… Я уехала из Бейрута, но я увезла в своей крови мощный яд. Я слышала зов сирен».

В декабре 1904 года в Берлине Айседора встретила знаменитого театрального режиссера англичанина Гордона Крэга, которого она считала гением театра. Ее письма к Крэгу, написанные в период 1904–1907 годов, когда они были любовниками, раскрывают ее характер — характер женщины, готовой учиться, трудиться изо всех сил, честной и преданной. Крэг, напротив, предстает личностью противоречивой, надменной, предельно эгоцентричной и зачастую несправедливой.

Тем не менее Гордон Крэг был человеком неординарным — Айседора более десяти лет оставалась под обаянием его личности. В 1906 году она родила от него дочь.

О том, чтобы создать семью, не могло быть и речи. Крэг не ощущал себя в ответе за судьбу своей дочери. А Айседора по-прежнему отрицала брачные узы. «Я была против брака всем моим существом. Я верила тогда и верю сейчас, — писала она в книге мемуаров «Моя жизнь», — это глупый и порабощающий обычай, — ведущий — особенно в среде художников — к разводам, к абсурдным и вульгарным судебным разбирательствам».

О Крэге и Дункан можно было бы сказать, что они созданы друг для друга, и тем не менее их любовь приводила к жестоким ссорам и долгим разлукам. Айседора без устали металась по Европе, зарабатывая, но и тратя напропалую деньги, а Крэг был поглощен своей идеей создать новый театр.

Они дарили друг другу вдохновение, муки и бесконечную любовь, они действительно не могли жить вместе, но и не могли жить порознь.

Крэг, выдающийся режиссер, подлинный художник, оставил впечатляющую запись о танце Айседоры Дункан:

«Я никогда не забуду, когда я в первый раз увидел, как она выходит на пустую сцену, чтобы танцевать. Это было в 1904 году.

Она вышла из-за кулис, которые были не выше, чем она сама, прошла к пианисту, сидевшему за огромным роялем спиной к залу. Он только что закончил играть короткую прелюдию Шопена. Она остановилась у рояля, прислушиваясь к последним звукам. Она стояла неподвижно. Можно было сосчитать до пяти, даже до восьми, потом снова зазвучал Шопен, вторая прелюдия или этюд, звуки лились негромко, а она все стояла. Потом она сделала шаг назад и в сторону, опять зазвучала музыка, и она начала двигаться. Просто двигаться — без пируэтов или каких-то других фигур, которые мы ожидали увидеть и без которых не обошлись бы Тальони или Фанни Эйслер. Она разговаривала с нами на своем собственном языке — понимаете? На своем собственном языке — вы уловили? — не повторяя ни одного из мастеров балета. Она двигалась так, как никто другой до нее не двигался. Танец кончился, и она опять замерла. Она не кланялась, не улыбалась — ничего похожего!

Откуда мы знаем, что она говорила с нами на своем собственном языке? Мы это понимали, потому что видели, как плавно движется ее голова, ее руки, как ступают ее ноги, как движется вся она. Мы могли сказать одно: она отдавала воздуху то, что мы жаждали услышать, и теперь мы это слышали, и это вызывало у нас необычайный восторг, а я… я сидел неподвижно, лишившись дара речи».

Весной 1909 года Айседора Дункан встретила миллионера Париса Зингера. Она стала жить на его роскошной яхте, перестала носить короткие туники и перешла на роскошные туалеты.

10 мая 1910 года она родила Парису Зингеру сына, однако по-прежнему отказывалась выйти за него замуж. Менее чем через три года в жизни Айседоры Дункан произошла страшная трагедия — в результате автомобильной аварии ее дети погибли — машина упала в Сену и дети утонули.

Последствия трагедии были для Айседоры ужасны. Как свидетельствует ее приятельница Мэйбл Додж, «она стала все дальше и дальше отходить от реальности — или от того, что большинство людей считают реальностью. В своей книге она называет это судьбой — черной судьбой, но судьба это была или нет, ее разум сдвинулся… Это была пытка, что бы она ни делала — спала ли, или что-нибудь еще, — лучшими часами ее жизни остались часы работы, танца, хотя она изо всех сил старалась быть счастливой. Любовники — любовники и вино — ничто не могло утолить эту жажду, этот голод».

Но Дункан и не скрывает своего отношения к любовным удовольствиям:

«Я особенно отвергаю мнение многих женщин, что после сорока достойная жизнь исключает занятия любовью. Какая это ошибка!»

В другом месте своих воспоминаний она еще более откровенна:

«Какая глупость вечно петь только о любви, связанной с весной. Краски осени гораздо богаче, разнообразнее, и радость, приносимая осенью, в тысячу раз мощнее, ужаснее, прекраснее… Когда-то я была застенчивой девушкой, потом агрессивной вакханкой, а теперь я обволакиваю своего любовника, как море накрывает смелого пловца, поглощает, затягивает в водоворот, окутывает волнами облака и огня».

