Новая встреча с Екатериной Сушковой

Новая встреча с Екатериной Сушковой

4 декабря 1834 года Лермонтов на балу у «госпожи К.» вновь, после долгой разлуки, встретился с Е. А. Сушковой. Он больше не влюбленный подросток, он — гусар. Ему известно о романе Сушковой и Алексея Лопухина; он начинает собственную интригу.

В своих «Записках» Екатерина Александровна пересказывает эту встречу до мелочей:

«Я была в белом платье, вышитом пунцовыми звездочками, и с пунцовыми гвоздиками в волосах…

…вдруг Лиза вскричала: «Ах, Мишель Лермонтов здесь!»

— Как я рада, — отвечала я, — он нам скажет, когда приедет Лопухин.

Пока мы говорили, Мишель уже подбежал ко мне, восхищенный, обрадованный этой встречей, и сказал мне:

— Я знал, что вы будете здесь, караулил вас у дверей, чтоб первому ангажировать вас.

Я обещала ему две кадрили и мазурку, обрадовалась ему, как умному человеку, а еще более как другу Лопухина. Лопухин был моей первенствующей мыслью. Я не видала Лермонтова с 1830 года; он почти не переменился в эти четыре года, возмужал немного, но не вырос и не похорошел и почти все такой же был неловкий и неуклюжий, но глаза его смотрели с большею уверенностию, нельзя было не смутиться, когда он устремлял их с какой-то неподвижностью.

— Меня только на днях произвели в офицеры, — сказал он, — я поспешил похвастаться перед вами моим гусарским мундиром и моими эполетами; они дают мне право танцевать с вами мазурку; видите ли, как я злопамятен, я не забыл косого конногвардейца…

— А ваша злопамятность и теперь доказывает, что вы сущий ребенок; но вы ошиблись, теперь и без ваших эполет я бы пошла танцевать с вами.

— По зрелости моего ума?

— Нет, это в сторону, во-первых, я в Петербурге не могу выбирать кавалеров, а во-вторых, я переменилась во многом.

— И этому причина любовь?

— Да я и сама не знаю; скорее, мне кажется, непростительное равнодушие ко всему и ко всем.

— К окружающим — я думаю; к отсутствующим — позвольте не верить вам.

— Браво, Monsieur Michel, вы, кажется, заочно меня изучали; смотрите, легко ошибиться…

Тут мы стали болтать о Сашеньке, о Средникове, о Троицкой Лавре — много смеялись, но я не могла решиться замолвить первая о Лопухине.

Раздалась мазурка; едва мы уселись, как Лермонтов сказал мне, смотря прямо мне в глаза:

— Знаете ли, на днях сюда приедет Лопухин…

Я чувствовала, как краснела от этого имени, от своего непонятного притворства, а главное, от испытующих взоров Мишеля…»

Екатерина Александровна с большой досадой убедилась в том, что Алексей Лопухин открыл Лермонтову свою сердечную тайну, между тем как от самой Екатерины требовал молчания. Лермонтов же не терял времени даром: «Он распространялся о доброте его (Лопухина) сердца, о ничтожности его ума, а более всего напирал, с колкостью, о его богатстве…»

Сушкова, конечно, не знала о том, какие неприятные вещи Лермонтов писал о ней в письме Марии Лопухиной (23 декабря 1834 года):

«Послушайте, мне показалось, что он (Алексей) питает нежность к Екатерине Сушковой… знаете ли вы это? — дядюшки этой девицы хотели бы их повенчать!.. Сохрани Боже!.. Эта женщина — летучая мышь, крылья которой цепляются за всё, что попадается на пути! — Было время, когда она мне нравилась. Теперь она меня почти принуждает ухаживать за ней… но я не знаю, есть что-то в ее манерах, в ее голосе такое жесткое, отрывистое, резкое, что отталкивает. Стараясь ей понравиться, испытываешь потребность ее компрометировать, наблюдать, как она запутывается в собственных сетях…»

* * *

К исполнению своего плана Лермонтов приступил немедленно. Для начала он навязался к Сушковой на семейный вечер. Произошло это при первой же их новой встрече, у «г-жи К.».

«Лиза и я, мы сказали Лермонтову, что у нас 6-го (декабря) будут танцевать, и он нам решительно объявил, что приедет к нам.

— Возможно ли, — вскричали мы в один голос, — вы не знаете ни дядей, ни теток?

— Что за дело? Я приеду к вам.

— Да мы не можем принять вас, мы не принимаем никого.

— Приеду пораньше, велю доложить вам, вы меня и представите.

Мы были и испуганы и удивлены его удальством, но, зная его коротко, ожидали от него такого необдуманного поступка.

