Глава 9 Как я бросил школу

Глава 9

Как я бросил школу

Приближалось мое шестнадцатилетие. Я все чаще прогуливал школу и все больше болтался по барам и клубам – при местных музыкальных группах. Отметки у меня съехали по всем предметам. Единственное, что меня интересовало в школе – это работать в аудиоцентре у Джона и Фреда, чинить оборудование. Кроме этого, еще меня привлекало то, что в школе была Медвежонок и я провожал ее с уроков домой. Мне казалось, что выпуск отодвигается все дальше, хотя на самом деле он, наоборот, неуклонно надвигался.

Родители словно бы и не замечали, что со мной творится. В конце концов, они играли главные роли в своей собственной драме, а я там был занят в роли второго плана. В их браке наступил этап, когда они почти не обращали внимания на нас с Микробом, и все свои силы тратили на ссоры между собой. Как правило, ссоры развивались по нарастающей, потом происходил взрыв, и несколько раз нам с матерью и братом приходилось поспешно обращаться в бегство.

– Ваш отец совсем чокнулся, – объявила мать после одного из таких случаев. – Окончательно спятил – он смертельно опасен. Планирует нас убить. Надо где-то спрятаться, пока врачи не заперли его под замок.

Мать уже говорила это и раньше, и мне предстояло еще не раз услышать эти слова в течение следующего года, но я все равно не был уверен, правду ли она утверждает. Возможно, думал я, мать и права – особенно учитывая мои прежние столкновения с отцом. Но теперь, вспоминая прошлые годы, я подозреваю, что у матери просто развилась в отношении отца паранойя, которая к тому же усугублялась собственной острой душевной болезнью и странностями доктора Финча – а они тоже все росли и множились. Свой кабинет доктор Финч переименовал в «Институт Созревания», а в солнечные дни он шествовал по городу под зонтиком, неся связку воздушных шаров. И утверждал, будто тем самым привлекает внимание к своим пациентам.

Временами, когда мать задавала ему особенно сложный вопрос, доктор Финч прибегал к методу, который именовал «Гадание по Библии». Он предлагал: «Маргарет, возьмите Библию, откройте ее наугад и ткните пальцем в любой абзац, не глядя». Мать слушалась, доктор Финч зачитывал попавшийся абзац, и мы начинали обсуждать, что делать. Совершенно не хочу преуменьшать ценность Библии, но, по-моему, она – уж точно не источник ответов на вопросы вроде: «Надо ли нам уехать из дому и какое-то время пожить в Глостере?» Я думал: «Мне нужно, чтобы настоящий психолог, настоящий врач сказал нам, как быть. А Библию я могу и дома почитать, сам и бесплатно».

Но все-таки трудно было возражать, даже когда доктор Финч пускал в ход совсем сомнительные приемы, – ведь он и его семья всегда так хорошо ко мне относились и благодаря ему я выше держал голову и лучше относился к себе.

Итак, мы уехали в Глостер на нежданные «каникулы», а когда вернулись через несколько дней, выяснилось, что тем временем полиция арестовала отца, и теперь он сидел взаперти в Нортхэмптонской Государственной больнице, под наблюдением врачей. Выпустили его через неделю с небольшим, он вернулся домой притихший, словно оглушенный лекарствами, и уже не срывался на рукоприкладство. Я держался настороже и пристально наблюдал за отцом, поскольку помнил, что он вытворял раньше. Но вот чтобы отец покусился именно на убийство, – в этом я сомневался. Напившись, он просто впадал в буйство и агрессию, но выслеживать нас на трезвую голову и убивать – это вряд ли. Кроме того, благодаря его беседам с врачом, отец больше не нападал на меня, даже если ему очень хотелось.

В некоторых отношениях доктор Финч был самой непредсказуемой частью этого уравнения. Иногда казалось, что он утихомиривает родителей, а иногда – будто, наоборот, подливает им масла в огонь.

