«Герой нашего времени»
«Герой нашего времени»
В апреле 1841 года «Отечественные записки» сообщали: ««Герой нашего времени» соч. М. Ю. Лермонтова, принятый с таким энтузиазмом публикою, теперь уже не существует в книжных лавках: первое издание его всё раскуплено; приготовляется второе издание, которое скоро должно показаться в свет; первая часть уже отпечатана. Кстати, о самом Лермонтове: он теперь в Петербурге и привез с Кавказа несколько новых прелестных стихотворений, которые будут напечатаны в «Отечественных записках». Тревоги военной жизни не позволили ему спокойно и вполне предаваться искусству, которое назвало его одним из главнейших жрецов своих; но замышлено им много, и все замышленное превосходно. Русской литературе готовятся от него драгоценные подарки».
Лермонтов начал работу над романом в 1838 году и закончил в 1839-м. «Бэла», «Фаталист» и «Тамань» печаталисьв «Отечественных записках» — как отрывки из «Записок офицера о Кавказе». В апреле 1840 года книга вышла полностью, но не как «собрание повестей», а как единое цельное сочинение.
Первоначальное заглавие сохранилось на рукописи — «Один из героев начала века». Иногда пишут: «Один из героев нашего века», но это ошибочно; в автографе обозначено — «начала века». Это заглавие как бы отсылает лермонтовское произведение к только что вышедшему (1836) роману А. Мюссэ «Исповедь сына века» («одного из детей века»). В предисловии к этому роману Мюссе говорит: «Все, что было, уже прошло. Все то, что будет, еще не наступило. Не ищите же в ином разгадки наших страданий». «Было и прошло» — революция 1789 года, наполеоновская эпоха. «Грядущее — иль пусто, иль темно»… В России к разочарованию, связанному с общеевропейскими событиями, прибавилось еще восстание декабристов.
В издании «Героя» 1840 года читатель нашел новые, еще не знакомые ему части: «Максима Максимыча» и «Княжну Мери». «Княжну Мери» Лермонтов прислал с Кавказа незадолго до своего приезда в Петербург. Вернувшись, он застал издание почти законченным и согласился, по настоянию Краевского, изменить заголовок на «Герой нашего времени». Точно так же Краевский посоветовал изменить заголовок «Из записок офицера» на «Максима Максимыча».
Роман вышел у издателя Глазунова и, несмотря на хорошие отзывы Белинского в «Отечественных записках», расходился плохо. В кратком обзоре книжной торговли и издательской деятельности Глазуновых за сто лет (1782–1882) рассказывается, что Глазунов прибег к безошибочному рекламному ходу: он обратился к редактору «Северной пчелы» Фаддею Венедиктовичу Булгарину и попросил его напечатать в газете одобрительный отзыв. Это возымело действие, роман начали раскупать.
Сам Булгарин излагает историю несколько иначе. Приходит к нему, Булгарину, человек, «положительный, как червонец», и просит написать статью о готовящейся к печати книге молодого писателя. В редакции «положительному» человеку отказывают. Затем в «Маяке» появляется «невозможная» критика некоего Бурачка, которая начинается словами: «Появление героя нашего времени, такой теплый прием ему всего разительнее доказывает упадок нашей литературы и вкуса читателей». Булгарин задет (что за сочинение такое?), он заинтересован, он берет «Героя нашего времени» и читает. По его словам, впервые за двадцать лет он прочел русский роман дважды сряду. «Герой нашего времени» Булгарина поразил, и он разразился восторженной рецензией. Советскую критику этот факт немного смущал: ну как же, такой нехороший, реакционный Булгарин — и вдруг поддержал роман Лермонтова! Но ведь «нехорошесть» Булгарина не отменяла у того вполне пристойного литературного вкуса. «В длинном перечне прегрешений Фаддея Венедиктовича пусть мерцает эта «заслуга» его светлою точкою», — флегматично замечает по сему случаю Висковатов. Белинский, впрочем, не преминул почти тотчас заметить, что уже явились «ложные друзья», которые спекулируют именем Лермонтова, чтобы мнимым беспристрастием (похожим на купленное пристрастие) исправить в глазах толпы свою незавидную репутацию… Литературные полемисты неисправимы.