Мы начали ему представлять строгость теток и сколько он нам навлечет неприятных хлопот.

— Во что бы то ни стало, — повторил он, — я непременно буду у вас послезавтра.

Возвратясь домой, мы много рассуждали с сестрой о Лермонтове, о Лопухине и очень беспокоились, как сойдет нам с рук безрассудное посещение Лермонтова…»

* * *

В «страшный» день 6 декабря Лермонтов явился, опоздав на час. Сушкова ждала его и два первых танца придержала, никому их не обещав. Это оказалось кстати. Вообще все прошло довольно гладко, по каковому поводу Лермонтов заметил:

— Видите, как легко достигнуть того, чего пламенно желаешь?

Сушкова возразила со свойственной ей назидательностью:

— Я бы не тратила свои пламенные желания для одного танцевального вечера.

Невольно она придерживается того покровительственно-поучающего тона, каким разговаривала с Лермонтовым-подростком.

— Тут не о лишнем вечере идет дело; я сделал первый шаг в ваше общество, и этого много для меня, — объявил Лермонтов. — Помните, я еще в Москве вам говорил об этой мечте, теперь только осуществившейся.

«Он… был очень весел и мил со всеми, даже ни над кем не посмеялся».

Лермонтов деятельно принялся вбивать клинья между Сушковой и Лопухиным. Ему хотелось разрушить отношения между другом и «летучей мышью», поэтому он заговорил о крайне неприятных вещах:

— … Я не могу быть свидетелем счастия другого, видеть, что богатство доставляет все своим избранным, — богатому лишнее иметь ум, душу, сердце, его и без этих прилагательных полюбят, оценят; для него не заметят искренней любви бедняка, а если и заметят, то прикинутся недогадливыми; не правда ли, это часто случается?

Екатерина демонстративно не понимает явного намека на богатство Лопухина:

— Я не знаю, я никогда не была в таком положении; по моему мнению, одно богатство без личных достоинств ничего не значит.

Лермонтов идет в лобовую атаку:

— Поэтому позвольте вас спросить: что же вы нашли в Лопухине?

Она уклоняется:

— Я говорю вообще и не допускаю личностей.

Он гнет свое:

— А я прямо говорю о нем.

«О, если так, — сказала я, стараясь выказать как можно больше одушевления, — так мне кажется, что Лопухин имеет все, чтоб быть истинно любимым и без его богатства; он так добр, так внимателен, так чистосердечен, так бескорыстен, что в любви и в дружбе можно положиться на него.

— А я уверен, что если бы отняли у него принадлежащие ему пять тысяч душ, то вы бы первая и не взглянули на него…»

Екатерина приводит довольно выразительное сравнение:

«Для меня богатство для человека все равно что роскошный переплет для книги: глупой не придаст занимательности, хорошей — не придаст цены и своей мишурной позолотой».

«Я знаю все, — многозначительно произносит Лермонтов, — помните ли вы Нескучное, превратившееся без вас в Скучное, букет из незабудок, страстные стихи в альбоме? Да, я все тогда же знал и теперь знаю, с какими надеждами Лопухин сюда едет».

Очевидно, он еще в первый раз заметил, как неприятно для Екатерины видеть, что Лопухин рассказал другу все подробности своего романа и нанес удар по старой ране.

«Я друг Лопухина, и у него нет от меня ни одной скрытой мысли, ни одного задушевного желания», — заключил Лермонтов. После чего «пошел на штурм».

«В ожидании ужина Яковлев пел разные романсы и восхищал всех своим приятным голосом и чудной методой.

Когда он запел:

Я вас любил, любовь еще, быть может,

В душе моей погасла не совсем… —

Мишель шепнул мне, что эти слова выражают ясно его чувства в настоящую минуту.

Но пусть она вас больше не тревожит,

Я не хочу печалить вас ничем.

— О нет, — продолжал Лермонтов вполголоса, — пускай тревожит, это — вернейшее средство не быть забыту.

Я вас любил безмолвно, безнадежно,

То робостью, то ревностью томим.

— Я не понимаю робости и безмолвия, — шептал он, — а безнадежность предоставляю женщинам.

Я вас любил так искренно, так нежно,

Как дай вам Бог любимой быть другим!

— Это совсем надо переменить; естественно ли желать счастия любимой женщине, да еще с другим? Нет, пусть она будет несчастлива; я так понимаю любовь, что предпочел бы ее любовь — ее счастию; несчастлива через меня, это бы связало ее навек со мною! А ведь такие мелкие, сладкие натуры, как Лопухин, чего доброго, и пожелали бы счастия своим предметам! А все-таки жаль, что я не написал эти стихи, только я бы их немного изменил. Впрочем, у Баратынского есть пьеса, которая мне еще больше нравится, она еще вернее обрисовывает мое прошедшее и настоящее. — И он начал декламировать:

Нет; обманула вас молва,

По-прежнему я занят вами,

И надо мной свои права

Вы не утратили с годами.

