Каждый отличается по-своему

Каждый отличается по-своему

С нашим переговорным устройством что-то не ладилось. Пока моторы работают на полной мощности, все хорошо, а как сбавишь обороты — сразу падает слышимость. Аккумуляторы, что ли, сели?

Мы пришли с боевого задания. Ночь. Темно. Только кусочек посадочной полосы освещен прожекторами. Веду машину на посадку и в это время слышу слабый голос радиста. Что он говорит, не разобрать, слышно только в наушниках: «Блю-блю-блю!»

Я отмахнулся. «Ладно, — думаю, — сядем — разберемся». И уж сели почти, только штурвал осталось добрать, как у меня перед глазами что-то ослепительно сверкнуло и словно кто палкой по забору провел: «Трр-р-рррахх!..»

С перепугу я резко дал обороты моторам, и мы снова ушли в воздух. И тут на меня полился бензин. Мне стало не по себе от мысли, что мы загоримся. И я все ждал взрыва и языков пламени. Но было темно, только огни бортовые горели. Я выключил их. Спрашиваю:

— Что случилось?

Но никто не отозвался: вышло из строя переговорное устройство. Вгляделся в приборную доску — вся в клочья, приборы побиты. Не найдешь где какой. Наконец разобрался, скорость работает и вариометр. А бензин все льется, брызжет в лицо. Ядовитый, с этиленовой смесью. В левом сапоге хлюпает и сильно жжет ногу и грудь. А тут еще старт погасили. Сесть бы скорее…

Наконец включили стартовые огни, и я уже не помню, как посадил тяжелую машину.

Очнулся в медсанбате. Солнце клонилось к западу. Значит, я проспал целый день. Ничего себе!

Дежурная сестра, увидев, что я проснулся, вышла, и тотчас же в палату вошли мои ребята — штурман, стрелок и радист. У штурмана в руках букет полевых цветов. Он кладет их мне на койку и поздравляет меня с днем рождения. И откуда он узнал? А я совсем-совсем забыл. Да, действительно, сегодня 28 июня — день моего рождения.

Спрашиваю:

— Друзья, объясните, что такое с нами произошло?

И мне рассказали, что к нам снизу сзади подкрался фашистский истребитель — нас-то видно было, мы шли с зажженными бортовыми огнями — и стал обстреливать из турельного пулемета. Но, видимо, стрелок был плохой и пулеметная трасса проходила мимо меня, и я ее не видел. А Заяц не мог ответить огнем своего пулемета из-за неисправности затвора. Он стал кричать, чтобы я погасил бортовые огни и отвернул в сторону, но я его не расслышал. Тогда немецкий ас дал очередь из своих пушек и пробил нам бензиновые баки, которые не взорвались только потому, что я перед посадкой наполнил их, согласно инструкции, углекислым газом. Тем мы и спаслись.

Разумеется, с разрешения врача мы выпили по стаканчику красненького за мой день рождения и еще по стаканчику за вторичное рождение каждого из нас. И Заяц поклялся тогда, что «добудет» этого аса. Но мы его клятву на веру не взяли, потому что спьяну-то бедный зайчик что не наговорит!

А фашистские ночные истребители досаждали нам здорово. Каждую ночь вылетали они на охоту за нашими бомбардировщиками. Где мы ходим, они знали. И вот займут позицию над нашей территорией, как раз по трассе, и кружатся в воздухе — нас поджидают. А мы летим один за одним и, чтобы наши зенитчики в нас не стреляли, время от времени установленного цвета ракеты пускаем. Дескать, смотрите, братки, не стреляйте, я свой. И так как мы ходили на цель большой группой, то вплоть до самого аэродрома в воздухе светились ракеты: то один пальнет, то другой. Немецким летчикам не стоило никакого труда обнаружить нас. Подкрадется снизу, сбоку, чтобы стрелок хвостовой не увидел, и — в упор из пушек…

Тогда мы перестали бросать опознавательные ракеты, но фашистские асы и тут применились: стали искать нас по пламени, что вылетало из наших выхлопных труб.

