S.O.S

S.O.S

Рерих потерял одного из своих лучших друзей. И не случайно, последнее письмо Леонида Андреева было адресовано именно Николаю Константиновичу:

«Дорогой друг! Сейчас получил Ваше письмецо об „английском судне“, которое отвезет меня в Англию. Боже, как я взволновался! Жена хотела тотчас же посылать телеграмму: не получили! Да, того письма „с приглашением“ я не получил — затерялось — пропало! Более аккуратно приходят только заказные.

Не могу писать, простужен, голова, сердце и прочее. Пропадает ценное время: должен работать, кончать Сатану, готовить материал для поездки. Просто беда!

За Ваше милое внимание и заботу — благодарность от сердца. Если я совсем не пал духом и начинаю бодриться, то это делаете Вы (и Гуревич).

Обнимаю, Ваш Леонид Андреев. 10 сентября 1919 г.»[195].

С Рерихом Леонид Андреев связывал многие свои надежды и планы, которым, к сожалению, не удалось осуществиться. Чтобы понять всю колоссальность замыслов писателя, обратимся к его дневнику.

27 апреля 1918 года, Финляндия, Ваммельсу:

«Гибель великодержавной России так грандиозна и неожиданна, что никто в нее по-настоящему еще не верит: ни немцы, ни даже сама Россия; будто дурной сон, который вот-вот кончится пробуждением. Колосс, у которого так трудно было оттягать какой-нибудь Порт-Артуришко, валяется на земле и без сопротивления (какое сопротивление у трупа!) отдает всякому желающему кошелек, одежу, наперсный крест, какие-то ладанки, зашитые на шее. Что-то берег при жизни, что-то копил и прятал в голенище или под рубаху — теперь все открыто, бери каждый. Флот, крепости, целые земли и города, Киевы и Одессы. И все в крови, за что ни хватись, липнут красные руки… Думал я о том — в бессонницы — какого наказания заслуживает Ленин. И нашел: нет такого наказания, которое могло бы искупить меру его вины. Для мелкого „героя“ или преступника есть Георгий или каторга, расстрел, есть двугривенный и арестантские роты — но для такого? Для Иуды человечество придумало угрызения совести и самоубийство — ну а если у Иуды нет совести? Что вообще делать с Иудой, у которого нет совести? Есть совесть умная, и есть совесть глупая. И люди глупой совести, подобно Горькому, не усмотрели в своем пораженчестве одного обстоятельства. Когда русские солдаты и офицеры отправлялись на войну, они были связаны с остальной Россией как бы некоей смертной клятвой: мы, идущие, умрем, но вы, оставшиеся, будете продолжать наше дело. И когда они, борясь до последнего, умирали, они в смерть уносили уверенность, что оставшиеся будут продолжать; и только эта уверенность давала им силу защищаться, бороться и умирать. И передумывать оставшиеся не имеют уже права, ибо клятва дана мертвому. Только он мог бы освободить от клятвы, но он — мертв»[196].

«1 мая 1918… Сегодня в Питере торжества „по Луначарскому“: первомайский праздник с участием Бенуа и Гржебина. Интересно, что было — если вообще что-нибудь было. Совести у этих мерзавцев нет, и то, что под боком гибнут провоцированные финны, соблазненные и обманутые, не помешает им соответственно украситься. Этот ничтожный и нечестный Луначарский — давний приятель и соратник Горького; много раз они, вероятно, целовались, и много раз Горький смотрел на него теми влюбленными глазами, которые он так хорошо умеет делать»[197].

Это было написано Андреевым на даче в Финляндии в Ваммельсу, куда он, как и Н. К. Рерих, вместе с семьей уехал из революционного Петербурга. Правда, Рерих оказался в более спокойном месте, но и туда, в Сартавалу, в Юхинлахти, доходили военные и революционные раскаты. 19 августа 1918 года, в то время, когда Николай Рерих просил Аксели Галлен-Каллелу помочь официально остаться в Финляндии, чтобы не оказаться среди высланных русских, Леонид Андреев писал:

«Готовили питье интернационалисты. Наливал Ленин. Разносили шкалики социалисты. Потчевал Горький. Плакала Россия и ее бабы… Живем в тумане. Ничего достоверного, слухов много и мучительное чувство, что где-то вблизи что-то совершается, а что — только гадаем.