Сейчас, вспоминая и перебирая события прошлого, я понимаю, что отец страдал серьезной депрессией. А мать тем временем по-настоящему сходила с ума, все глубже погружаясь в душевную болезнь. Она то и дело жаловалась мне, что ее преследуют демоны, и вдруг пронзительно взвывала, как дикое животное. Брат очень точно описал ее поведение: «У нее внезапно загорались глаза, и она впадала в безумие». Во время очередного приступа она беспрерывно курила и говорила без умолку, все быстрее и быстрее, словно в лихорадке, а потом вдруг выкидывала какой-нибудь неожиданный фортель, например, в середине разговора съедала сигаретный окурок. «А вдруг это передается по наследству? – спрашивал себя я. – Вдруг я тоже спячу и стану вот таким?» Острый страх перед сумасшествием преследовал меня еще долго-долго, даже когда я вырос.

Мы с братом метались от отца к матери, а когда и отец, и мать бывали не в форме одновременно, заботу о нас брали на себя друзья родителей и Хоуп, дочь доктора Финча. Особенно ярко мне помнится помощь и поддержка материной подруги Пат Шнейдер, но опекали нас и многие другие, чьи имена я, к сожалению, забыл. Не знаю, что бы сталось с Микробом и со мной, если бы не поддержка и забота всех этих людей. Наверно, мы кончили бы приютом или еще чем похуже.

Когда через несколько месяцев после вынужденных «каникул» за матерью приехала «скорая», чтобы отвезти ее в государственную психиатрическую лечебницу, я уже был согласен с доктором Финчем, который настаивал на госпитализации. Смутно помню, как навещал ее в больнице. Нам пришлось миновать несколько дверей, запиравшихся на замок, – как в тюрьме, – да мать и выглядела как заключенная. Ее накачали какими-то лекарствами, и она была словно зомби. Я задался вопросом, сможет ли она вообще когда-нибудь выйти на свободу.

Нам с Микробом тогда пришлось очень туго, потому что мы не знали, кому верить. Ощущение было такое, будто каждый из взрослых видел происходящее по-своему и излагал нам свою версию. И какая именно – правда, мы не понимали.

– Ваша мать временно сошла с ума, – утверждал отец, когда ее не было рядом. – Это у нее фамильное, наследственное. – Говорил он это совершенно спокойным тоном. Когда матери не было дома, отец не пил. «Ну почему он не может быть таким всегда?» – думал я. А между тем, мать, когда бывала дома, внушала, что отец собирается подстеречь нас в один прекрасный день и убить. Так она твердила, пока ее саму не посадили в психушку.

Едва ли не самое сложное в нашей жизни с родителями было то, как внезапно и беспричинно они менялись. Иногда отец весь день лежал в постели, бормоча какую-то бредятину вроде: «Вокруг летают нетопыри… надо пойти купить раковину…» «Это он просто притворяется, играет на публику!» – ярилась мать. Но играл ли он? Я не знал. А назавтра отец вставал и вел себя как ни в чем не бывало.

Дедушка Джек, отцов папа, видел происходящее исключительно в черно-белых тонах, середины для него не было.

– Семейка твоей матери – просто псих на психе! – кричал он. – Все эти Рихтеры одинаково чокнутые! Только погляди на них!

Я предостаточно нагляделся на родителей матери, и мне они казались совершенно нормальными. Но слова дедушки Джека тревожили меня не на шутку. Долгое время я мечтал перебраться к нему в Джорджию, но так и не получилось.

– Твои родители – на самом деле замечательные люди, и желают вам с братом добра. Просто они сейчас переживают трудные времена, – переубеждали меня Пат Шнейдер, доктор Финч и его дочь Хоуп. Они очень старались, но ведь это не у них родителей сажали взаперти, как диких зверей в клетку.

Я старался присматривать за Микробом, но было нелегко.