Интересно, кстати, что у «Героя» — как и у Лермонтова вообще — всегда было много недругов. Критика XIX века относилась к Печорину крайне недружелюбно, отождествляла его с Лермонтовым, которого, в свою очередь, признавали человеком, исполненным всевозможных неприятных качеств и пороков. Лермонтов «глядел злобно на окружающее», «охотно драпировался в мантию байронизма» и т. п. Даже те люди, которые поначалу встретили его талант одобрительно, впоследствии начали относиться к нему с неприязнью. В годовщину его смерти, 15 июля 1845 года, Плетнев пишет Коптеву: «О Лермонтове я не хочу говорить потому, что и без меня говорят о нем гораздо более, нежели он того стоит. Это был после Байрона и Пушкина фокусник, который гримасами своими умел толпе напомнить своих предшественников. В толпе стоял Краевский. Он раскричался в «Отечественных записках», что вот что-то новое и, следовательно, лучше Байрона и Пушкина. Толпа и пошла за ним взвизгивать то же. Не буду же я пока противоречить этой ватаге, ни вторить ей. Придет время, и о Лермонтове забудут, как забыли о Полежаеве».
В 1899 году Владимир Соловьев объявляет Лермонтова предтечей ницшеанства: «Я вижу в Лермонтове прямого родоначальника того духовного настроения и того направления чувств и мыслей, а отчасти и действий, которые для краткости можно назвать «ницшеанством» — по имени писателя, всех отчетливее и громче выразившего это настроение, всех ярче обозначившего это направление.
Как черты зародыша понятны только благодаря тому определившемуся и развитому виду, какой он получил в организме взрослом, так и окончательное значение тех главных порывов, которые владели поэзией Лермонтова, — отчасти еще в смешанном состоянии с иными формами, — стало для нас вполне прозрачным с тех пор, как они приняли в уме Ницше отчетливо раздельный образ…
Презрение к человеку, присвоение себе заранее какого-то исключительного и сверхчеловеческого значения… и требование, чтобы это присвоенное, но ничем еще не оправданное величие было признано другими, стало нормою действительности, — вот сущность того направления, о котором я говорю…»
В этом замечательном пассаже, который Соловьев далее будет развивать, утверждается, что Лермонтов сам по себе — только «зародыш», смысл которого стал понятен через шестьдесят лет после его смерти, когда миру явился Ницше. До Ницше Лермонтов был неясен и, следовательно, не имел самостоятельной ценности. Главная же лермонтовская идея — презрение к окружающим и назначение самого себя на должность сверхчеловека. Владимир Соловьев венчает собой череду лермонтовских недоброжелателей и, в свою очередь, выводит традицию отрицательного отношения к Лермонтову на новый уровень; в XX уже веке практически все, кто видит в Лермонтове «ницшеанца», «байрониста», «демониста», «отрицателя», «эгоиста» (которого «правильно застрелил бравый майор Мартынов»), похабника, развратника, разбивателя женских сердец и пр., — все они так или иначе ссылаются на Соловьева.
К Лермонтову, как ни к кому другому, применяется полицейский принцип: «Все, что вы скажете, будет использовано против вас». Признался он в юношеском отрывке, что его лирический герой (быть может, и он сам) обрывал крылья бабочкам — ага, в детстве бабочек мучил, потом пошел людей давить. Подарил он супруге известного писателя князя Владимира Одоевского роман «Герой нашего времени» с припиской «…упадает к стопам ее прелестного сиятельства» — ага, стало быть, Лермонтов и есть Печорин, а Печорин обрывал крылья бабочкам… Любая глупость, любое страстное, неосторожное высказывание, сорвавшееся у Лермонтова в том возрасте, когда сам критик посещал учебное заведение и вряд ли блистал академизмом, — все трактуется в пользу эгоизма и демонизма.
«Героя нашего времени» изучают в школе. Его читают, кажется, в четырнадцать лет, когда Печорин представляется взрослым мужчиной и когда каждое слово, сказанное персонажем, принимается на веру. При перечитывании этого же романа в возрасте, превышающем печоринский, — скажем, лет в тридцать — угол зрения кардинально меняется.
«Второй» Печорин, в отличие от «первого» — в «Княгине Лиговской», — внешне не похож на Лермонтова. Он и внутренне не вполне похож. Это своего рода итог длительной рефлексии, долгой и мучительной работы по всматриванию в себя. Исследуя свою душу в ее мельчайших движениях, Лермонтов на самом деле не столько упивается своим знаменитым «эгоизмом», сколько выискивает некие общие составляющие человеческой личности. Ему проще препарировать самого себя — объект исследования, инструмент и исследователь всегда под рукой. Он безжалостен к себе — поэтому оставляет за собой право быть безжалостным и к другим; более того — предоставляет этим другим право поступать с ним точно так же. И вот наконец работа завершена. «Герой нашего времени» — ее результат. Все составляющие души, которые Лермонтов так пристально рассматривал, так тщательно сопоставлял с литературными источниками, — все обнаружены, описаны и явлены.