Надели мы на выхлопные патрубки специальные пламегасители и, чтобы фриц не смог подойти снизу, стали возвращаться домой бреющим полетом. Лететь низко над землей и днем-то опасно, а ночью и того хуже. Были такие случаи, когда самолеты цеплялись винтами за макушки деревьев и падали…

Трудно стало фашистам разыскивать нас по маршруту, и они повадились ходить к нам на аэродром.

Это только на первый взгляд кажется, что такие полеты рискованны. А на самом-то деле риску у них не было почти никакого. Ночь. Темно. Над аэродромом гул от нескольких десятков самолетов, теснота. Чтобы не столкнуться друг с другом, мы включали бортовые огни. Немецкие же истребители не включали. И получалось, что они нас видят, а мы их нет. Если и мелькнет силуэт двухкилевого самолета без огней, стрелять в него опасно: а ну как свой! У нас тоже были двухкилевые самолеты. Кто возьмет на себя такой грех — сбить, может быть, своего же друга?!

А фашист нас бил. В упор, почти без промаха. И так уж нам хотелось подловить хоть одного.

Однажды, после того, как нас чуть не зажгли на посадке, назначил меня командир полка дежурить по старту.

Проводили мы полк на боевое задание, выключили огни и, чтобы не скучно было, собрались всей командой возле счетверенного пулемета. Сидим, разговариваем. Тихо вокруг, только сверчки стрекочут и в темноте цигарки светятся. И уже переговорили все, все пересказали. И уж сон начал веки смеживать, как вдруг вдали послышался рокот моторов. Я поглядел на часы: может, наши возвращаются? Нет, вроде бы рановато.

— Идет! — сказал пулеметчик.

— Кто идет? — спросил я.

— Фриц.

— Откуда вы знаете?

— Духом чую.

Я только кашлянул с досады. «Духом». Этого мало, чтобы открыть огонь. Мало и неубедительно. Однако меры предосторожности принял.

— Старт не включать! Все по местам! Рассредоточиться. Без моей команды не стрелять!

Самолет приближается, держит курс прямо к летному полю. Прислушиваемся к звуку моторов. Вроде наш, а вроде и не наш.

— Ишь ты! — ворчит пулеметчик. — Идет как домой. — И приготовился к стрельбе.

А я почему-то вспомнил, как встретил неделю назад на одном из аэродромов Героя Советского Союза Александра Молодчего и как он на прощание сказал: «Как-нибудь, возвращаясь с задания, залечу к вам в гости. Примете?»

Еще бы не принять такого героя! А ведь он летает на двухкилевом самолете.

Моторы гудят. Все ближе и ближе. Ждем. Подлетает. Становится в круг. Снижается. И вот уже летит низко-низко, прямо на нас. Кто он? Может, это летчик из соседнего полка и ему нужно срочно сесть? А может, это Молодчий? Ну нет, старт я включать не буду. Не имею права. Здесь люди, и я за них в ответе.

Нам уже виден расплывчатый силуэт.

— Двухкилевой? — спрашивает кто-то.

— Кажется, да.

— Фриц?

— Черт его знает…

Пулеметчик, привстав на цыпочки, ведет всеми четырьмя стволами навстречу движущемуся пятну. Стоит только нажать пусковой крючок, и огненный шквал превратит самолет в груду металла.

Кто он — друг или враг?

Я почти уверен, что это враг. Что это тот самый обнаглевший фашист, который стрелял в нас тогда. Так сбить его, гада!

Я весь в напряжении и готов дать команду. Уже вот-вот сорвется с моих губ короткое слово: «Огонь!» Но я не решаюсь. Нет, не могу. А вдруг это наш?!

Обдав землю горячим своим дыханием, самолет пролетел над нашими головами, оставив нас гадать, кто же все-таки это был: друг или враг?

Три боевых вылета за ночь — это, конечно, много. Последний полет мы завершали, находясь уже в каком-то бессознательном состоянии. Казалось, самолетом управляет кто-то другой. Кто-то крутит штурвал, выпускает шасси, сбавляет обороты моторам. И, как назло, на этот раз над аэродромом скопилась куча самолетов. Всякий, норовя скорее сесть, лезет напропалую, пересекает курс, нарушает очередь. Только огоньки мелькают на крыльях и на хвосте: то справа, то слева.