Третьего дня из вполне достоверного источника передали, что в ночь с 13-го на 14-е в Питере шла жестокая стрельба, орудийная и пулеметная. Испуганные обыватели не раздевались и не ложились спать. Но кто в кого, по какому случаю и чем кончилось — абсолютно неизвестно. И догадаться трудно!

Теперь еще новость. Наши финки были, как всегда, в народном доме на воскресных танцах и ныне рассказывают, что весь народ в жестокой тревоге и даже не танцевали. Говорят, что Россия объявила войну Финляндии, что над Ино были два аэроплана, сбросившие прокламации с извещением, что 20-го (завтра) начнется обстрел крепости с кронштадтских фортов. Русских, то есть нас, будут немедленно высылать, и нашу Альму [домработницу] спрашивали уже, где она думает после нас устроиться»[198].

Эта проблема волновала всех русских жителей Финляндии, ведь репатриация грозила каждому. Финская газета «Hufvudstadsbladet» 30 мая 1918 года даже называла точное количество высланных русских — 12 122 человека. В этой связи консервативная гельсингфорсская газета «Uusi P?iv?» напечатала статью, в которой одобрялось правительственное решение о высылке русских, но высказывалось мнение, что нет надобности распространять эту меру на ученых и художников, которые «не были причастны к русификации Финляндии до 1917 года и не представляли собой никакой политической опасности для страны»[199]. Правда, среди художников и ученых, на которых не должна распространяться эта мера, газета называла только одного И. Е. Репина.

Газета «Русский вестник» сразу же отозвалась на это предложение резкой статьей Василевского «Только Репину можно», в которой, в частности, говорилось: «…было бы любопытно видеть картину выселения и не „амнистируемого“ цитируемой выше газетой Леонида Андреева, более десяти лет творящего в своем уголке в уединении Райволы»[200].

Н. К. Рериха, естественно, ждала такая же участь — стать репатриантом. У него было только одно преимущество — это отсрочка высылки, так как все-таки Рерихи давно поселились в Сердоболе и имели арендованное жилье. Именно в 1918 году революция забросила в Сердоболь Иосифа Владимировича Гессена, члена партии кадетов, ставшего впоследствии известным благодаря изданию многотомного «Архива русской революции» и редакторству берлинской эмигрантской газеты «Руль».

«В конце концов мы очутились в Сердоболе, крошечном городке у Ладожского озера, высадившись на вокзале в числе нескольких десятков, свезенных из разных финских курортов, — мужчин, женщин и детей и огромной массы разного багажа, — вспоминал Иосиф Владимирович, уже много лет живя в эмиграции. — Встречены мы были совсем негостеприимно: нам говорили, что оставаться здесь нельзя, что ни продовольствия, ни помещений свободных нет, предлагали немедленно ехать на лошадях в Петрозаводск и угрожали выслать принудительно. В старых записях моих весьма подробно изложены наши мытарства, но когда впоследствии я познакомился с невероятными ужасами эвакуации Крыма и Кавказа, стало ясно, что мы были баловнями судьбы. Мне, в частности, она очень мило улыбнулась сразу, на вокзале.