Во всем этом хаосе маловероятно было, что я когда-нибудь снова стану отличником или даже сдам экзамены. Слишком много на меня навалилось семейных проблем и слишком много у меня было дефектов. Я уже упоминал, что не умел смотреть собеседнику в глаза. Были у меня и другие черты, которые раздражали окружающих. Очевидно, я был виноват в том, что топчусь на месте, подпрыгиваю и раскачиваюсь, а стресс лишь усугублял эти привычки.

– Почему ты так мотаешь головой?

Я миллион раз слышал это от учителей и взрослых, когда был маленьким. И до сих пор выслушиваю вариации на эту тему.

– Пап, прекрати корчить аутиста!

Так говорит мой сын-подросток, когда я раскачиваюсь взад-вперед в ресторане.

Оба замечания – пожалуй, я назову их придирками, поскольку вреда они мне не причиняют, – относятся к моей манере бессознательно двигаться в определенном ритме. Например, я лежу на диване и покачиваю ногой. Или сижу за столом в ресторане, читаю меню, но при этом раскачиваюсь взад-вперед или влево-вправо. Или качаю головой вверх-вниз. Я не обращаю на это внимания, для меня такие действия нормальны. Но, видимо, «нормальные» люди так себя не ведут. Сам не знаю, почему раскачиваюсь или мотаю головой, и даже не замечаю, в какой момент начинаю – это просто получается само собой.

Потом кто-нибудь говорит:

– Да прекрати же ты раскачиваться!

И я вздрагиваю и осознаю, что делал.

– Что с тобой? Я тебе пять минут назад сказал: перестань качаться, а ты опять за свое. Ты что, нарочно пытаешься меня вывести из себя?

Наталкиваясь на такие реакции, я все сильнее ощущал себя в школе чужаком и отщепенцем.

Влетало мне не только за неуместные телодвижения, но и за «неправильное» выражение лица. Обычно взбучку я получал ни с того ни с сего, и после нее мне хотелось только одного – убежать и спрятаться.

– Ты что на меня так уставился? Что ты себе позволяешь?

– А ну, убери с лица это тупое выражение! Живо!

– Ты такой страшный! Пялишься на меня, будто аквариумная рыбка!

В десятом классе я все чаще слышал это выражение про рыбку и аквариум, и звучало оно все враждебнее; его то и дело пускала в ход миссис Кроули, наша учительница английского.

– На что ты уставился? – говаривала она. И это был отнюдь не вежливый вопрос, а грубое требование. Поэтому в один прекрасный день я ответил на ее грубость, вложив в свои слова огромную порцию сладкого яда.

– О, миссис Кроули, – самым мирным и ласковым голосом отозвался я, – просто я представил вас закованной в кандалы, в сырой темнице, за крепкой решеткой. А вокруг крысы, уйма крыс, и они по вам так и скачут. – И я улыбнулся, ощерив зубы, как щерится собака, когда собирается укусить.

Этот ответ стоил мне вызова в кабинет к директору школы, а потом еще к старшему школьному методисту, моему куратору, а потом еще к школьному психологу. Но оно того стоило. Миссис Кроули больше никогда не повторяла остроту про аквариумную рыбку.

Не припомню, чтобы кто-то из взрослых хоть раз попытался понять, почему я так смотрю. А ведь спроси они, я мог бы доходчиво объяснить. Иногда я просто думал о посторонних предметах и смотрел, не видя, кто передо мной. А иногда я внимательно изучал человека, пытаясь разобраться в его поведении.

Родители решили предпринять последнюю попытку, чтобы удержать меня в школе. Они записали меня в группу для трудных детей. Раз в неделю группа собиралась в старом фермерском доме, ныне принадлежавшем университету. Подразумевалось, что мы будем делиться своими проблемами в общении. Нас было шестеро, и еще своего рода модератор группы – психолог. В той группе я так и не выучился общаться, зато усвоил, что я не такой не один на свете и есть много ребят, которые умеют общаться еще хуже моего. Это само по себе бодрило. Я осознал, что не достиг дна. Или же, если достиг, то оно просторное и нас таких на дне много.

