Из летописи полка: запись шестая Триста шагов до смерти
Из летописи полка: запись шестая
Триста шагов до смерти
Все остальное было как сон. Кошмарный, мучительный сон. Шесть румынских солдат, грязных, продрогших и чем-то обозленных, остервенело ругаясь и толкая в спину прикладами винтовок, привели Алексеева и Сергеенко в штаб румынской разведки.
Высокий смуглый майор с орлиным профилем и густыми черными бровями, брезгливо поморщившись, спросил на чистом русском языке:
— Номер полка? Номер дивизии?
Как ни трагично было положение, Алексеев, еле стоявший на израненных босых ногах (румыны сняли ботинки), иронически хмыкнул:
— Какой полк? Какая дивизия, господин офицер? Гражданские мы, цивильные.
Тот и сам понял, что произошла ошибка и что его разведчики, даром потратив время в поисках языка, привели не то что нужно. Получился конфуз, и за это ему предстояло объяснение перед офицером немецкой разведки, которому он подчинен. Черт дернул его поспешить с сообщением о поимке двух языков, и теперь нужно было выкручиваться.
Зло посмотрев на солдат и прорычав что-то по-румынски, офицер подошел к Алексееву и кончиком пальца поднял его голову за подбородок:
— А что вы делали на линии фронта? Вы партизаны? Ну, отвечай!..
«Началось!» — подумал Анатолий, готовый ко всему…
Они прошли через все: провокации, допросы, побои. Пытки голодом и жаждой. И потом был объявлен приговор: расстрелять!
К вечеру двое румын с винтовками повели их за деревню.
У Анатолия дела плохи: неделю назад, после побоев, загноилась рана на ноге, и началось воспаление. Опухла нога, посинела, идти невозможно. И по такому случаю знающий по-русски пожилой усатый конвоир, по имени Штефан, сжалился и развязал Алексееву руки.
Идет Анатолий, ковыляет, морщится от боли, стонет. Штефан утешает его со всей своей крестьянской серьезностью:
— Иди, иди, сынок, недолго страдать осталось. Там вон у скирды и покончим…
— Спасибо, камарад, — в тон ему отвечает Анатолий, — ты меня утешил. Век не забуду твоей доброты!
До скирды метров триста, а за ней, в полукилометре — лесок. И этот лесок словно магнитом притягивал к себе все помыслы, усилия и волю Алексеева. Вообще-то нога не так уж болит, терпеть можно, и он больше притворяется. И эта его уловка дала результаты — руки развязаны, и голова его сейчас усиленно соображает. Поле, скирда, лес… Какое-то решение — вот оно — близко-близко, как в ребусе, в головоломке, призрачно маячит, а ухватить нельзя — ускользает. Может, еще рано? Но время-то идет! Смерть-то вот она — в двухстах пятидесяти метрах…
Все эти тягостные дни пленения Алексеев ни на минуту не расставался с мыслью о побеге, но не было возможности. Сейчас эта возможность есть. Единственная и последняя. Терять-то нечего!..
Стонет Алексеев, то и дело нагибается, гладит ногу.
— Ничего, ничего, сынок, потерпи.
Лицо у Штефана участливое, доброе. Если бы не Патэч, молодой придурковатый солдат, то взял бы, пожалуй, Штефан себе на плечи этого славного русского парня и донес бы до скирды…
А Сергеенко смирился. Идет молча, понурив голову, оборванный, босой. Связанные руки за спиной, отрешенный вид. Совсем упал духом.
Впереди развилка дорог. Колодец с журавлем, две повозки с молочными бидонами. Женщины-возницы поят лошадей. Солнце садится, уже висит над лесом. В небе ни облачка. Большая скирда стоит в стороне от дороги, высокая, как трехэтажный дом, и мысли Анатолия неотвязно возле нее: поле, скирда, лес…
Штефан ворчит: бабы здесь ни к чему. И уже напрягся было заорать на них, чтобы убирались поскорей, как из-за пригорка, поднимая пыль, показалась какая-то процессия: человек двенадцать пленных и шестеро конвойных с капралом во главе. Капрал — широкий, грузный, богатырского сложения, с большими обвислыми усами. Штефан, загородившись ладонью от солнца, громко ахнул, узнав в капрале своего кума, с которым не видался с начала войны.
— О-о-о! Георге, Думитреску!
И заметался, и заорал на Анатолия, подгоняя его стволом винтовки.
— Ну-ну, живее!
Анатолий, страдальчески сморщившись, запрыгал на одной ноге. Сердце зашлось от радости: вот он — случай!
Капрал что-то крикнул своим конвоирам, конвоиры заорали на пленных, и те, выполняя команду, опустились на корточки в пыль.
Штефан, тоже повернувшись, сказал:
— Садитесь!
Сергеенко сел, а Анатолию нельзя — нога болит. Подошел к Андрею, остался стоять, всем своим видом показывая, как он страдает.
Капрал, сунув свою винтовку одному из конвоиров, пошел навстречу Штефану, широко расставив руки:
— О-о-о! Ште-е-фан!.. Штефанэску!..