В Сердоболе уже несколько месяцев проживал известный художник Рерих. Услышав от кого-то о моем приезде, он разыскал меня и проявил дружеское участие, служившее среди враждебной обстановки очень приятным и ценным утешением. В Сердоболе, как во всяком финском городе, как бы мал ни был, имеется безукоризненная гостиница Социетэтсгузет, но о ней и думать нельзя было вследствие чрезмерной дороговизны — она была уже захвачена мультимиллионерами, швырявшими деньгами. Все же кров мы нашли, пусть более чем скромный, с голоду не умерли, хотя сделанное на вокзале предупреждение о недостатке продовольствия побудило миллионеров скупить все, что было в лавках, и сразу невероятно поднять цены. Точнее, обед из двух блюд без хлеба стоил уже 18 м., небольшой буханок ржаного хлеба 25 м., крошечная комната — 400–500 м. в месяц и т. д. Размерами своими Сердоболь заставлял вспомнить об Устьсысольске, но лишь для того, чтобы подчеркнуть обидную разницу культуры: здесь господствовало и бросалось в глаза не каменное здание полицейского управления с присутственными местами, а изящной постройки мужской и женский лицей, учительская семинария с образцовой школой при ней, коммерческое училище, мореходные классы. Чуть не в каждом доме имеется фисгармония, чистота и порядок образцовые, комнаты натоплены жарко, финн считает, что на мороз нужно выходить с запасом тепла, дающим возможность одеваться легко, и примитивные клозеты устроены подальше от дома, в глубине двора, в деревянных, совершенно незащищенных от холода, сарайчиках.

Надо было подумать, как скоротать время. К счастью, среди беженцев оказался один настоящий педагог, так что с грехом пополам сыновья могли продолжать учебные занятия, а я решил погрузиться мыслями в прошлое и изложить их на бумаге… Известия об успехах противника действовали возбуждающе на осевших в Сердоболе сановников и миллионеров. Бывший товарищ министра внутренних дел и потом товарищ председателя Государственной Думы князь Волконский безапелляционно уверял, что немцы не ради финнов высадили здесь десант, а для занятия Петербурга, что не сегодня-завтра мы в „Де цуге“ поедем туда и, предвосхищая шевелившиеся очевидно у самого возражения и недоумения, раздраженно пояснял:

— Что же делать, батенька! Сами-то вот до чего доигрались, так уж жаловаться и привередничать нечего.

Больше всего поражало, что он спешил засвидетельствовать свою новую „ориентацию“ перед замкнутыми, на все пуговицы застегнутыми финнами, не без злорадства слушавшими преждевременные излияния. И хотя практическая бесцельность таких настроений весьма быстро и ярко определилась, они, рассудку вопреки, все ширились, возникали все в новых вариантах… Мы жили очень замкнуто, встречаясь только с Каминка ежедневно за совместным обедом, и с Рерихом. Он ежедневно заходил за мной в 10 ч., когда я должен был освобождать комнату для занятий детей с педагогом, и мы часа два-три гуляли по окрестностям Сердоболя. Перед глазами висит подаренная акварель с надписью: „на память о хождениях по северным путям“ и очень удачный портрет, присланный из Америки в 23 г. „на добрую память перед отъездом в Индию“… Напрягая всю пытливость, вглядываюсь в его умное сосредоточенно серьезное, монгольского типа, лицо. Чуть заметная косоватость глаз подчеркнута скошенным резко вправо взглядом, он не любит смотреть собеседнику в упор, со стороны видней и легче застигнуть неподготовленным для наблюдения постороннего глаза. Наши прогулки были восхитительны и сами по себе, и потому, что Рерих был исключительно интересным собеседником, и чем дальше, тем все более словоохотливым. Он обо всем говорил серьезно; тщетно силюсь вспомнить улыбку на его лице, да она и не подходила к нему, нарушала бы стильность. Равным образом не вспоминаю, чтобы возник между нами спор. Я предпочитал спрашивать его, в особенности по вопросам художественного творчества: он держался мнения, что все великие имена являются воплощением коллектива безымянного; не говоря уже о гениях Эллады, Рубенс, Микеланджело, Леонардо, в сущности, имена собирательные — им приписываются, кроме собственного творчества, и много чужих равноценных творений их современников и учеников… Да ведь и у меня этот неистовый Дягилев силком отобрал незаконченную картину: „Город строят“ и, сколько я ни убеждал, упрямо отвечал: „ни одного мазка больше. Долой академизм! и картина произвела фурор“. Это было ответом на вопрос, не потому ли реализм передвижничества, имевший столь шумный успех, и уступил место символизму, что в нем заключалось внутреннее противоречие — он кичился жизненной правдой, но не смел показать всю правду, над многими сторонами быта не решался поднять завесу, и поле творчества было более ограничено, чем для литературы.