За шестнадцать лет моей жизни родители водили меня по разным так называемым специалистам по душевному здоровью – я побывал не меньше чем у дюжины. И ни один из них даже близко не угадал, что со мной не так. В защиту этих психологов могу лишь сказать, что синдром Аспергера тогда еще не был выделен и описан как диагноз. Но о существовании аутизма уже знали, и что же – ни один из специалистов даже не обмолвился о нем, даже не предположил, что у меня может быть та или иная форма аутистического расстройства. В те времена многие считали, что аутизм – это острое состояние, и аутисты – это дети, которые не разговаривают и неспособны существовать без присмотра взрослых. Тогдашним психологам было проще заявить, что я ленивый, агрессивный или непослушный, чем присмотреться ко мне с сочувствием. Версия про лень, агрессию и дерзость не вызывала у взрослых возражений. Насчет аутизма психологам пришлось бы еще поспорить, а они не желали проблем и сложностей.

Чтобы уладить мои школьные неприятности, группы для «трудных» детей было маловато. Поэтому, когда в моем очередном табеле вновь рядами выстроились двойки и единицы, я понял: пора сниматься с места. Собственно, в старших классах меня ничто особенно и не удерживало, кроме разве что смутной идеи о том, насколько лучше быть полноценным выпускником с аттестатом, а не юношей, бросившим школу. Оставалось лишь одно «но». Мне было пятнадцать, а по закону школу нельзя было официально бросить раньше, чем тебе стукнет шестнадцать.

Однако школе так не терпелось от меня избавиться, что школьная администрация поднатужилась и нашла решение: «Если ты сдашь единый выпускной экзамен и наберешь хотя бы 75 %, мы зарегистрируем тебя как выпускника, и можешь быть свободен». Мой методист объявил мне об этом ультиматуме таким же тоном, каким предложил бы какому-нибудь панку приобрести «кадиллак» за двести долларов (вторая работа его была – торговец подержанными автомобилями). Я сдал экзамен и набрал 96 %. Школьная администрация предложила выдать мне аттестат «за небольшую плату».

– Всего за двадцать долларов, – с улыбкой сказала школьная секретарша. – По льготным расценкам.

– Нет уж, спасибо, – ответил я, тоже с улыбкой. – В вашем аттестате я не нуждаюсь. – После чего ушел из школы, не оборачиваясь. Родители, по-моему, вообще не заметили, что я бросил учебу.

Теперь надо было пораскинуть мозгами и решить, что предпринять дальше – мне, пятнадцатилетнему взрослому. Было немного страшновато. И я, как в детстве в Сиэттле, спрятался в лесу – поразмыслить.

Я всегда любил находиться на природе, а не в помещении, и теперь, когда я бросил школу, казалось – все время в мире принадлежит мне. Стояла весна, я почти постоянно был один, раздумывая, как жить дальше. Я уходил из дому на несколько дней, ночевал в лесу, под деревьями, или же в заброшенных домиках – лачуг в лесу тоже было предостаточно.

Как-то раз я прогуливался по опушке молодого сосняка в нескольких милях от дома, и вдруг у меня над ухом прогремело:

– Стой! Ни с места!

Я юркнул в заросли. Я точно знал, что здесь, в лесу, на мили не должно быть ни одной живой души.

Но я ошибался. В двадцати футах от меня сидел какой-то лохматый тип в камуфляже и грел кофе на костерке.

Что за чертовщина!

Я остановился.

Этот детина разбил лагерь посреди маленькой полянки. За спиной у него я различил зеленую палатку. Оружия при нем вроде не было – во всяком случае, я не увидел. И больше вокруг не было ни единого человека.

– Слушай, ты ж совсем мальчонка. Что ты тут болтаешься один-одинешенек?

