Два разных взгляда
Два разных взгляда
Я словно повзрослел в этот день. Что-то со мной произошло, и эта перемена властно требовала от меня действий, а каких, я еще и сам не знал.
Раньше я прибежал бы как угорелый домой и еще с порога закричал бы: «А я сегодня летал, вот!» — и пошел бы звонить во все колокола и хвастаться. А сегодня пришел домой солидно, с полным сознанием своей новой значимости. И только за ужином, когда мы в вечерней прохладе пили чай под керосиновой лампой в беседке, увитой виноградными лозами, я, как бы между прочим, сказал, обращаясь к отцу:
— А я тебя сегодня видел. Днем.
Отец посмотрел на меня с удивлением.
— Как это — днем? Днем я был дома, а ты на работе.
— Вот я тебя и видел дома! — продолжал я загадочным тоном. — Ты вышел во двор, постоял немного и пошел к калитке.
Мать, наливая из самовара в отцовскую кружку крутой кипяток, с интересом прислушивалась к нашему разговору.
— Правда! — удивился отец, левой рукой принимая кружку, а правой неуклюже отгоняя порхающего возле лампы мотылька. — Почтальон принес газеты. А где же ты был в это время?
Я показал пальцем вверх и сказал как можно равнодушней:
— Там.
Мать приняла это на себя и обиделась (она потихоньку от отца помаливалась богу).
— Да мелет он, прости господи, незнамо что, а ты его слушаешь!
— И все-таки я был там! — повторил я упрямо.
Отец сразу догадался, о чем речь.
— Летал? — спросил он, и в голосе его прозвучало одобрение.
— Угу! — сказал я, прихлебывая чай.
Мать выронила блюдце:
— О господи!
За столом воцарилось молчание. Отец задумчиво помешивал ложкой в кружке. Он сразу понял, что этот полет для меня много значит, что я не просто покатался, а что-то решил, что-то утвердил, чего-то добился.
О керосиновую лампу стукнулся с налета жук, упал на скатерть и принялся топорщить крылья, стараясь перевернуться на живот. Я смахнул его на землю.
— Ну и как? — внушительно спросил отец.
И из его вопроса, заданного с каким-то оттененным ударением на слове «как», я понял, что сейчас его интересует не мое впечатление о полете, а мое решение о дальнейшем. Он словно бы подталкивал меня, как иногда благожелательный экзаменатор подталкивает ученика к правильному ответу.
И я сказал то, что уже давно было у меня на сердце:
— Папа, я хочу быть летчиком!
Мать зашептала: «Свят, свят, свят!..», а отец удовлетворенно вздохнул, словно только такого ответа от меня и ждал.
— Ну что ж, молодец!
Он не был щедр на похвалы, но мне и этого было достаточно. Он слов на ветер не бросал, и если похвалил, то, значит, действительно было за что.
Больше мы на эту тему дома не говорили, и я никому на нашей улице о своем полете не рассказывал. И правильно сделал, потому что об этом всем, во всей округе рассказала мать. И люди, получив эти сведения из вторых рук, поверили в меня, что я сразу же и почувствовал по их предупредительному отношению. Я ощутил их локоть, поддержку, их желание видеть во мне настоящего летчика. И я не мог их подвести, и сам стал активно желать. Неистребимо, сильно, беспрестанно! Я просыпался с этим желанием, с этим желанием работал и с этим желанием ложился спать.
А Кирилл, слетав, как-то скис. Он переменился после этого полета и, видно, что-то открыл в себе и в чем-то утвердился…
…Пришел летчик Капулло, высокий, сильный, порывистый. Через левую руку небрежно перекинут кожаный реглан, в другой, как и у Хохлачева, — шлем с очками и барограф.
— Самолет готов? — твердо спросил он. — Кто полетит?
Пауза. Я с удивлением посмотрел на Кирилла. Что с ним? Да он побледнел! Толкаю его локтем:
— Ну что же ты, Кирилл?!
— Я… я полечу, — еле слышно пробормотал Кирилл.
Капулло энергично повернулся к нему.
— Вы? Отчего же молчите? Вот вам барограф. — Повернулся к Овчинникову, протянул ему фуражку: — Возьмите. — Надел реглан, шлем, очки, тщательно застегнулся. — Садитесь! — И полез в кабину.
А Кирилл был одет так же, как и я в тот раз: штаны, чувяки и рабочая блуза на голое тело. Ведь говорил же я ему!
Снял с себя блузу, подал:
— На вот, оденься.
Оделся как-то бессознательно. А вот шлем у него был! И очки! Настоящие. И где он их достал?
Кирилл забрался в кабину. Я подал ему барограф и, чтобы подбодрить, показал ему пальцем «на большой». Он кисло улыбнулся.
Мы с Овчинниковым подергали за винт. Мотор запустился, и Капулло, погоняв его на всех режимах, приказал убрать колодки.
Я помахал Кириллу рукой, он не ответил.
Пробыли они в воздухе около часа. Сели, подрулили, выключили мотор. Я подбежал к самолету, когда Капулло и Кирилл уже из него вылезли. У летчика было недовольное лицо, и он что-то выговаривал Овчинникову, а тот пожимал плечами и разводил руками, потому что тут мы были ни при чем: самолет не наш, просто Овчинникова попросили подготовить его к полету.
Кирилл стоял у хвоста самолета или вернее — висел на передней кромке стабилизатора и, держась за него обеими руками, громко икал. Его тошнило.
Я сбегал в кладовку за чайником, набрал из крана воды, налил полную кружку.
— На вот, выпей и ополоснись.
Выпил, и его тут же вырвало.
— Нагнись, я полью тебе на голову.
Он приходил в себя медленно: икал, стонал, пошатывался. В его глазах все еще вставало на дыбы: опрокидывался горизонт, вращались горы, зияла пустота и мчалась навстречу земля. Все было высоко, грандиозно, непривычно, а оттого и страшно. Ну, а когда Капулло, проверяя устойчивость самолета, поднял обе руки над головой, и самолет, задрав нос, в жуткой невесомости стал заваливаться вправо, Кирилл чуть не умер от страха. Тут его затошнило и вывернуло наизнанку. Барограф при этом он, конечно, уронил, за что и получил хороший нагоняй от летчика.
— Нет, — заключил свой рассказ Кирилл, — пусть медведь летает, у него шкура толстая. А я… я изнеженный маменькин сыночек, приученный спать на перинке, есть булочку, размоченную в молочке, и манную кашку. Да! И еще конфеты. И пирожное! У меня другой мир. Другой. Весь в рамочках. Позолоченных. Куда уж мне!
Долго он потом, копаясь в себе, безжалостно, словно изгоняя злого духа, исступленно занимался самокритикой.