Я тоже плюнул на вежливость, и, не вставая в круг, сделал крутой разворот над самым стартом. Оттеснил кого-то, бесцеремонно занял его место на последней расчетной прямой. Тот, испугавшись внезапно появившегося перед ним самолета, шарахнулся в сторону. В ту же секунду я успел заметить длинную пулеметную очередь, идущую откуда-то снизу сбоку и явно предназначенную тому, кого я оттеснил. И трасса досталась нам.

Я слышал, как вскрикнул радист, и тут же в ответ затрещал наш пулемет. И туда, в темноту, откуда только что стрелял наш невидимый враг, полилась нескончаемая огненная линия.

Конечно, мне уже было не до посадки. Я выключил огни и ушел на второй круг, недоуменно слушая, как стрекочет без умолку наш пулемет. В наступившей внезапно тишине — видно, кончилась лента — я услышал, к своей радости, звучные проклятия радиста:

— Г-гад! П-паррразит! Жаба! Прострелил мне плечо. У-у-у! Я снимал парашют, а он!..

Когда мы сели, то увидели: на земле, возле самого «Т» лежит на брюхе «фокке-вульф» и тут же, окруженные нашими офицерами, стоят, понурив голову, три фашистских летчика.

— Ну вот, — подавляя стон, проворчал сквозь зубы радист. — Сказано — сделано. Заяц трепаться не любит.

…И получил наш радист нежданно-негаданно за сбитого фрица орден Красной Звезды. Плечо его, пробитое пулей, быстро зажило, и вот он лежит с нами в густой траве под крылом самолета и нет-нет да покосится на свою грудь, словно невзначай раздвинет ворот комбинезона.

Штурман сказал, подмигнув:

— Знаешь что, командир. Как-то неловко получается, что экипаж начинают награждать с хвоста. Теперь я то же слово даю, отличусь как-нибудь. Ну, прямо хоть в этом вот полете. И тоже, как Заяц, отхвачу себе орденок. Тогда, братцы мои, ко мне не только на козе — на таракане не подъедешь.

Радист, спрятав в глазах смешинку, приподнялся на локте:

— Это вы на что намекаете, товарищ гвардии капитан? Разве я уж так заважничал?

— А как же! Вчера говорю: «Заяц, дай-ка мне хоть клочочек твоей шерстки — лысину прикрыть». А ты что ответил? Самому, дескать, надо. И не дал. Нехорошо так, Заяц, не по-товарищески.

Заяц провел пятерней по своей густой шевелюре.

— Ладно, товарищ гвардии капитан, отличайтесь. Мешать не будем. А что касается шерстки, то у меня есть волшебная расческа. Хотите, подарю?

— Не надо, — буркнул штурман. — У меня своя есть. — И действительно: вынул из кармана гимнастерки расческу, подул на нее, делая вид, что очищает с зубьев прилипший волос, и принялся с серьезным видом скоблить себя по голой макушке.

Я смотрю в небо, разрисованное перистыми облаками, и вспоминаю свои полеты на ПС-41: Ташкент — Ургенч и обратно. Облака ползут на восток. Все правильно! Отбомбившись, мы наберем высоту, и потащит нас домой попутным сильным ветром!

Бомбардировщики, замаскированные ветвями и сетками, крылом к крылу стоят длинной вереницей вдоль опушки леса, окружающей большое и не очень-то ровное для взлета поле. Экипажи, как и наш, лежат в тени, сдержанно разговаривают.

Перед нами ответственный полет. Сегодня, в ночь на 18 июля 1942 года, нам, летчикам бомбардировочной авиации дальнего действия, предстоит совершить первый рейд в глубокий тыл врага. Это пристрелочный рейд. Потом будут еще и еще, конечная цель которых — достигнуть логова фашистского зверя — Берлина.

В августе сорок первого года наши Ил-4 ходили на Берлин. Летали они тогда с острова Эзель, что на Балтийском море. Расстояние до цели и обратно — 1700 километров. По расчету, горючего на этот рейд должно бы хватить с избытком. А его не хватало! Самолеты прилетали домой с пустыми баками. И невдомек было летчикам, что причиной этому являлись сильные встречные ветры, против которых они летели на большой высоте.