Незадолго до конца своей жизни Айседора уже довольно спокойно констатировала:

«Часто, когда люди спрашивают меня о моей морали, я отвечаю, что считаю себя исключительно моральной личностью, потому что во всех моих отношениях с мужчинами я делала только такие движения, которые мне казались прекрасными…

Люди спрашивают меня, считаю ли я занятия любовью искусством, и я отвечаю, что не только к любви, но и ко всякой стороне жизни нужно относиться как к искусству. Мы уже вышли из примитивного дикарства, и все проявления нашей жизни должны формироваться через культуру и перевоплощение интуиции и инстинкта в искусство».

Вот с таким эмоциональным и физическим багажом летом 1921 года Айседора Дункан приехала в Москву.

Любопытно, что встреча Дункан с Есениным произошла 3 октября 1921 года — в день рождения Сергея Есенина. Считать их встречу подарком судьбы — не нам судить. Ему в тот день исполнилось 26 лет, Айседоре Дункан было уже 42 года. Разница в 16 лет — не так уж мало. Выше уже говорилось о том, что Есенина большей частью влекло к женщинам старше его, но такого возрастного разрыва еще не было.

Импресарио Дункан Илья Шнейдер вспоминал, как ему на одной из московских улиц встретился художник Жорж Якулов и сказал, что сегодня у него в студии небольшая вечеринка, и предложил приехать и привезти Дункан. «Было бы любопытно ввести ее в круг московских художников и поэтов», — сказал Якулов. Айседора, когда Шнейдер рассказал ей об этом приглашении, сразу же согласилась. Чувствовала ли она, что идет навстречу своей судьбе?

Мастерская Жоржа Якулова помещалась на самом верхнем этаже дома № 10 по Большой Садовой. В этом тоже можно было бы усмотреть происки судьбы — ведь это был тот самый дом, в котором впоследствии жил Михаил Афанасьевич Булгаков и который он изобразил в романе «Мастер и Маргарита», разместив там «нехорошую квартиру» с обитающей в ней нечистой силой.

Но во времена Якулова это была студия свободного художника: картины, афиши, фигурки восточных божков, на полу — персидский ковер, окно от пола до потолка и мебель, состоящая из нескольких стульев, мольберта и табуреток с красками. Вычурной формы узкий стол с крышкой из фанеры, изготовленный по эскизу самого Якулова. Над столом длинное зеркало в светлой резной раме по его же эскизу. Справа занавес, арка, за ней небольшая комната, в ней секретер, диван, два мягких кресла и шкаф с рулонами бумаги.

Появление Дункан в студии Якулова вызвало минутную паузу изумления, а потом начался невообразимый шум. Явственно слышались только возгласы «Дункан!»

Якулов сиял. Он пригласил всех к столу, но Айседора от ужина отказалась и устроилась в маленькой комнате. Окруженная поклонниками, она возлежала на кушетке и принимала их восхищение как должное.

Илья Шнейдер вспоминает, как его чуть не сбил с ног какой-то человек в светло-сером костюме.

Есенин ворвался в студию с криком:

— Где Дункан? Где Дункан?

Перед ним полулежала рослая, статная женщина с отличной, как в то время говорили, «сладострастной» фигурой, с очень красивым, классическим лицом. На ней был красный, мягкими складками льющийся халат. Красные волосы блестели медью, большое тело двигалось легко и мягко. На Есенина смотрели глаза, похожие на блюдца из синего фарфора, маленький нежный рот улыбался.

Есенин едва не одним прыжком пересек большую студию и ворвался в ту комнату, где находилась Дункан. Он упал на колени около кушетки и принялся целовать Айседоре руки. А она погрузила пальцы в его шелковые волосы и начала ерошить их, приговаривая при этом:

— Золотая голова!

Этим она повергла всех собравшихся в полное изумление, так как было известно, что Дункан не знает ни единого слова по-русски. Потом она крепко поцеловала Есенина в губы.

Мариенгоф вспоминал: «И вторично ее рот, маленький и красный, как ранка от пули, приятно изломал русские буквы:

— Ангел!

Поцеловала еще раз и сказала:

— Черт!»

Последние слова особенно загадочны. То, что Дункан назвала Есенина ангелом, понять еще можно — в его лице, несмотря на некоторые следы, оставленные беспорядочной жизнью и пьянством, было что-то ангельское. Но откуда «Черт»? Или чуткое восприятие Айседоры ощутило ауру зла, затаившуюся в Есенине?

Что же произошло в эти минуты между этими двумя людьми, между мужчиной и женщиной? Понять душевное состояние Дункан нетрудно — она ехала в Россию в надежде встретить там нового любовника и, увидев златокудрого молодого красавца, тут же влюбилась в него.