Чем же занялась читающая публика?
Ну конечно, поискам прототипов! Печорин — понятно, сам Лермонтов. Изречения Печорина — не важно, искренние или лицемерные, правдивые или лживые, — считаются мнениями самого автора. Висковатов не без удивления перечисляют нелепости, на которые пускалась читающая публика: «Грот, в коем поэт описывает встречу Печорина с Верой, так и именуется гротом Лермонтова. В Пятигорске даже создалась целая легенда о том, что в этом гроте Михаил Юрьевич писал свой роман и сочинял свои чудные лирические стихотворения. В гроте этом непризнанные пииты старались увековечить память свою на мраморных досках, сплетая золотыми буквами свои имена с именем великого писателя…»
Прообразом Грушницкого называют Н. П. Колюбякина, который одно время находился с Лермонтовым вместе на водах. Приятель А. Бестужева-Марлинского, Колюбякин вел себя «несколько в духе его героев». Мать Колюбякина была полька, родная сестра известного мятежника Пулавского, который в 1771 году задумал захватить короля Станислава. О Грушницком же сказано (по поводу его задора): «Это что-то не русская храбрость». (Намек!) Колюбякин был даже разжалован в солдаты за дерзость, сказанную во время учения полковому командиру. Впрочем, никакой дуэли между ним и Лермонтовым не было, но это обстоятельство никого не смущало.
Существует также слух, что Лермонтов изобразил в Грушницком Мартынова. Этим пытаются объяснить ненависть Мартынова к поэту.
Драгунский капитан списан с армейского гусара Саланина. В полковнике Н. («Максим Максимыч») изображен полковник Нестеров.
Бэла была татарка у Хастатова; а сам Хастатов — сын Екатерины Алексеевны, сестры бабушки Арсеньевой, выведен в «Фаталисте» (офицер, бросившийся в окно на убийцу).
Но больше всего публику занимал вопрос: с кого списана княжна Мери? «Мне известно до шести дам, которые утверждают, что княжна Мери списана с них, — говорит Висковатов, — многие приводили мне неопровержимые к тому досказательства!.. Самое распространенное мнение — это то, что в княжне Мери Лермонтов изобразил сестру Мартынова, за что навлек негодование последнего и был им убит. Княжной Мери называют упорно почтенную Эмилию Александровну Шан-Гирей (жену Акима Павловича)… Лермонтовский музей хранит портрет ее, пометив его «Княжна Мери»… С Эмилии Александровны Лермонтов не мог писать княжны Мери по той простой причине, что он познакомился с нею и ее семьей в 1841 году, следовательно, спустя почти три года после того, как была написана «Княжна Мери»… Еще один «прототип» — девица Реброва, а доказательство — ботинки «красновато-бурого цвета» (у Ребровой были такие же)…»
Так или иначе, роман читали с большим интересом и бурно обсуждали.
Известно длинное и подробное письмо Николая I о «Герое нашего времени». Эмма Герштейн в книге «Судьба Лермонтова» приводит его в новом переводе с подлинника.
Царь взял с собой книгу Лермонтова, прощаясь с больной женой в Эмсе. 12 июня 1840 года он сел на пароход «Богатырь», доставивший его в Петергоф. 12 (24) июня Николай начал свое письмо императрице и продолжал его во все время плавания.
«Я работал и читал всего Героя, который хорошо написан…»
Утром 14 (26) июня: «Я работал и продолжал читать сочинение г. Лермонтова. Второй том я нахожу менее удачным, чем первый…»
В семь часов вечера роман был дочитан. «За это время, — пишет царь, — я дочитал до конца Героя и нахожу вторую часть отвратительной, вполне достойной быть в моде. Это то же самое изображение презренных и невероятных характеров, какие встречаются в нынешних иностранных романах. Такими романами портят нравы и ожесточают характер. И хотя эти кошачьи вздохи читаешь с отвращением, все-таки они производят болезненное действие, потому что в конце концов привыкаешь верить, что весь мир состоит только из подобных личностей, у которых даже хорошие с виду поступки совершаются не иначе как по гнусным и грязным побуждениям. Какой же это может дать результат? Презрение или ненависть к человечеству! Но это ли цель нашего существования на земле? Люди и так слишком склонны становиться ипохондриками или мизантропами, так зачем же подобными писаниями возбуждать или развивать такие наклонности! Итак, я повторяю, по-моему, это жалкое дарование, оно указывает на извращенный ум автора. Характер капитана набросан удачно. Приступая к повести, я надеялся и радовался тому, что он-то и будет героем наших дней, потому что в этом разряде людей встречаются куда более настоящие, чем те, которых так неразборчиво награждают этим эпитетом. Несомненно, кавказский корпус насчитывает их немало, но редко кто умеет их разглядеть. Однако капитан появляется в этом сочинении как надежда, так и не осуществившаяся, и господин Лермонтов не сумел последовать за этим благородным и таким простым характером; он заменяет его презренными, очень мало интересными лицами, которые, чем наводить скуку, лучше бы сделали, если бы так и оставались в неизвестности — чтобы не вызывать отвращения. Счастливый путь, г. Лермонтов, пусть он, если это возможно, прочистит себе голову в среде, где сумеет завершить характер своего капитана, если вообще он способен его постичь и обрисовать».