Эти темы глубоко волновали моего собеседника, а когда мы ближе познакомились, он все чаще стал заговаривать о таинственных силах, неосновательно отвергаемых цивилизацией, о многих достижениях древних культур, бесследно исчезнувших, о телепатии, случаи которой, как нарочно, обнаружились и в наших отношениях, и, наконец, признался в своей глубокой привязанности к теософии и заявил, что если бы не дети, он с женой охотно переехал бы в Индию, в Теософскую общину. Я не очень этому поверил, а оказалось, что он действительно направился в Индию, побывал и в Тибете, и взял с собой и сыновей, тогда прелестных многообещающих мальчиков, преклонявшихся перед отцом. Его художественное творчество, необычайно плодовитое, явственно отражало теософскую устремленность. Таинственные зовы, беспокойное томление, безответное моление о чуде и дерзостное утверждение чуда, мятежная тоска, жгучая обида звучит и веет с бесчисленных полотен. Ему не годятся масляные краски, прельщающие прозрачностью и блеском, он не признает резко очерченных линий, тянет к неясному, расплывчатому, а потому он вернулся к средневековой темпере, придающей строгость и суровость вызывающим загадкам. Ему и „натура“ не нужна была, между отвлеченностью и реальностью, между легендой и фактом для него не существовало грани»[201].

С Леонидом Андреевым Рерих увиделся позже, проездом из Сердоболя в Стокгольм, где у него намечалась выставка. Сразу же после этой встречи Николай Рерих дал интервью русскоязычной финской газете «Русский листок», издававшейся К. И. Арабажиным в Гельсингфорсе, позднее слившейся с газетой «Северная жизнь» и с марта 1919 года переименованной в «Русскую жизнь».

«Рерих перед отъездом был у Андреева, провел у него много времени и был очарован, — писал „Русский листок“ 2 ноября 1918 года. — Л. Андреев похудел, но лицо сделалось еще утонченнее, еще более вдумчивым и проникновенным. Оно озарено какой-то высшей, духовной красотой, и держит он себя как-то особенно хорошо и достойно в эти дни великой скорби России…»[202]

После встречи с Николаем Рерихом Леонид Андреев еще сильнее укрепился в своих антибольшевистских убеждениях и спланировал свои будущие выступления в печати, которые должны были пробудить всех сколько-нибудь мыслящих людей от гипноза большевистской революции.

В 1935 и 1937 годах Николай Константинович вспоминал разговоры на даче Леонида Андреева:

«Как-то сложилось так, что наши беседы обычно бывали наедине. Профессор Каун в своей книге об Андрееве приводит со слов вдовы покойного забавный эпизод. Она говорила ему о своем удивлении, когда во время наших бесед с Леонидом он говорил о своей живописи, а я — о своих писаниях. Действительно, такие эпизоды бывали, и мы сами иногда от души смеялись, наконец заметив такую необычную обратность суждений»[203]. «Помню наши беседы на хвойном берегу в Териоках в 1918 году: „Не досмотрели, вот не досмотрели чего-то! А ведь оно было, и было так близко“; а в это время Кронштадт грохотал какими-то неведомыми залпами. Не уберегли Леонида Андреева. И тогда говорил, и теперь говорю это. Нужно быть бережливее. К людям нужно быть бережливее, к таким особенным, в дозоре болеющим, как Леонид»[204].

Действительно, во время этих прогулок (Рерих никогда не спорил со своим собеседником), родилась идея защиты человечества от варварства и от… большевизма.