Есенин? Конечно, он уже загодя был в восхищении от Дункан, если можно так выразиться, он был влюблен в ее славу, но когда он увидел воочию античную богиню, в нем вспыхнула страсть. Да, да, не любовь, а именно страсть — «половодье чувств».

Для всех было загадкой, как они умудряются понимать друг друга — Айседора не говорила по-русски, а Есенин не знал ни одного европейского языка. И тем не менее между ними установилось полное взаимопонимание.

Позднее в тот вечер Дункан сказала сопровождавшему ее Илье Шнейдеру:

— Он читал мне свои стихи, я ничего не поняла, но я слышу, что это музыка и что стихи эти писал гений.

За полночь участники вечеринки начали расходиться. Шнейдер спросил Айседору, не собирается ли она домой. Дункан с видимой неохотой поднялась. Есенин неотступно следовал за ней. Когда они вышли на Садовую, было уже совсем светло. Им повезло — мимо проезжала свободная пролетка. Айседора поднялась в нее, будто в экипаж, запряженный шестерней цугом. Есенин сел рядом с ней. Шнейдеру не оставалось ничего другого, как примоститься на облучке, спиной к извозчику.

Так они поехали по Садовой, уже освещой лучами солнца. За Смоленским бульваром извозчик свернул и выехал на Пречистенку. Лошадка неторопливо перебирала копытами, но Дункан и Есенину это было совершенно безразлично. Они держали друг друга за руки и казались вполне счастливыми. Они даже не обращались к Шнейдеру с просьбой что-то переводить им.

Извозчик дремал, а его лошаденка уже в который раз объезжала вокруг церкви, попавшейся им на пути.

Первым очнулся Шнейдер и тронул извозчика за плечо.

— Эй, отец! Ты что, венчаешь нас, что-ли? Вокруг церкви, как вокруг аналоя, третий раз едешь…

Есенин встрепенулся и, узнавав чем дело, радостно рассмеялся.

— Повенчал! — раскачивался он от хохота, ударяя себя по колену и поглядывая искрящимися глазами на Айседору.

Она пожелала узнать, что произошло, и когда Шнейдер объяснил ей, она со счастливой улыбкой протянула:

— Свадьба.

Пролетка остановилась у особняка с колоннами. Есенин и Дункан молча посмотрели друг на друга, держась за руки, поднялись по ступенькам и вошли в дверь.

С этой ночи Есенин поселился в особняке, который советское правительство предоставило Дункан и ее школе на Пречистенке.

Уже на следующий вечер они вместе принимали гостей. Это были главным образом приятели Есенина.

Анатолий Мариенгоф описывал этот вечер:

«На другой вечер мы были у Дункан.

Она танцевала нам танго «Апаш».

Апашом был Изадора Дункан, а женщиной — шарф.

Страшный и прекрасный танец.

Узкое и розовое тело шарфа извивалось в ее руках. Она ломала ему хребет судорожными пальцами. Беспощадно и трагически свисала круглая шелковая голова ткани.

Дункан кончала танец, распластав на ковре судорожно вытянувшийся труп своего призрачного партнера».

Воспоминания о доме Дункан оставил и Иван Старцев:

«В квартире Дункан всегда царил полумрак, создаваемый драпировками. Поражало отсутствие женщин. Дункан всегда оставалась единственной женщиной среди окружавшей ее богемы. При всей солидности своего возраста она сумела сохранить внешнее обаяние».

Стиль отношений Есенина и Айседоры Дункан установился сразу же после того, как они сошлись. Она — стареющая женщина, до безумия влюбленная в своего молодого, красивого и талантливого любовника. Все это довольно точно подметил Мариенгоф, который писал: «Есенин был ее повелителем, ее господином. Она, как собака, целовала руку, которую он заносил для удара, и глаза, в которых чаще чем любовь, горела ненависть к ней».

Она не только не стеснялась своей любви к Есенину, но всячески ее выставляла напоказ. Иван Старцев вспоминал: «Одетая в полупрозрачную шелковую тунику, она ласково бросала каждому, кто, сопровождая Есенина, приезжал к ней в гости, обе руки и, смущаясь незнанием русского языка, с трудом говорила:

— Есенин ты друг? Ты тоже друг? Изадора любит Есенина!»

Что же касается самого Есенина, то его ария в этой любовной драме была гораздо многосложнее.

Страсть не любовь, она быстро проходит. И когда Мариенгоф писал о его глазах, «в которых чаще, чем любовь, горела ненависть к ней», то есть известные основания подозревать, что ненависть к Изадоре служила только отражением его глубокого отвращения к самому себе — положение, в котором он оказался, не украшало его в собственных глазах. Можно предположить, что он возненавидел себя за то, что продал свое право первородства за чечевичную похлебку. Несомненно, в его связи с Айседорой Дункан присутствовал налет меркантилизма. Его завораживали намеки на капиталы Дункан в Европе и Америке, на роскошные дома и виллы, которыми она якобы там владела. Манила его и перспектива поехать вместе с ней за границу, «Мир посмотреть и себя показать».