«Мальчонкой» я себя не считал, но турист был старше и крупнее и, похоже, жил в лесу постоянно. Я прикинул, не удариться ли в бегство, но мне вроде бы ничто не угрожало. Я решил вступить в разговор.

– Я здесь живу, – ответил я. – В двух милях отсюда. А вы что тут делаете?

– Я тоже здесь живу, – сказал он. – Вот прямо тут.

– Прямо в лесу, что ли? – поинтересовался я. Взрослым не полагается жить в палатках.

– Пока да. Бывало, жил в местечках похуже, – сказал он. – Присаживайся.

Я сел, и он заговорил.

Турист назвался Полом. Поведал, что он – инвалид-ветеран войны во Вьетнаме. Его ранили в ногу, и с тех пор он хромает. После демобилизации он пустился странствовать автостопом по стране, кормясь охотой и рыбалкой. Я слушал как завороженный.

– Выпить хочешь? – спросил Пол. Я не очень понял, что он предлагает, но кивнул. Пол откупорил бутылочку, в которой, судя по виду, была вода с газом. На этикетке стояло «Канадское Сухое». Я отпил глоток и непременно выплюнул бы, если бы не решил вести себя воспитанно.

– Что это? – выдавил я. Вообще-то я знал, что виски отвратительно на вкус, но пить спиртное – признак взрослости. Может, эта бурда такая же.

– Хинная вода! – бодро ответил Пол, как будто всякий знал, что это такое и понимал, какая это вкуснятина. К пятнадцати годам я слышал названия самых распространенных спиртных напитков: водка, виски, ром, текила, бурбон. Но про «хинную воду» не слышал ни разу.

– Я к ней пристрастился во Вьетнаме, – растолковал Пол. – Здорово помогает уберечься от малярии.

В жизни не слыхивал, чтобы в Новой Англии кто-то болел малярией. «Может, это редкая хворь вроде менингита? – предположил я. – А бурда в бутылке – лекарство?» Я отпил еще глоток. Я читал, как во время постройки Панамского канала шла борьба с малярией. Прихлебывая угощение, я огляделся, сравнивая наши местные леса с джунглями Центральной Америки.

Пол старался держаться подальше от дорог и обходился простенькой палаткой и спальником. Сидел он на бревне, а кострище сложил из камней, и на огне грелся старый кофейник. Чем же он питался, мой новый знакомый?

– Охочусь, рыбачу помаленьку, в городе промышляю, – сказал Пол. Уж не знаю, чем он промышлял в городе, но вид у него был крепкий и сытый.

– А почему не построите домик? – спросил я. – Или хотя бы навес от непогоды?

– Не хочу пускать корни, – объяснил Пол. – Надо всегда иметь возможность свернуть лагерь за минуту и сняться с места.

Он и тента никакого не натянул. Похоже, непогода была ему нипочем.

Я всегда считал, будто знаю местные леса как свои пять пальцев и прекрасно могу здесь выжить, но Пол показал, что мне еще многому надо научиться. Он умел ловить кроликов, обдирать, потрошить и готовить. Мог наловить форели на уху. И, более того, умел отыскивать в городских помойках вполне пригодную в пищу еду – свежий хлеб и овощи. До встречи с Полом я и не подозревал, какую богатую добычу можно промыслить в наших местных помойках в небольшом городке.

Благодаря Полу я выучился бить рыбу из духового ружья. Оказалось, это проще простого – при условии, что ты меткий стрелок. Садишься на берегу с ружьем на взводе. В идеале нужно забраться на сук дерева, чтобы смотреть в воду с высоты футов в восемь-десять. Потом кидаешь в воду хлебные крошки. Когда рыба подплывает к крошкам, подстреливаешь добычу. Гораздо удобнее рыбалки, просто нужна твердая рука и зоркий глаз.