Перед самым отъездом в Англию Николай Константинович в своем письме подбадривал Леонида Андреева и звал вслед за собой ехать в Англию или в Америку:

«Дорогой и родной Леонид Николаевич, как мы и думали — всякие силы ополчились на выставку мою: 1) Три дня валил снег и закрыл все верхние окна — зажгли с утра огонь. 2) Свирепствует испанская болезнь. 3) Общая неуверенность в будущем сейме. 4) Большевизм Венгрии. 5) Ссора в здешних художественных кругах (междоусобица). Все сразу! Но тем не менее держимся. Позиций не уступили и внимание к выставке большое. Сегодня вышла Ваша статья в „Otava“ (имеется в виду статья Андреева о Рерихе „Держава Рериха“). Еще раз убеждаюсь, насколько нужна всякая пропаганда русского дела. Ведь лишь на наших языках мы говорим полноправно. Надо и Вам на Запад. Там мы заварили бы целое „осведомительное бюро“ о России — о той России, которую мы знаем и о которой, кроме нас, немногих, кто же говорить может? А такая борьба во имя культуры и правды делается все необходимее, ибо подземный пожар ползет, и его надо заливать. Да и вообще отсюда надо ехать. Русская колония в Гельсингфорсе — хлам, почти вся хлам! Когда Маннергейм, случайно не могший попасть на выставку, прислал состоящего при себе, чтобы передать его привет и пожелание успеха, — мне стало неприятно, ибо весь русский особый Комитет отсутствовал. Вообще к нам, деятелям культуры, — обидное пренебрежение! Простое внимание отсутствует. Ну да черт с ними, ведь не для них же работаем. Ведь не их солнцу радуемся! Да, опасайтесь всячески Ляцкого, — зловреден. Я это узнал уже не из Арабажинских источников.

Перед отъездом хочу сказать Вам, как часто буду вспоминать о Вас и буду посылать Вам призывные флюиды. Об издании буду говорить здесь (уже и говорилось) и в Стокгольме. Это и уместно, и необходимо. А Вы берегите себя. Шлю привет Анне Ильинишне. Всякое Ваше слово, догнавшее меня, принесет мне сердечную радость и осветит путь мой. Крепко Вас целую и надеюсь увидаться на Западе. Душевно с Вами, 3 апреля 1919 года Н. Рерих. Отплываю 19-го»[205].

Об издании брошюры «S.O.S.», написанной Леонидом Андреевым, Николай Рерих действительно говорил со всеми своими друзьями и знакомыми.

Этой статье суждено было стать самым известным и широко печатаемым, переведенным на многие языки пропагандистским воззванием против большевиков. Призыв Леонида Андреева услышали впервые из уст известной русской актрисы Л. Б. Яворской в Гельсингфорсе в феврале 1919 года — тогда все русскоязычные газеты писали о слезах на глазах слушающих и об «одной из самых сильных и ярких страниц творчества не только нашего талантливого писателя, но и мировой литературы»[206].

Появились заголовки «Спасите!», «S.O.S. Спаси наши души. Призыв Л. Н. Андреева». Эту статью Яворская прочитала и на открытии выставки картин Рериха в Гельсингфорсе, и что самое главное, именно картину Н. К. Рериха «Меч мужества» выбрал Л. Н. Андреев для обложки отдельного издания «S.O.S.». На ней были оттиснуты два имени: крупно — Леонид Андреев и помельче, внизу под картиной — Н. К. Рерих.

Леонид Андреев ждал не только всемирного признания своего воззвания, но и, по возможности, финансовой поддержки. Но интерес стран Антанты был однобоким, они приветствовали сепаратистские настроения на территории бывшей Российской империи. А текст самого призыва Андреева перепечатывали с купюрами, тем более что статья обвиняла союзников в бездействии и равнодушном отношении к большевикам.

29 марта 1919 года Леонид Андреев, уже столкнувшись с непониманием иностранцев, писал Н. К. Рериху:

«Дорогой мой Николай Константинович!.. За кусочек Вашей „державы“ сердечная благодарность, а что Вы уезжаете-таки, серьезно и окончательно — для меня невознаградимо. В то же время даже и на судьбу пожаловаться нельзя: в самом деле, Вам надо ехать, это хорошо и для дела, и для Вас. Конечно, я и завидую мало-мало: с каждым днем труднее здесь и невыносимее жизнь. С одной стороны — рук приложить не к чему, так они и болтаются в рукавах, с другой — видимо, растет черная сила. Вдруг начались юдофобские выступления, и довольно решительного характера. И доносы, доносы…