Сколько раз бомбили оккупанты советскую столицу. Рушились, горели московские дома, гибли в развалинах мирные люди, а берлинские обыватели, прячась за толщей расстояния, рукоплескали кровавому шествию фашистских орд. Они верили: Берлин от русских далеко. Берлин недосягаем.

Да, сейчас до Берлина расстояние увеличилось вдвое, но вдесятеро увеличилось наше желание дойти до логова фашизма. Конечно, предел возможностей наших самолетов известен: столько-то горючего на столько-то часов. Но кто может измерить пределы возможностей советского человека? А если добраться все-таки до Берлина? Приложить к этому всю свою злость, весь свой опыт, все свое умение?

И было решено: объявить своеобразный конкурс на мастерство вождения самолета на дальние расстояния, на степень выносливости экипажей, на умение летчиков экономить горючее. Намечены этапы в проверке сил и возможностей: бомбардировочные рейды на Кенигсберг, затем — на Данциг. После каждого рейда будут тщательно замеряться остатки горючего в баках. И тот экипаж, результаты которого позволят рассчитывать на то, что он, достигнув Берлина, сумеет дотянуть домой, будет зачислен в ударную группу.

И вот сегодня — первый бомбовый налет на Кенигсберг. В люках самолета — бомбы, в баках — бензин «под завязку». Да еще под фюзеляжем на бомбовых замках два дополнительных бака с горючим. Это придает самолету внушительный вид. Но мне эти баки не нравятся. С ними тяжелее взлетать, а в полете они создадут излишнее лобовое сопротивление, на которое придется потратить тот же самый бензин, что находится в них.

В несчетный раз мысленно перебираю основные источники экономии горючего в полете. Их четыре.

Во-первых, надо вести самолет так, чтобы весь маршрут пройти с минимальным отклонением от расчетной прямой. Чем меньше отклонений, тем, разумеется, короче путь!

Во-вторых, надо пилотировать машину так, чтобы она не рыскала по высоте. Здесь тоже немалый выигрыш в пути. По существу, мне предстоит более чем восьмичасовой полет по приборам.

В-третьих, нужно правильно эксплуатировать моторы. Чем больше высота, тем воздух беднее кислородом: бензин, не успевая сгореть, выбрасывается из чрева мотора вместе с выхлопными газами. Чтобы этого не было, летчик должен, ориентируясь по приборам-газоанализаторам, регулировать подачу воздуха от нагнетателей в смесительные камеры двигателей. Все это было бы проще простого, если бы газоанализаторы работали исправно. Но они безбожно врали! Доверившись им, летчик рисковал вывести моторы из строя.

И наконец, в-четвертых, отбомбившись по цели, нужно, возвращаясь домой, помнить о ветре. Теперь он будет попутным и, чем выше, тем сильней. Значит, надо набрать как можно большую высоту.

Вот только «белое пятно» меня тревожило — наши газоанализаторы. А в остальном я к полету готов.

Солнце склонялось к закату. Все тише, тише становились разговоры. Экипажи с нетерпением ждали команды на вылет. Нервы у всех натянуты до предела. Как удастся этот первый почин, ведь у летчиков столько случайностей!

Точка вылета самолетов продумана умно. Мы один за другим снимаемся с пустынно-болотистого места. Линия фронта здесь вытягивается длинным языком к западу, чуть ли не до Великих Лук, и можно лететь, почти не беспокоясь о том, что тебя атакует немецкий истребитель или обстреляют зенитки.

Еще светло, и местность под нами просматривается хорошо. Но мне смотреть некогда. Я весь ушел в борьбу за экономию горючего. Не спускаю глаз с приборов. Чуткая стрелка вариометра замерла в одном положении: набор высоты — четверть метра в секунду. Мне торопиться ни к чему. Вот наберу три тысячи метров и хватит.

Через сорок минут полета зачихали моторы — выработался бензин из подвесных баков.

Говорю штурману:

— Баки выработаны. Сбрасывай их скорее ко всем чертям!

— Есть сбрасывать! — бодро отвечает Евсеев. Через прорезь в приборной доске мне видно, как он склонился над бомбосбрасывателем.