Маленькие заплывшие глаза его наполнились слезами. Сошлись в объятиях, хлопая друг друга по спине. Штефану мешала винтовка, и он, не зная, куда ее деть, бросил на ремень, стволом вниз.
Анатолий весь сжался. Не забывая стонать, подумал: «Самый раз бежать!.. Рвануть к скирде, обогнуть ее, загородиться от выстрелов, и в лес!..»
С трудом успокоил себя. Бежать один он не мог. Надо вдвоем. Больше шансов. Побегут в разные стороны, в кого стрелять? А если и подстрелят кого, так другой наверняка убежит.
Сергеенко сидел отрешенно. Ничего не видел, ничего не слышал. Анатолий, словно невзначай, наступил ему на кисть руки и просигналил нажатием пальцев.
— Бежать будем, Андрей! Бежать!..
А кумы сели на землю, поджав по-турецки ноги, и оживленно заговорили, делясь новостями. Капрал то и дело повторял слова «Курск» и «Сталинград», а Штефан сообщил, что ведет на расстрел двух партизан. В голосе его при этом не было ни нотки грусти, ни чувства сожаления. Потом они, видимо, перешли на другую, более близкую и пикантную тему: конвоиры, вытянув шеи, слушали с интересом и ржали, как жеребцы. И Алексеев, воспользовавшись этим, пальцами ног расслабил узлы на руках Андрея. Подавленный предстоящей казнью, тот сидел безучастно и даже, видимо, не сознавал, что руки его почти свободны.
Женщины, напоив лошадей, подтягивали сбрую, готовясь уезжать. Одна из них, пожилая, в белом платке, повязанном так, что виднелись только одни глаза, бросала на конвоиров взгляды, полные ненависти. И Алексеев это заметил. Это был плюс, да еще какой!
«Пора!» — подумал Алексеев и, подковыляв к хохочущим дружкам, жалостливым тоном попросил:
— Камарад, можно я напьюсь? Грудь горит.
Штефан отмахнулся, а капрал, смеясь и разглаживая широченной ладонью длинные обвислые усы, что-то бросил коротко, и Штефан разрешил:
— Иди, напейся перед смертью.
— Мы вместе пойдем, ладно? — сказал Алексеев и ткнул друга ногой. — Вставай!
— Иди, я не хочу, — безучастно отозвался Сергеенко.
Анатолий, разозлившись, ткнул сильнее:
— Вставай, тебе говорят!
Андрей нехотя поднялся.
— Пошли! — сказал Анатолий. — Поддерживай меня плечом.
И они заковыляли. Если со стороны смотреть — сплошная беспомощность!
Молодой конвоир, гогоча над отпущенной капралом шуткой, поплелся за ними.
Женщина, что постарше, метнулась к телеге:
— Сынки, не пейте воду, я молока вам дам! — И загремела бидоном. Откинула крышку, наклонила, налила через край в литровую кружку. — Пейте, родимые!
Алексеев взял кружку и, поднеся ее к губам Андрея, шепнул:
— Будем бежать, понял? Ты направо, я налево. Вокруг скирды и в лес. Руки твои я развязал, держи их пока за спиной? Ясно?
У Андрея сверкнули глаза. Обливая грудь, он жадно отпил половину.
Только сейчас заметил Алексеев, когда поднес кружку к своим губам: случайно или с умыслом женщина поставила бидон позади конвоира. Допив остаток, Алексеев как бы нечаянно сделал шаг к конвоиру и сильно, обеими руками толкнул его в грудь. Солдат, споткнувшись о бидон, перевернулся вверх ногами. Заголосила женщина: кони, испуганно заржав, встали на дыбы, затрещали оглобли. И пока поднимался солдат и приходил в себя капрал и Штефан, беглецы, петляя, как зайцы, уже пробежали полпути до скирды.
Бах! Бах! Бах! — загремели выстрелы, но было поздно. Та самая скирда, возле которой, по замыслу убийц, должны были оборваться две молодые жизни, явилась для них спасительной защитой…
В ту же ночь войска Южного фронта, преодолев мощный рубеж обороны противника на реке Молочной, вышли к Сивашу, Семнадцатая немецкая армия оказалась блокированной на Крымском полуострове, а наши друзья, проснувшись утром в лесу от артиллерийского гула, были удивлены, почему он гремит позади, на западе, а не на востоке?
Так Алексеев оказался в полку. И снова полеты, и снова испытания: будто кто-то пробовал его на прочность. А прочность его была удивительна. Бесшабашная неунываемость — вот что всегда светилось на его лице. Но эта бесшабашность ничуть не была показной: просто он верил в себя и верил правильно. Что и говорить — летчик он был отличный. Впрочем… слово «отличный» к нему не подходило: значение не то. Маловата была для него такая оценка!
А несколькими днями позже опять сенсация: вернулись штурман Артемов и радист Ломовский, и экипаж Алексеева стал в полном сборе. А Вайнер погиб. Он был ранен и не мог идти и, когда его окружили немцы, застрелился.