Хотел написать письмецо Маклакову, да не стоит, Вы ему лучше можете рассказать, что здесь, чего ждем, чего боимся и на что надеемся. Теперь, после провала С.О.С. за границей, я начинаю опасаться неистовости моих слов — и цензуры. Вот Венгрия обсоветилась… Для меня это факт огромнейшего значения и — если Антанта сразу не возьмет таки быка за рога — может вовлечь Европу в новую мировую войну. Голод, полный развал культуры, победа варварства над Римом и новое темное Средневековье. А разве их, господ Согласие, об этом не предупреждали? Не заклинали и не умоляли? Все слова сказаны… Между прочим: кто сулил мне эти 10 тысяч марок? Я внес уже их в бюджет, а теперь недоумеваю: если соврали, то Бог с ними, но нужно знать, на что я могу рассчитывать, а то я из этих денег чуть новых двухэтажных штанов не построил! Простите, милый друг, что я обременяю Вас этими пустяками, но так уж вышло. Скажите им (а кто это?), чтобы они прямо сносились со мною. Надо бы сделать Вам пожелания на дорогу, да что! Поезжайте, и пусть Вам будет там лучше, чем здесь нашему брату. Все-таки думаю почему-то, что расстаемся ненадолго: должен же быть конец этому треклятому периоду! Но, пожалуйста, дорогой, пишите оттуда, это будет мне чрезвычайно дорого. Только ничего не пишите соблазнительного: о весне, вежливости, музеях и книгах. Крепко обнимаю Вас и целую. Будьте здоровы, живите и работайте, у Вас еще такая дорога впереди. Бог в помощь! Неизменно любящий Леонид Андреев 29 марта 1919 г.

Голубчик, пришлите мне полсотни экземпляров брошюры С.О.С. и с Вашим рисунком — ведь я его еще не видал. Нужно для раздачи хорошим людям»[207].

Николай Рерих не только помог в издании и переводе «S.O.S.» на несколько языков, но и занимался распространением брошюры среди эмигрантов. Многие русскоязычные и иностранные газеты перепечатывали воззвание Леонида Андреева. Достаточно назвать лишь некоторые многотиражные издания «S.O.S.»: 24 марта и 28 сентября 1919 года — газета «Общее Дело» (Париж); 29 марта 1919 года — бесплатное приложение к газете «Русская жизнь» (Гельсингфорс); отдельные издания 1919 года: «S.O.S.!» Гельсингфорс; «S.O.S.!» Виипури (с рисунком Н. К. Рериха «Меч мужества» на обложке); «S.O.S.! Спасите!» Париж; сразу два издания с предисловием В. Л. Бурцева, Нью-Йорк, под названием «Спасите!: Обращение к цивилизованному миру». В том же 1919 году статью перевели на английский язык, и уже 1 марта 1919 года английская газета «The Times» (Лондон) печатала отрывки из воззвания. Финская газета «Nya Fyren», выходившая на шведском языке, печатала статью Л. Андреева даже с продолжением из номера в номер. Практически всем изданиям предшествовали переговоры, которые проводил Николай Рерих, и причем всегда довольно успешно. Появился издатель, который даже пообещал выплатить гонорар за издание брошюры. Рерих аккуратно пересылал деньги и гонорары Леониду Андрееву в Финляндию.

23 апреля 1919 года Л. Андреев благодарил Рериха за все хлопоты: «Сейчас, перед отправкой на почту, получил Ваше письмо и деньги, милый друг. К написанному раньше могу прибавить от всей души: эх! Читали ихнюю резолюцию? Вообще — не хочется, не могу говорить. Вас еще раз крепко целую. Конечно, мы вместе и твердо. Пишите мне и давайте адрес, Леонид Андреев»[208].

Лондонский Комитет Освобождения России издал брошюру Андреева «S.O.S.» на английском языке, с предисловием П. Н. Милюкова, тиражом в 10 тысяч экземпляров.