— Впереди населенный пункт, — говорит Евсеев, — а в баках наверняка остался бензин. Давай сбросим их в огороды, мужикам на зажигалки.

— Здесь еще наши? — спрашиваю я.

— Наши.

Баки легкие, из прессованного картона, и опасности при падении не представляют. И конечно же, в них остался бензин. В хозяйстве он как пригодился бы. Но… порядок есть порядок.

После некоторого раздумья говорю:

— Нет уж, Николай Гаврилыч, такими вещами шутить не полагается. Сбрасывай куда-нибудь в болота.

Справа от нас нашим курсом идет самолет. Его хорошо видно на светлом фоне северной части неба. А слева — темнота. Горят звезды. Странно. Мне такого никогда не приходилось видеть. На правом крыле хоть заклепки считай, а левого не видать.

С трудом доходит до меня, что в Ленинграде сейчас белые ночи. Ну, а юг остается югом.

На меня откуда-то вдруг пахнуло сквозняком. Самолет вздрогнул. Вслед за тем невнятное бормотание штурмана:

— Ах, черт побери! Ах, черт побери! Как же это… Как же…

Включаю переговорное устройство, чтобы спросить, что случилось, но меня опережает насмешливо-фамильярный голос радиста:

— Ну вот, товарищ командир, теперь можно и возвращаться.

Я опешил: какая вольность!

— Это что еще там за команда с хвоста?! Что вы себе позволяете?

— А как же, — обиделся радист. — Бомбы-то… сброшены…

Я не верю своим ушам.

— Что-о?! Что ты сказал?

— Сброшены, говорю… Вон они — догорают. Накреняю самолет, смотрю вниз. Пустынный болотистый луг, речка, и поперек ее — серия огненных пятен. Сомнений нет — это наши бомбы. Но как это случилось?

Обалдело смотрю на приборную доску. Это же просто чудовищно! Столько трудов, столько надежд…

Мне уже все понятно. Перед взлетом штурман поставил, как полагается по инструкции, рычажки бомбосбрасывателя на отметку «залп», а перед тем, как сбросить баки, забыл поставить эти рычажки на нулевое положение. И вот результат…

В душу мою змеей вползает мысль о предстоящих объяснениях с начальством. Неприятностей не оберешься. Расспросы, допросы, оскорбительные подозрения. Докажи вот теперь, что бомбы сброшены не из-за трусости… Еще хорошо, что я не разрешил ему освободиться от баков над населенным пунктом. От мысли, что могло бы за этим последовать, меня продирает мороз по коже.

— Ах, черт возьми! Ах, черт возьми! — причитает Евсеев.

— Замолчи! — кричу я вне себя от бешенства. — Ворона!

Штурман умолкает. Подавленный случившимся, он сидит, согнувшись и обхватив голову руками, мычит, словно от зубной боли.

Мне становится стыдно за свою несдержанность.

— Ладно, — говорю, — успокойся. Как-нибудь обойдется. Давай обратный курс.

Подавляя вздох, разворачиваю машину, беру обратный курс. Теперь уже правое крыло самолета растворяется в темноте, а левое…

Что такое? Что такое? По крылу от мотогондолы тянется широкая темная полоса, испещренная рябью. Рябь колышется от воздушных струй и, сползая с кромки крыла, срывается, образуя в пространстве длинный шлейф.

Масло! Что-то случилось с масляной системой левого мотора, и сильный насос выкачивает его наружу. Еще минут пятнадцать-двадцать, трудно сказать, я не знаю, когда это началось, — мотор заклинился бы, остановился и… кто мог бы предугадать, что нас ожидало там — за линией фронта, во вражеском стане?..

Буря самых противоречивых ощущений охватила меня. Еще не остыла досада на штурмана за его преступную небрежность, еще болела душа от огорчения и стыда за прерванный рейд, и вот я уже радуюсь и тому, что штурман ошибся, и тому, что именно сейчас, а не позже обнаружена эта серьезная неисправность.