Мариенгоф, который недолюбливал Дункан, как, впрочем, и всех женщин, с которыми у Есенина возникали любовные отношения — он ревновал к ним своего друга, — написал довольно жестко, но, надо полагать, правдиво о Есенине в этой ситуации:

«Есенин влюбился не в Изадору Дункан, а в ее славу, в ее всемирную славу. И он женился на ее славе, а не на ней — не на этой стареющей, отяжелевшей, но все еще прекрасной женщине с крашеными волосами. Он испытывал удовольствие, гуляя под руку с этой всемирной знаменитостью по московским улицам, появляясь с нею в «Кафе поэтов», на концертах, на театральных премьерах, слыша позади себя многоголосый шепот: «Дункан-Есенин, Есенин-Дункан».

Словом, связь Есенина с Дункан была не совсем обычной и далеко не однозначной. Конечно, еще теплились угольки страсти, осталась привязанность, временами вспыхивала нежность. Эту двойственность в его поведении по отношению к Айседоре замечали и окружающие.

Уже цитировавшийся выше Иван Старцев в своих воспоминаниях «Мои встречи с Есениным» отмечал: «Есенин свои чувства к Изадоре выражал различно: то казался донельзя влюбленным, не оставляя ее ни на минуту при людях, то наедине он подчас обращался с ней тиранически грубо, вплоть до побоев и обзывания самыми площадными словами. В такие моменты Изадора бывала особенно терпелива и нежна с ним, стараясь всяческими способами его успокоить».

Любопытный и характерный эпизод приводит Георгий Иванов в своих прелестных, хотя и не вполне достоверных мемуарах:

«На банкете в ее честь Изадора поцеловала Есенина в губы. Поэт, который был к этому моменту уже пьян, оттолкнул ее, а когда она снова поцеловала его, ударил ее по лицу. Изадора начала всхлипывать, Есенин принялся утешать ее, кончилось это тем, что она нацарапала бриллиантом в своем кольце на оконном стекле: «Есенин хулиган, Есенин ангел!».

Ирма, приемная дочь Айседоры и ее верная помощница, видела в Есенине скорее дьявола, нежели ангела. Сам Есенин, видимо, поддерживал в ней это убеждение, поддразнивая ее. Он, например, подарил ей московское издание своей драматической поэмы «Пугачев» с дарственной надписью: «Ирме от дьявола. С. Есенин».

Сама Айседора Дункан писала в одном из писем: «Каждый раз, когда ко мне приходит новая любовь в виде демона, или ангела, или просто мужчины, я верю, что он тот единственный, кого я ждала всю жизнь, и что эта любовь будет последней в моей жизни».

Здесь следует подчеркнуть — и это очень существенно, — что к чисто женской любви Дункан к Есенину примешивалось материнское чувство. Есенин чем-то напоминал ей утонувшего сына Патрика. Позднее она скажет своей приятельнице Мари Дести: «Я не перенесу, если упадет хоть один золотой волосок с его головы. Неужели ты не видишь совпадения? Он так похож на маленького Патрика. Если бы Патрику было суждено вырасти, он выглядел бы точно так же. Неужели я позволю, чтобы его кто-нибудь обидел?»

Любопытную жанровую сценку, очень точно характеризующую быт и отношения Есенина и Дункан в тот период, оставил нам в своих воспоминаниях искусствовед Бабенчиков, сблизившийся тогда с Есениным и бывавший в особняке на Пречистенке:

«Поднявшись по широкой мраморной лестнице и отворив массивную дверь, я очутился в просторном холодном вестибюле. Есенин вышел ко мне, кутаясь в какой-то пестрый халат. Меня поразило его болезненно-испитое лицо, припухшие веки глаз, хриплый голос, которым он меня спросил:

— Чудно? — И тут же прибавил: — Пойдем, я тебя еще не так удивлю.

Сказав это, Есенин ввел меня в комнату, огромную, как зал. Посредине ее стоял письменный стол, а на нем среди книг, рукописей и портретов Дункан высилась деревянная голова самого Есенина работы Коненкова. Рядом со столом помещалась покрытая ковром тахта. Все это было в полном беспорядке, точно после какого-то разгрома.

Есенин, видя мое невольное замешательство, еще больше возликовал:

— Садись, видишь, как я живу — по-царски! А там, — он указал на дверь, — Дункан. Прихорашивается. Скоро выйдет.

