Все в жизни относительно

Все в жизни относительно

У меня большая неприятность. Пришел приказ, согласно которому комэски (лично!) обязаны провести проверку техники пилотирования всех летчиков своей эскадрильи. Днем и ночью…

— Прочитайте и распишитесь, — сказал мне начальник штаба полка подполковник Меклер. — И с этого дня в боевое расписание себя не вносите. — Потом доверительно добавил: — Война идет к концу, и командиров эскадрилий, особенно Героев, приказано беречь…

Я взял листок с приказом и тут же представил себя сидящим ночью в передней кабине. Длинный решетчатый нос с целлулоидными окнами. Торчит ручка в полу. Не штурвал, а ручка! Откидные педали руля поворота (без тормозных клапанов!), сектора управления моторами. И все! Приборов почти никаких — все они в кабине пилота. Целлулоид искажает видимость. Сидишь, как в клетке, совершенно беспомощный.

А летчики бывают разные. Совершил ошибку на взлете или на посадке, чем исправлять?!

Нет, я не признавал таких полетов, в которых проверяющий целиком зависит от способности проверяемого. Все должно быть на равных. По крайней мере, я к этому привык. А тут…

Меня охватило оцепенение. Лишь в эту минуту я узнал, что такое страх. Это был совсем не тот страх, когда тебя возьмут в прожектора и станут бить прицельно из крупнокалиберных зениток и когда снаряды лопаются под крылом, и тебя бросает из стороны в сторону. Или когда вдруг над целью прекращается стрельба, а ты в лучах… Прожектора ведут тебя, ведут, а ты, ослепленный, — весь как на ладони — торчишь в перекрестке оптического прицела ночного истребителя, который где-то рядом и которого не видно…

В том страхе ты разбираешься и знаешь, что к чему. И на это испытание идешь сознательно. Но страх, охвативший в эти минуты все мое существо, был безотчетным и не сравнимым ни с чем.

«Убьют! — тоскливо подумал я. — Ни за понюх табаку!» — и поднялся.

— Я не буду расписываться под этим приказом.

Меклер удивленно вытаращил на меня глаза.

— Почему?

— Потому что боюсь, — откровенно признался я. — Потому что не хочу, чтобы меня в лучшем случае убили, а в худшем — искалечили мои же летчики. Будь что будет, а этого не будет! Вот.

— Да, но-о… летают же другие.

— Летают. И я преклоняюсь перед их мужеством, У меня же на это не хватает пороху. Видимо, я трус. Так и доложите командиру.

Меклер взволнованно поднялся. Мы с ним были в хороших отношениях, и мое упрямство его обеспокоило. Кто знает, как посмотрит на это начальство? Ведь как-никак — невыполнение приказа!

— Ну, хорошо, — сказал он. — А что вы предлагаете?

— Пусть проверяет мой заместитель, а я буду ходить на боевые.

И подполковник сдался.

— Ладно, поговорю с командиром.

И через час он с радостью мне сообщил, что все утрясено и в порядке исключения мне разрешено проверкой не заниматься.

Гора с плеч! Чувствую себя именинником. Я даже готов простить своему заместителю его четверги. Посылаю за ним, а сам немножко боюсь: а вдруг он откажется!

Стучится:

— Разрешите войти?

— Да, да, пожалуйста!

Входит. На нем лица нет. Наверное, и у меня было такое же выражение, когда я читал приказ о тренировках.

— Товарищ командир, по вашему приказанию…

— Ладно, садитесь.

Садится на краешек стула, смотрит на меня со страхом и мольбой. Что он думает сейчас?

Беру листок боевого расписания. У Васькина бледнеют пухлые щеки, округляются глаза. «Рапорт! — думает он. — Все, конец! Трибунал…»

А я говорю будничным голосом:

— Согласно приказу по АДД, мы должны заняться проверкой техники пилотирования всех летчиков эскадрильи. Этим будете заниматься вы. Днем и ночью…

Васькин качнулся, словно кто его толкнул. Несколько секунд он осознавал сказанное. Он не верил. Это было так неожиданно! И это было такое счастье! Вместо наказания он получает поощрение, да еще какое — не летать на боевые задания!