Скоропостижная смерть Леонида Андреева расстроила некоторые планы, которые они с Николаем Рерихом собирались осуществить в Англии, а затем и в Америке. Леонид Андреев писал о них Николаю Константиновичу:

«Дорогой друг мой!.. Вот три пути, которые сейчас открываются передо мною, — это жизнь. Один — я беру на себя целиком все дело антибольшевистской пропаганды, как я писал и предлагал Карташеву и другим, и вступаю в здешнее правительство с портфелем министра пропаганды и печати. Понимаете: все целиком! Организацию во всей ее огромности помимо собственного писания. Живу, значит, либо в Ревеле, либо где придется, езжу взад и вперед, целые дни разговариваю, ищу и настраиваю людей, а ночью пишу, борюсь с инерцией и слабодушием. Труд, который только под силу железному здоровью, а я болен, болен!.. Но долг обязывает работать для России, и вот завтра я еду в Гельсингфорс добиваться того, что есть мой несомненный конец как художника и живой твари…

Второй путь. Не добившись толку в Гельсингфорсе (эти маленькие люди боятся меня), еду в Америку. Там читаю лекции (на каком языке?) против большевиков, разъезжаю по Штатам, ставлю свои пьесы, продаю издателям „Дневник Сатаны“, и миллиардером возвращаюсь в Россию для беспечальной маститой старости. Это уже лучше. Поездка может быть неудачною (я болен и сваливаюсь после первой лекции, или американцы просто не хотят слушать меня), но она может, при счастливо сложившихся обстоятельствах, превратиться и в триумфальное шествие: увижу людей, которые любят меня, получаю импульсы к новой художественной работе и, уврачевав душу, может быть, подтяну и тело, которое у меня всегда плетется сзади. Уже давно доходят слухи, что в Штатах ко мне относятся очень хорошо; когда-то меня приглашали для турне и сулили огромный успех; и сейчас случается, что неведомый мистер из Кентукки вдруг присылает мою книжку для автографа. Отчего не поверить чуду? Случилось же вчера ночью, что к нам в [дом] попал упавший с лошади и заблудившийся полупьяный финский офицер, напугал женщин, на коверканном языке стал говорить о своей любви к Леониду Андрееву и, узнав, что таковой перед ним, проделал целую сцену поклонения в духе Достоевского, я не знал, куда деваться от бурного юноши. А ведь — финн! И как он размахивал револьвером, грозя убить М. Горького, а мне говорил, что если я стану большевиком, то и он станет большевиком! Серьезно: ведь есть же, должно быть, люди, которые верят мне и моему слову, — а я их не вижу, как ослепший, вечно служу над собой панихиду, унынием и тоской о личной судьбе убиваю здоровье. Америка!

Но как добраться до нее? Где найти доброго и щедрого импресарио, не мошенника? Как прожить это время, пока таковой найдется? Где добыть денег, что[бы] обеспечить семью на время отъезда? (Я хочу ехать с женой и маленьким сынишкой, остальные здесь.) У меня украли штаны, сапоги — как соорудить новые и какого они должны быть фасона для Америки? Все эти вопросы, серьезные и ничтожные, во всяком случае пустые для разумного и практичного человека — для меня сплошь проклятые, сплошь неразрешимые вопросы — ах, до чего я младенчески беспомощен в жизни, только теперь это вижу! А сегодня день моего рождения: ровно сорок восемь лет хожу я по земле, и так мало приспособился к ее порядкам.

И третий, наиболее вероятный путь — это больница. Но эта дорога так мрачна, и вообще я тут подхожу к таким мыслям и решениям, что лучше остановиться…

Завтра, как говорил, еду в Гельсингфорс. Но заранее убежден в неудаче и оплакиваю зря затраченные деньги. Новый и еще мне не вполне известный и сомнительный состав правительства, робость и половинчатость условий, которые мне поставят и которые сделают мой труд непродуктивным и бессмысленным, несомненные попытки, которые будут сделаны для полного обкорнания моей независимости публициста и превращения меня в редактора правительственного вестника… Сейчас подали телеграмму от Карташева: „Все глубоко изменяется, дело продолжается, Ваш приезд обязателен и необходим“. Стало быть — в министры? Еду — но не только не сжигаю моста за собою, а еще старательнее строю новый.