…Вошла Дункан. Я ее видел раньше очень давно и только издали, на эстраде, во время ее гастролей в Петербурге. Сейчас передо мной стояла довольно уже пожилая женщина, пытавшаяся — увы, без особенного успеха — все еще выглядеть молодой. Одета она была во что-то прозрачное, переливающееся, как и халат Есенина, всеми цветами радуги и при малейшем движении обнажавшее ее вялое и от возраста дряблое тело, почему-то напомнившее мне мясистость склизкой медузы. Глаза Айседоры, круглые, как у куклы, были сильно подведены, а лицо ярко раскрашено, и вся она выглядела такой же искусственной и нелепой, как нелепа была и крикливо обставлена комната, скорее походившая на номер гостиницы, чем на жилище поэта.

…Дункан говорила вяло, лениво цедя слова, о совершенно различных вещах. О том, что какой это ужас, что она пятнадцать минут не целовала Есенина, что ей нравится Москва, но она не любит снега и еще что-то, все в том же кокетливо-наивном тоне стареющей актрисы. Говоря, она полулежала на широкой тахте, усталая, разморенная заботами прошедшего дня и, как мне показалось, чем-то расстроенная.

Есенин тоже был не в духе. Он сидел в кресле, медленно тянул вино из высокого бокала и упорно молчал, не то с усмешкой, не то с раздражением слушая болтовню Айседоры».

В воспоминаниях Бабенчикова явственно проступает замеченная и другими тема двойственности отношения Есенина к Дункан:

«Вообще с Дункан, как я имел возможность не раз убедиться, он бывал резок. Говорил о ней в раздраженном тоне, зло, колюче: «Пристала. Липнет, как патока». И вдруг тут же неожиданно, наперекор сказанному вставлял: «А знаешь, она баба добрая. Чудная только какая-то. Не пойму ее».

А Айседора, когда он отталкивал ее, в восторге восклицала: «Это Россия… это настоящая Россия… Есенин крепкий, очень крепкий!», а его грубые выходки по отношению к ней объясняла лаконично: «Русская любовь!»

Айседора старалась выучить некоторые русские фразы, чтобы произносить их Есенину. В своем блокноте она выводила: «Моя последняя любовь», «Я обожаю землю, по которой ты ходишь». А Есенин учил ничего не подозревающую утонченную танцовщицу русским площадным ругательствам, похабщине.

Мариенгоф замечает: «Платон проводил четкое различие между личностью любящей и личностью любимой. Одна из толстовских персонажей говорит: «Я поцеловала его, и он подставил мне щеку». Изадора была личностью любящей. Есенин подставлял ей щеку, и она целовала его».

О двойственности отношения Есенина к Дункан говорили и другие их знакомые. Иван Старцев, например, отмечает, что Есенин и Айседора были связаны узами «взаимной нежности и привязанности», и тут же добавляет, что Есенин порой вел себя «как тиран», даже бил ее и обзывал грубыми до неприличия именами.

В том же ключе оценивал отношения Есенина и Дункан поэт Сергей Городецкий. Он ссылался на «глубокую взаимную любовь», но далее утверждал: «Конечно, Есенин был отчасти влюблен в Изадору, а отчасти в ее славу, он любил Изадору, насколько он вообще был способен любить. В общем, можно сказать, что эта сфера жизни значила для него очень мало. Женщины не играли в его жизни такой роли, как, скажем, в жизни Блока».

В одном вопросе Дункан оказывала на Есенина дурное влияние: он и так был не прочь выпить и по поводу, и без повода, а она способствовала этому. Она любила шампанское, коньяк и водку. Ее антрепренер Сол Юрок отмечал, что меры она не знала, как, впрочем, во всем. За завтраком она пила портвейн, обедала с виски и шампанским.

Мариенгоф утверждал: «До того, как он встретил Изадору Дункан, Есенин не выпивал больше или чаще, чем все мы. Он любил выпить в хорошей компании — этакое удовольствие время от времени, но не больше». Другие поэты-имажинисты в своих воспоминаниях упирают именно на это обстоятельство. Конечно, есть иные свидетельства, и, скорее всего, имажинисты не были объективными свидетелями — они обвиняли Дункан во всех бедах Есенина и едновременно защищали собственную репутацию. Тем не менее известно, что Мариенгоф и Шершеневич, провозглашавшие в своих стихах разгул страстей, в поседневной жизни были людьми трезвыми и уравновешенными.

Следует отметить, что тема пьянства в поэзии Есенина вообще не возникала до 1921 года. В стихотворениях «Хулиган» и «Исповедь хулигана» нет и намека на приверженность поэта к алкоголю. Тем не менее Есенин начал слишком часто тянуться к чарке в 1920–1921 годах. Его встреча с Айседорой Дункан если и послужила стимулом, ускорившим у поэта тягу к вину, то далеко не самым главным. Некоторые из друзей Есенина и его родственники склонны видеть в Дункан разрушающее начало в его жизни — отчасти потому, что с ней он стал больше пить, а отчасти потому, что им было удобнее выставить Айседору как воплощение пагубного иностранного влияния на поэта и снять с него вину.