Штурман сидит в носу самолета, и ему не видно, что творится с левым мотором. Это может заметить только радист из своей прозрачной башни. И я выжидаю с десяток секунд: может, он скажет об этом? Но Заяц молчит. Так оно и должно быть. Это значит, что он бдительно несет свою вахту. С изменением курса он повернул свою башню с пулеметами на правый борт и сейчас до боли в глазах всматривается в темноту, откуда всегда можно ждать атаки истребителя. Молодец, радист! Ты выдержал экзамен. Теперь остается выдержать экзамен мне.

Решаю задачу с одним неизвестным: сколько осталось масла в баке? Если мотор через десять-пятнадцать минут остановится, нам придется прыгать с парашютом, В баках полно бензина, машина тяжелая, и на одном моторе не дойти.

В этот момент я, наверное, похож на ученика, сидящего перед строгим экзаменатором. В руке у него секундомер. С каждой отсчитанной секундой все меньше и меньше остается шансов на благополучный исход.

Скорее интуитивно, чем сознательно, сбавляю обороты левому мотору и в то же время прибавляю правому. Стрелка вариометра, качнувшись, клюнула вниз и нехотя возвратилась к нулю. Сбавляю еще левому и прибавляю правому. Мотор ревет, звенит, задыхается. Иного выхода нет. Убираю почти до отказа левый мотор. Вариометр показывает снижение — один метр в секунду. Это уже терпимо. У нас на приборе — пять тысяч метров. Хватит, чтобы дотянуть. Лишь бы только крутился левый. Если его остановить, широкие лопасти винта упрутся в воздух, и тогда…

Ладно, не будем гадать, что тогда, пора уже обрадовать штурмана. Щелкаю выключателем переговорного устройства, вызываю радиста, говорю небрежно:

— Заяц, передай на КП: «Неисправен левый мотор. Бомбы сброшены, пытаемся дотянуть до ближайшего аэродрома». Все!

— Мотор? — восклицает радист. — А что с мотором?

— Воспаление хитрости, — угрюмо констатирует Евсеев. — Брось, командир, не старайся!

— О-о-о! — удивляется Заяц. — Смотрите-ка, и в самом деле все крыло в масле.

Штурман недоверчиво хмыкает:

— Эх, Заяц, Заяц, и ты туда же! Да что я — маленький, что ли? Обманите свою бабушку.

— Ну ладно, хватит! — вмешиваюсь я. — Прекратить разговоры! Мы сейчас идем на правом моторе. Левый в любую минуту может остановиться. Приготовьтесь, Николай Гаврилович, проложите курс на ближайший аэродром. Выполняйте!

Мне слышно в наушниках, как судорожно вздохнул штурман, освобождаясь от нестерпимого груза совершенной ошибки. Кажется, нам всем повезло в этом полете именно благодаря рассеянности штурмана. Не сбрось он бомбы, мы ушли бы в глубокий тыл противника и там… Страшно себе и представить, что было бы там.

В блеклом сумраке белой ночи я осторожно посадил машину на бетонную полосу какого-то полупустующего аэродрома. И первое, что мы сделали, когда выбрались из самолета, от всей души обняли Евсеева.

— А вы все-таки свое слово сдержали, товарищ гвардии капитан, — сказал радист.

— Это какое же? — спросил Евсеев.

— А как же — отличились!

— Ах, да! Гм… — только и смог ответить Евсеев на эту двусмысленную похвалу. И, чтобы скрыть смущение, достал из кармана расческу. — Когда-то у меня тоже была такая шевелюра, как у тебя, Заяц.

Утром следующего дня к нам подрулил и выключил моторы только что севший Ли-2. Я обрадовался: там есть борттехник, попрошу его, пусть посмотрит, что с нашим мотором.

Подхожу. Дверь распахивается, выпрыгивает человек, кидается ко мне, обнимает. А я глазам своим не верю: да ведь это же Романов Иван! Мой старый друг по школе! Вот это встреча! Нарочно не придумаешь.

А тот оттолкнул меня, смотрит счастливыми глазами:

— Бо-орька, это ты? Да как же это, а? Вот здорово-то, а?! А «комнатную ракету» помнишь? — И расхохотался.

Иван, ловко орудуя отверткой, раскапотил наш левый мотор и тут же устранил неисправность.

Мы обнялись на прощание и разлетелись по тернистым дорогам войны.