Что тут скажешь! У Николая I — собственные резоны. Ему хотелось бы, чтобы молодой сочинитель вывел главным героем — героем нашего времени — штабс-капитана Максима Максимыча, простого вояку и служаку, слугу царю, отца солдатам, а не Печорина, соблазнительно-притягательного и одновременно с тем отнюдь не образца для подражания. От такой книги была бы польза, а от «Героя» — одно только смущение.
Книга распродавалась очень хорошо. В 1841 году вышло второе издание. К этому второму изданию Лермонтов написал предисловие (в свой последний приезд в Петербург), которое послужило своего рода ответом на критические статьи, появившиеся в журналах. В этом предисловии Лермонтов главным образом отвечал С. П. Шевыреву, который объявил Печорина явлением безнравственным и порочным, не существующим в русской жизни, а принадлежащим «миру мечтательному, производимому в нас ложным отражением Запада».
«Эта книга, — говорит Лермонтов о «Герое», — испытала на себе еще недавно несчастную доверчивость некоторых читателей и даже журналов к буквальному значению слов. Иные ужасно обиделись, и не шутя, что им ставят в пример такого безнравственного человека, как Герой Нашего Времени; другие же очень тонко замечали, что сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых…»
Что ж, «несчастной доверчивостью» страдали не только читатели лермонтовской поры; мы знаем, что, несмотря на предисловие Лермонтова, где он черным по белому пишет о том, что Герой Нашего Времени — «портрет, составленный из пороков всего нашего поколения», т. е. образ собирательный (и это действительно так, особенно если внимательно следить за эволюцией образов в лермонтовской прозе, начиная от «Вадима»), — несмотря на все эти объяснения и прямое обращение к читательскому здравому смыслу, — автора упорно продолжают отождествлять с его персонажем, а все речения персонажа упорно продолжают приписывать автору как сокровенную его мысль («один из друзей всегда раб другого» и пр.)
«Не думайте, однако, после этого, чтоб автор этой книги имел когда-нибудь гордую мечту сделаться исправителем людских пороков. Боже его избави от такого невежества! Ему просто было весело рисовать современного человека, каким он его понимает…»
Он ведь открыто говорит о том, что не видит себя в роли «пастыря народов». Но как же так? Поэт в России больше, чем поэт. Поэтому читающая публика, по странному капризу, слова Печорина принимает на веру, а слова самого Лермонтова пропускает мимо ушей.
И вот уже появляется миф о ницшеанстве. Все, что скажет г-н поручик, будет использовано против него в суде. А поручик возьми да и брякни, что ему было писать «весело». Как это — «весело»? Весело описывать пороки? Весело глядеть на то, как храбрый и одаренный человек скучает и впустую растрачивает свою жизнь? (А как быть с «Печально я гляжу на наше поколенье»?) Ну да, в общем, «все это было бы смешно, когда бы не было так грустно»… Уж не цинизм ли это?
А какой вообще смысл вкладывал Лермонтов в слово «весело»?
Интересно? Любопытно? Достойная творческая задача? Ведь образ Печорина — это настоящая писательская удача, у Лермонтова наконец-то получилось, после десятка попыток описать себя, истинного или воображаемого, создать персонажа абсолютно живого и одновременно с тем не срисованного с себя целиком и полностью.
А он говорит — «весело»…
Пушкин, закончив «Годунова», кричал сам себе: «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!» Что ж, разве ему не было в этот момент весело? Но Лермонтов написал в предисловии совсем «неподходящее» слово. И уехал на Кавказ.