Имело место и противоположное мнение — приемная дочь Айседоры Ирма обвиняла Есенина в том, что он приучил Дункан к крепким напиткам. Ирма писала: «Если не считать аперитив–другой перед едой, да и то от случая к случаю, никто из девушек, в том числе и сама Изадора, не пил ничего крепкого. Только когда ей перевалило за сорок, когда она вышла замуж за этого русского, под его дурным влиянием она привыкла к крепким напиткам».

В течение какого-то времени особняк Дункан на Пречистенке стал центром пирушек имажинистов. Ее дом вечно был полон представителями русской богемы — поэтами, художниками, скульпторами вроде Коненкова, музыкантами, дирижерами.

Мари Дести так описывала эти сборища: «День за днем, ночь за ночью дом заполняла эта дикая сумасшедшая банда писателей, художников, артистов… Это были избалованные дети большевиков… Они же по любому поводу поносили правительство и вообще вели себя так, словно они на Монмартре. Они называли себя скандалистами и вели себя соответственно. Они шумно напивались каждую ночь, и им в голову не приходило ложиться спать до рассвета».

В канун Рождества Есенин, не предупредив Дункан, отправился со своим другом Иваном Старцевым в мастерскую Сергея Коненкова. Они оставались там целых три дня, выпивая и наслаждаясь обществом замечательного скульптора. А Айседора места себе не находила от беспокойства. Она заехала к Старцеву и оставила ему записку. Ей мерещился Есенин с перерезанным горлом на грязном полу какого-нибудь притона. Записка кончалась весьма примечательными словами: «Не думайте, что я пишу, как влюбленная школьница, нет — мною движет привязанность и материнская забота».

В других случаях Айседора сопровождала своего партнера. Как писала Мари Дести на основании слов самой Дункан: «Они часто отправлялись навестить одного из самых великих скульпторов современности Коненкова… Здесь Сергей чувствовал себя счастливым. Здесь он часами читал стихи, в то время как Коненков продолжал свою работу. Потом Коненков выставлял водку, черный хлеб и колбасу, и начинался пир. Это были, наверное, самые счастливые дни жизни Изадоры».

5 октября 1921 года народный суд города Орла вынес решение о расторжении брака Сергея Есенина с Зинаидой Райх. Неминуемо вставал вопрос о женитьбе на Айседоре Дункан. К тому же они собирались за границу и знали, что, если не будут состоять в законном браке, им придется столкнуться со сложностями и даже неприятностями. Все помнили печальную историю поездки Горького с Андреевой в Америку, где их отказывались пустить в отели из-за того, что они не были обвенчаны.

Бракосочетание Есенина и Дункан стало для них обоих событием примечательным. Айседора вспоминала, как перед поездкой в Россию в 1921 году она пошла в Лондоне к гадалке и та ей сказала: «Вас ждет дальняя дорога. Много странного и необычного всретится вам на пути, будут и неприятности, но в конце вы выйдете замуж…»

«При слове «замуж», — говорила Айседора, — я прервала ее взрывом смеха. Я, которая всегда была против замужества? Я не выйду замуж. Гадалка сказала: «Поживем — увидим».

Судя по воспоминаниям Мариенгофа, Дункан была очень возбуждена предстоящим браком.

«Свадьба! Свадьба! — весело щебетала она. — Присылайте нам поздравления!.. Мы будем принимать подарки! Блюда, соусницы, сковородки!.. Первый раз в жизни у Изадоры законный муж».

Мариенгоф спросил ее, а как насчет Зингера? И Гордона Крэга? Но Изадора закричала: «Нет! Нет! Сережа первый муж Изадоры. Теперь Изадора будет толстой русской женой».

Она соглашалась быть «толстой русской женой», но годков себе при этом хотела поубавить. Накануне того дня, когда они должны были регистрировать брак, Дункан смущенно подошла к Шнейдеру, держа в руках свой французский паспорт.

— Не можете ли вы тут немножко исправить? — еще более смущаясь, попросила она.

Шнейдер не понял. Тогда она пальчиком показала строку, где был указан год ее рождения.

— Это для Есенина, — застенчиво сказала она. — Мы с ним не чувствуем этих пятнадцати лет разницы, но они тут написаны… и мы завтра дадим наши паспорта в чужие руки… Ему, может быть, будет неприятно. Паспорт же мне вскоре не будет нужен. Я получу другой.

Шнейдер исправил ей год рождения.

Ощущал ли Есенин разницу в возрасте? Мариенгоф, как уже выше говорилось — не самый объективный свидетель, пишет, что, когда Изадора ела и пила, Есенин «смотрел на нее с нескрываемой ненавистью, на эту женщину, покрасневшую от водки и старательно жующую уже, наверное, искусственными зубами».