Просьба к Вам огромная: пособите младенцу Леониду относительно Штатов. У Вас есть знакомства и связи в Америке (а я растерял все адреса и написал только одно письмо по фантастическому адресу некоему Г. Бернштейну, чуть ли не покойнику). Возле Вас, вероятно, и существуют американские журналисты и кроткие импресарио (а в Тюрисеве их нет), и Вы, наконец, настоящий деятельный друг, чем я и решил нагло пользоваться…»[209]

Об организации антибольшевистского агитационного центра Л. Н. Андреев писал 30 августа 1919 года и К. Д. Набокову, поверенному в делах русского посольства в Лондоне:

«Глубокоуважаемый Константин Дмитриевич!

Позволяю себе, не имея чести быть лично знакомым с Вами, обратиться к Вам с большой просьбой; пусть оправданием мне послужат трудные обстоятельства, в которых мы все живем.

Я решил ехать на некоторое время в Америку (в Штаты). Цель поездки агитационная, противобольшевистская. По дороге я хотел бы заехать в Лондон для беседы и согласования моих действий с видами моих политических друзей; в частности, мне необходимо поговорить с Павлом Николаевичем [Милюковым]. Не будете ли Вы так добры и не окажете ли мне содействие в получении английской визы? Я тороплюсь, а если начинать хлопоты о визе здесь, то уйдет масса времени.

Еду я с моей женой, Анной Ильиничной (здоровье не позволяет мне ездить одному), и с десятилетним сыном Саввой.

Усиленно извиняюсь за беспокойствие…»[210]

Леонид Андреев подробно писал о своих планах бывшему министру иностранных дел, лидеру кадетской партии П. Н. Милюкову, находившемуся тогда в Англии:

«…Я не политик; моей задачею, как публициста-лирика (если можно так выразиться), было непосредственное воздействие на души, статьи же в журналах и притом на расстоянии требуют совсем иных качеств. Отсюда мое решение: на свой страх и риск, заручившись содействием какого-нибудь импресарио, ехать с агитационною целью в Соединенные Американские Штаты. Я не буду здесь объяснять, почему из всех стран Согласия я остановился на Америке, но думаю, что при известных усилиях с моей стороны и при помощи друзей из этой поездки может выйти толк; во всяком случае, я не останусь бездейственным, когда все руки в работе, и ближе подойду к смыслу пропаганды, нежели оставаясь в Финляндии. И мне необходимо заехать в Лондон, чтобы поговорить с Вами. Сколь я не политик, мне все же придется не только касаться политики, но и порядочно залезть в нее, и здесь я хочу просить у Вас указаний, так как глубочайше верю в Ваше понимание и опыт, и не хочу в вопросах, касающихся всей России, быть самочинным и слишком индивидуальным. Передо мною и сейчас стоит целый ряд чисто политических вопросов. где мое личное до известной степени уже расходится с общим, и было бы крайне нежелательно, чтобы это расхождение могло повести к вреду для общего русского дела. Есть у меня на этот счет и некоторые особые предположения и поручения, о которых всего удобнее побеседовать при свидании.

Н. К. Рерих пишет, что для меня есть какое-то дело и работа. Еще не знаю, в чем она заключается, но допускаю возможность остаться в Англии на более продолжительное время; впрочем, это вопрос новый и сложный… В надежде скоро увидеться крепко жму Вашу руку и еще раз сердечно благодарю за доброе отношение»[211].

В Лондоне, в зале «Essex Hall», 19 сентября 1919 года проходил вечер памяти Леонида Андреева.

«После смерти Леонида было в Лондоне устроено поминальное собрание, — вспоминал Н. К. Рерих. — И я говорил о нем и читал некоторые письма. После собрания подходит Милюков и в большом изумлении спрашивает меня:

— Оказывается, вы были большими друзьями, как же никто об этом не знал?

Отвечаю:

— Может быть, о многом не знали, да ведь и никто и не спрашивал.

Леонид Андреев был моим особенным другом»[212].