Он не скрывал своей радости. Я тоже. И мы облегченно вздохнули.

Поистине, все в жизни относительно!

Для нас наступили тяжелые дни. Октябрь накрыл землю туманами и слякотью, и мы вошли в полосу вынужденного безделья. Нарушился ритм, спало боевое напряжение, и для командиров это было неприятнее всего.

Полк, продвигаясь за линией фронта, уже стоял возле Карпат, на территории Западной Украины. Здесь все было несколько по-иному. Крестьяне варили самогон из бурака и для крепости клали в него табак. Выпьет парень такого рюмашечку и лезет на стену. Только смотри!

Гусаков собрал командиров эскадрилий. Он был озабочен. Зима у Карпат мягкая, и надеяться на погоду нельзя. Если же не принять меры и не занять чем-то людей, дисциплина падет, полк разложится.

— Вот что, друзья, — положив кулачища на стол, сказал командир. — Займемся-ка с вами… самодеятельностью.

Мы переглянулись. Командир третьей эскадрильи Герой Советского Союза майор Марченко, смуглый, как цыган, смешливо выпятил губу, а Бутко в растерянности полез в карман за трубкой, да спохватился — командир полка не курил и дыма не выносил.

«Черт знает что! — неприязненно подумал я. — Этого еще не хватало: из летчиков артистов делать!»

— Итак, будем готовить артистов, — сказал Гусаков, заглянув в какую-то бумажку. — У меня расписание. Сегодня что у нас? Понедельник? В четверг всем полком собираемся в клубе смотреть и слушать выступление первой эскадрильи. В субботу слушаем вторую, а в воскресенье — третью.

Командир окинул нас смешливым взглядом.

— Как вам это нравится? — И, не дав нам опомниться, встал. — Ну вот и договорились! Можете идти и готовиться…

И выпроводил нас за дверь. Мы разошлись — ошарашенные и злые-презлые. Но приказ есть приказ, его надо выполнять. И тут уж возразить было нечего!

Я прислушивался к себе. Какое-то одно из моих «я» бунтовало, выкрикивая возражения, а другое, уже деловито засев в углу, — соображало. И этому «я» понравилась манера ставить задачи перед комэсками. Во всяком случае он нас не унизил, поступил как со взрослыми. Если бы стал растолковывать да разжевывать, было бы хуже, а тут — соображайте сами!

И я почувствовал интерес. Тут уж на карту ставилась честь подразделения. Первая эскадрилья должна быть первой! Так надо ставить перед ребятами вопрос! Но времени было мало, и нужно спешить.

Решаю: сначала пойду к сержантам — к стрелкам и радистам. Народ веселый, молодой. Потолкую с ними.

Иду. Не иду, а ползу, перебирая руками колья плетней. Грязь по колено. Темь — хоть выколи глаз. Брешут собаки. Помыкивают коровы, и где-то сонно гогочут гуси.

Мой поздний приход приятно удивляет ребят, уже готовящихся спать. У них душновато и тесновато. На стене — две керосиновые лампы. Нары в два этажа, соломенные подушки и матрацы. Но чисто, несмотря на уличную грязь.

Сажусь на нары, вынимаю записную книжку, и меня тотчас же окружают. Выкладываю им задачу. Морунов тут как тут, вьется вьюном. Он заводила, и я, поднимая его авторитет, то и дело обращаюсь к нему.

— Найдутся у нас артисты?

Сначала растерянно замолчали: вроде бы и нет, а потом, подумав, стали предлагать:

— Князев поет и на гитаре играет.

— А Одинцов на балалайке.

— Петров играет на трубе. А труба есть?

— Есть труба, и барабан есть, и контрабас.

— Контрабас? Да на контрабасе Ермаков умеет!

— А Семенков читает стихи!

Все почему-то смеются, а я готовлюсь записать.

— Чего вы смеетесь? — спрашиваю. — Кого он читает, Пушкина?

Ребята хохочут:

— Не записывайте, товарищ командир, он читает Баркова!

Хохочу и я. Уж очень контрастное сравнение!