Мариенгоф утверждал, что Есенин не любил оставаться наедине с Дункан: «Ему было легче поцеловать эту пятидесятилетнюю женщину, когда он бывал пьян… Он ложился в их широкую брачную постель из карельской березы в состоянии опьянения».

Однако были свидетельства и подлинной любви Есенина к Дункан.

Представляют интерес воспоминания Бабенчикова. Бабенчиков как–то в разговоре напрямик сказал Есенину, что его близость с Айседорой Дункан выглядит удивительно и даже сомнительно. В ответ со стороны Есенина последовал «целый ряд теплых и почти умиленных слов об этой женщине. Ему хотелось защитить ее от всякой иронии. В его голосе звучали и восхищение и нечто похожее на жалость. Его еще очень трогала эта любовь и особенно ее чувствительный корень — поразившее Дункан сходство его с ее маленьким погибшим сыном.

— Ты не говори, она не старая, она красивая, прекрасная женщина. Но вся седая (под краской), вот как снег. Знаешь, она настоящая русская женщина, более русская, чем все там. У нее душа наша, она меня хорошо понимала…»

И опять в разговорах с Бабенчиковым Есенин возвращался к более общей теме — к своим отношениям с женщинами вообще. «С женщинами, говорил он, ему трудно было оставаться подолгу. Он разочаровывался постоянно и любил периоды, когда удавалось жить «без них», но зато когда чувственная волна со всеми ее обманами захлестывала его на время, то опять-таки по–старому — «без удержу». Обо всем этом говорил он попросту, по-мужски, и смеясь, но без грусти и беспокойства».

Рюрик Ивнев тоже бывал не раз у Есенина и Дункан в их «гнездышке» на Пречистенке. Впоследствии он вспоминал: «Чуткость Айседоры была изумительной. Она могла улавливать безошибочно все оттенки настроения собеседника, и не только мимолетные, но и все или почти все, что таилось в душе… Это хорошо понимал Есенин, он в ту пору не раз во время общего разговора хитро подмигивал мне и шептал, указывая глазами на Изадору:

— Она все понимает, все, ее не проведешь».

Свою драматическую поэму «Пугачев», когда она вышла отдельным изданием, Есенин подарил Дункан с дарственной надписью: «За все, за все тебя благодарю». Если учесть сказанное им же «ее не проведешь», надпись звучит очень красноречиво.

Анна Никритина, актриса Камерного театра, на которой незадолго до того женился Мариенгоф, вспоминала:

«Дункан была удивительной, интеллигентной женщиной! Она прекрасно понимала, что для Сережи она представляла страстное увлечение и ничего больше и что его подлинная жизнь лежит где-то отдельно. Когда бы они ни приходили к нам, она усаживалась на нашу разломанную тахту и говорила. «Вот это нечто настоящее, здесь настоящая любовь!»

Она очень хотела подарить мне подвенечную фату и говорила: «Для женщины очень важно быть последней любовью, а не первой».

Она явно ощущала, что я последняя любовь Мариенгофа. И в то же самое время она понимала, что самое главное для них (Мариенгофа и Есенина) их творчество, а не женщины…»

Нельзя обойти молчанием и то, как повели себя любившие его и близкие с ним женщины, когда в его жизнь ворвалась Айседора Дункан.

Надежда Вольпин писала в своих мемуарах:

«Декабрь двадцать первого года. Как и все вокруг, я наслышана об этой бурной и мгновенно возникшей связи: стареющая всемирно прославленная танцовщица и молодой русский, советский поэт, еще не так уж знаменитый, но очень известный, недавно ходивший в «крестьянствующих», а сегодня предъявивший права на всенародное признание. Изадора (буду звать ее, как она сама себя звала) громогласно провозглашает свое сочувствие русской и чуть ли не мировой революции. (Не слишком ли дешевое? Но по-своему искреннее.) Добряк Анатолий Васильевич (Луначарский) наобещал ей в Стране Советов такое, что был невластен дать… Артистка не сразу осознала, как обманута ее наивная доверчивость. Но вот среди всех ее горестей — счастье, поздняя и как будто взаимная любовь.

…В страстную искреннюю любовь Изадоры я поверила безоглядно. А в чувство к ней Есенина? Сильное сексуальное влечение? — да, возможно. Но любовью его не назовешь. К тому же мне, как и многим, оно казалось далеко не бескорыстным. Есенин, думается, сам себе представлялся Иванушкой–дурачком, покоряющим заморскую царицу. Если и был он влюблен, то не так в нее, как во весь антураж: увядающая, но готовая воскреснуть слава, и мнимые огромные богатства Дункан (он получает о них изрядно перевранный отчет!) и эти чуть не ежевечерние банкеты на Пречистенке для всей театрально-литературной братии… море разливанное вина… И шумные романы в ее недавнем прошлом. И мужественно переносимая гибель (насильственная, если верить молве) двух ее детей. Если и живет в нем чувство к этой стареющей женщине, по-своему великолепной, то очень уж опосредствованное… И еще добавлю: не последним здесь было и то, что Есенин ценил в Дункан яркую, сильную личность.