– Я заряжаю ружье пулями, – пояснил Пол. – Рыбу даже не приходится ранить. Ее оглушает, когда пуля ударяет в воду, и остается только вытащить. Еще проще – бросить в воду гранату и потом вытащить рыбу сетью.

Потом он как-то показал мне, как глушить рыбу взрывчаткой. Весь берег был усеян мертвыми рыбинами.

Благодаря Полу я научился передвигаться по лесу совершенно бесшумно, ловко прятаться в подлеске и не оставлять следов, – словом, ходить по лесу как настоящий индеец. Я научился не просто гулять по лесу, а жить в лесу.

И еще я приучился смотреть, куда иду.

– Осторожно, проволока!

Проволока?

Оказывается, Пол огородил свой лагерь проволокой, протянув ее в траве на высоте чуть ниже колена. Таким образом, никто бы не подошел к его стойбищу незамеченным.

– Если бы я ее заминировал, тебя бы уже в клочья порвало!

Поскольку я с детства гулял по этим лесам, мне в голову не приходило опасаться натянутой проволоки – я не знал, что она может быть так называемой растяжкой, задев которую, ты выдергиваешь чеку гранаты, и она взрывается. Но и тридцать лет спустя я помню уроки Пола и всегда внимательно смотрю под ноги.

Пол много рассказывал мне о службе в армии. Я ожидал услышать истории о сражениях в далеких краях, но ошибся. Пол рассказывал, как отбивался от тигров в джунглях. О том, как возил контрабанду – огромные партии наркотиков и всякое другое – на армейских самолетах. Рассказал, как ставил западни на врага и оснащал их заточенными палками. В его рассказах не было ничего общего с моими прежними познаниями о войне, почерпнутыми из кино и телевизора.

Пол прожил в своем стойбище в чаще леса все лето. Я навещал его едва ли не каждый день, а бывало, что и жил у него по несколько дней. Место было славное. Тут никто на меня не давил, не требовал искать работу, не закатывал скандалы и вообще не цеплялся. Вся армейская сноровка по части лесной жизни, приобретенная Полом в азиатских джунглях, помогала ему благополучно жить невидимкой в наших лесах. И когда я навещал Пола, то тоже становился лесным невидимкой.

Вот только отшельником мне быть совсем не улыбалось, а от Пола каждый раз приходилось пилить до города целых шесть миль. Я всегда видел свою жизнь как жизнь среди людей, хотя у меня и не очень получалось с ними ладить. Я пришел к выводу, что мне необходим какой-то неповторимый талант, который бы привлекал ко мне окружающих. В таком случае мне не придется самому выступать инициатором общения и завязывать разговор. Нужно будет лишь отвечать, а это мне куда легче. К счастью, похоже было, что подобный талант у меня уже есть – и это оказался талант к починке, переделке и сооружению разного музыкального оборудования. Все чаще получалось, что музыканты сами искали общения со мной.

Я чувствовал, что с каждой неделей взрослею. Научился избегать лесных ловушек и все отчетливее представлял себе собственное будущее, связанное с музыкой.

В сентябре, когда по ночам стало все сильнее холодать, Пол заговорил о том, что собирается на юг, во Флориду. Как-то утром я пришел в лес, и увидел, что Пола больше нет. Он исчез, не оставив ни малейшего следа. Через несколько дней можно было прийти на это место и, если не знать, что Пол три месяца прожил тут в палатке, даже не заподозрить, будто здесь был обжитой лагерь. Ни мусора, ни следов на земле, ничего не осталось.

Я так и не узнал, куда отправился Пол, и никому не рассказал о нем и о том, чему он меня научил. Годы спустя фотография Пола промелькнула в газетах: он выступал свидетелем в Бостоне на судебном антивоенном процессе. Тогда я узнал, что Пол был героем войны, обладателем множества военных наград, ветераном Войск Особого Назначения – десантником из «зеленых беретов».[4]

Мне пришла пора выйти из лесов и вступить в ряды человеческого общества.