И вообще-то уж одно это было здорово: вот так, вместе обсуждать программу выступления. Я предупреждаю:

— Ребята! Вторая и третья эскадрилья тоже готовятся. У них времени больше, они лучше могут сделать. Мне не хотелось бы, чтобы наша эскадрилья была на последнем месте.

Ребята загорелись: «Уступить первое место — ни за что!» Решили: завтра же с утра и начать репетицию. Роль конферансье единогласно поручили Морунову. Он мастер: и пантомиму может, и дирижировать оркестром, и шутки отпускать.

Утром собираю офицеров. Здесь реакция несколько другая. Раскачивались долго. Стеснялись. Потом постепенно вошли во вкус, и артистов набралось хоть отбавляй.

Техники тоже внесли свою лепту. Замковой принял на себя общее руководство. И вся эскадрилья загорелась одним интересом — дать хорошую программу! А время не терпело: по сути дела осталось два дня. Стрелки с радистами вывесили лозунг: «В кратчайший срок дадим отличную программу!»

Не обошлось без шпионажа. Из второй эскадрильи появились лазутчики, но Морунов их быстро обнаружил и с позором выставил. Объявили бдительность. Готовились втайне, даже меня не пускали.

Наступил день смотра. Клуб битком набит народом: и наши, и местное население. Шумно, празднично. Колышется старый латаный занавес неопределенного цвета, и что-то громыхает за сценой. Две керосиновые лампы освещают зал. Настроение у всех — театральное.

Появилось начальство: командир полка, замполит, начальник штаба. Их усадили в отведенное место. Ударил гонг, и сразу же наступила тишина. Скрипя немазаными блоками, начал раздвигаться занавес, но застрял на полдороге и задергался. И я уже стал досадовать на неудачное начало, да тут выскочил какой-то юркий человечек во фраке с фалдами, в цилиндре, схватил обе половинки, стянул их вместе, заверещал пронзительно:

— Не открывайте! Не открывайте второго фронта! Иначе нам хана!.. — Повернулся, извиняясь, к зрителям, свободной рукой снял цилиндр, скорчил рожу, раскланялся, смешно дрыгнув ногой. — Пардон! Не хана, а крышка!

Зрители грохнули смехом, зааплодировали. С разных концов зала восторженно закричали:

— Васька, давай!

Я пригляделся — Морунов! Вот это да-а-а! Ну и талантище! Спас положение!

На сцене ударили в тарелки, артиллерийским громом прокатился барабан. Занавес раздвинулся, Морунов расшаркался, раскланялся и представил публике артистов джаза «первого в истории полка!»: три аккордеона, труба с валторной, две гитары, балалайка и барабан с тарелками.

И то ли обстановка была необычная, праздничная, то ли в самом деле ребята хорошо сыгрались, но каждый номер оркестра награждался взрывом аплодисментов, а чудачества Морунова вызывали такой хохот, что кое-кто из зрителей доходил до икоты, а это, в свою очередь, смешило весь зал.

Были номера и грустные, навеянные темой войны, и лирические, и комические. Радист из экипажа Алексеева, Михаил Ломовский, сопровождаемый барабаном и тарелками, выступил с пантомимой: «Как экипаж бомбардировщика летит на боевое задание». И это было так блестяще проделано во всех лицах, что зал то замирал в напряженной тишине, то охал, то разражался хохотом.

Я смотрел и слушал с восхищением. Я хохотал и шмыгал носом от волнения и гордости за своих славных ребят, но в глубине души своей ощущал какую-то неудовлетворенность собой. Бросая ревнивые взгляды на хохочущих командира полка и замполита, я с горечью думал: «Ну неужели ж нужно во все тыкать тебя носом, как слепого котенка?! Сам-то не мог додуматься до этого?!»

Концерт закончился. Все расходились, уставшие от работы и от смеха, но очень, очень довольные.

— Хорошо, хорошо, молодцы! — растроганно говорил Гусаков. — Ну, теперь очередь за второй эскадрильей. Трудно им будет, трудно.

Самодеятельность! Это была прекрасная находка, отличный выход из скуки.