…С такими представлениями, с такими думами вошла я в тот зимний вечер в «Стойло Пегаса». Уже с порога увидела ее. Женщина красивая, величественная одиноко сидела в левом углу, в «ложе имажинистов». Видно, что рост у нее немалый. На длинной полной шее (нет, не лебяжьей — скорее башня колокольни), как на колокольне луковка купола, подана зрителю маленькая, в ореоле медных волос голова. Мелкие правильные черты лица если что и выражают, то разве что недовольство и растерянность.

…На деле ей сорок четыре. Выглядит она отнюдь не моложе своих лет. По личному ее (и деловому) счету ей тридцать восемь — и публика щедро отпускает ей все сорок восемь!.. Ну, молодись на тридцать пять! Так нет же: Изадора рисует себе наивные губки бантиком, строит личико юной семнадцатилетней девчушки! И от этих ее потуг поблекшие в страстях и горестях тускло-голубые глаза кажутся совсем уж старушечьими…»

Язвительные интонации в воспоминаниях Надежды Вольпин можно понять и простить — в ней говорила ревность к более удачливой сопернице.

Тем же чувством продиктованы и слова в дневнике другой влюбленной в Есенина молодой женщины — Гали Бениславской. Эта запись помечена 1 января 1922 года — вскоре после того, как вспыхнул роман Есенина с Айседорой Дункан.

«Хотела бы знать, какой лгун сказал, что можно быть не ревнивым! Ей-Богу, хотела бы посмотреть на этого идиота! Вот ерунда! Можно великолепно владеть, управлять собой, можно не подавать вида, больше того, — можно разыгрывать счастливую, когда чувствуешь на самом деле, что ты — вторая, можно, наконец, даже себя обманывать, но все-таки, если любишь так по-настоящему, — нельзя быть спокойной, когда любимый видит, чувствует другую. Иначе значит — мало любишь. Нельзя спокойно знать, что он кого-то предпочитает тебе, и не чувствовать боли от этого сознания. Я знаю одно — глупости и выходок не сделаю, а что тону и, захлебываясь, хочу выпутаться, это для меня ясно совсем. И если бы кроме меня была еще, это ничего… И все же буду любить, буду кроткой и преданной, несмотря ни на какие страданья и унижения».

Галя Бениславская искала утешение в связях с другими мужчинами. И даже весьма хитроумно обосновывала и оправдывала свое поведение. Она старалась доказать самой себе, что таким путем она защищает свою любовь к Есенину. «И не вина Есенина, — писала она, — если я среди окружающих не вижу людей, все мне скучны, он тут ни при чем. Я вспоминаю, когда я «изменяла» ему с И., и мне ужасно смешно. Разве можно изменить человеку, которого «любишь больше, чем себя». И я «изменяла» с горькой злобой на Есенина и малейшее движение чувственности старалась раздуть в себе, правда, к этому примешивалось любопытство».

«А как же мне поделить себя? — пишет Галя далее в своем дневнике. — Еще при сознании, что Айседора, именно она, а не я, предназначена ему, и я — для него — нечто случайное».

Она уговаривает себя потерпеть, убеждает, что надо ждать и счастливые дни непременно вернутся. «Знаю, уверена, что если ждать терпеливо — дождусь, но не могу ждать, боюсь, панически боюсь, не хватит сил ждать. Нечем заполнить долгие зимние вечера, нечем оживить серые осенние дни. Все где-то потеряла летом, когда на солнышке грелась, ничего про запас не оставила».

Тем временем пошли слухи о том, что Дункан увозит Есенина в Европу, и они больно ударили по сердцу Гали Бениславской. Тем более, что в Москве поговаривали, будто Есенин иикогда не вернется в Россию. Какие черные слова ложатся на страницы ее дневника: «Быть может, больше не увижу его до отъезда — а может — никогда? И никогда он не узнает, что не было ничего, чего бы я не сделала для него, никогда не оглянется на меня, так бесцельно и мимоходом сломанную им. А я не могу оторвать взгляда от горизонта, скрывшего его. И все же мне до боли радостна эта обреченность, и ни на что я ее не променяла бы».

И вот рубеж. «Завтра уезжает с ней. «Надолго», как сказал Мариенгоф. Хотела спросить: «И всерьез?» Очевидно, да. И я все пути потеряла — беречь и хранить для себя, помня его, его одного?»