Другим курил я фимиам,

Но вас носил в святыне сердца,

Другим молился божествам,

Но с беспокойством староверца!

— Вам, Михаил Юрьевич, нечего завидовать этим стихам, вы еще лучше выразились:

Так храм оставленный — все храм,

Кумир поверженный — все бог!

— Вы помните мои стихи, вы сохранили их? Ради Бога, отдайте мне их, я некоторые забыл, я переделаю их получше и вам же посвящу.

— Нет, ни за что не отдам, я их предпочитаю какими они есть, с их ошибками, но с свежестью чувства; они, точно, не полны, но, если вы их переделаете, они утратят свою неподдельность, оттого-то я и дорожу вашими первыми опытами.

Он настаивал, я защищала свое добро — и отстояла…»

* * *

На следующий день гусар явился к даме — развивать успех.

Екатерина с сестрой Лизой сидела вечером в маленькой гостиной. «Как обыкновенно случается после двух балов сряду, в неглиже, усталые, полусонные, мы лениво читали вновь вышедший роман г-жи Деборд-Вальмор…»

Появление Лермонтова разрушило эту идиллическую домашнюю картину.

— Как это можно, — вскрикнула Екатерина, — два дня сряду! И прежде никогда не бывали у нас, как это вам не отказали! Сегодня у нас принимают только самых коротких.

— Да мне и отказывали, — подтвердил Лермонтов, — но я настойчив.

Грозная тетка Сушковой была им покорена — очевидно, Лермонтов умел нравиться пожилым дамам и вызывать их доверие.

Сушкова попробовала вернуться к прежнему менторскому тону:

— Это просто сумасбродство, Monsieur Michel, вы еще не имеете ни малейшего понятия о светских приличиях.

Но он пропустил это мимо ушей и принялся смешить Сушкову «разными рассказами», потом предложил нам «гадать в карты» и «по праву чернокнижника предсказать нам будущность». («Чернокнижником» Мишеля помнили еще по рождественскому балу, на который он явился с предсказательной книгой.)

«— Но по руке я еще лучше гадаю, — сказал он, — дайте мне вашу руку, и увидите.

Я протянула ее, и он серьезно и внимательно стал рассматривать все черты на ладони, но молчал.

— Ну что же? — спросила я.

— Эта рука обещает много счастия тому, кто будет ею обладать и целовать ее, и потому я первый воспользуюсь. — Тут он с жаром поцеловал и пожал ее.

Я выдернула руку, сконфузилась, раскраснелась и убежала в другую комнату. Что это был за поцелуй! Если я проживу и сто лет, то и тогда я не позабуду его; лишь только я теперь подумаю о нем, то кажется, так и чувствую прикосновение его жарких губ; это воспоминание и теперь еще волнует меня, но в ту самую минуту со мной сделался мгновенный, непостижимый переворот; сердце забилось, кровь так и переливалась с быстротой, я чувствовала трепетание всякой жилки, душа ликовала. Но вместе с тем мне досадно было на Мишеля; я так была проникнута моими обязанностями к Лопухину, что считала и этот невинный поцелуй изменой с моей стороны и вероломством с его…

Во время бессонницы своей я стала сравнивать Лопухина с Лермонтовым; к чему говорить, на чьей стороне был перевес? Все нападки Мишеля на ум Лопухина, на его ничтожество в обществе, все, выключая его богатства, было уже для меня доступно и даже казалось довольно основательным; его же доверие к нему непростительно глупым и смешным. Поэтому я уже не далеко была от измены, но еще совершенно не понимала состояние моего сердца…»

Что примечательно в этом описании, так это его поразительная искренность. Сушкова, ставшая жертвой очень злого розыгрыша, прототип жестоко описанной стареющей светской кокетки Лизы Негуровой в «Княгине Лиговской», не держит зла ни на Лермонтова, ни на себя; что было — то было; из песни слов не выкинешь. Многие позднейшие читатели воспринимают эту душевную открытость мемуаристки как возможность, едва ли не призыв к тому, чтобы осудить ее — пустую светскую красавицу. «Наполненным» и не светским умникам бы такую смелость в выражении чувств, такую бы искренность!

Алла Марченко считает, что Лермонтов бросился защищать семейство Лопухиных от Сушковой — с ее «многолетним опытом охоты на женихов», с ее «плохо управляемым тщеславием»: «Понимал (он) также, что Алексею, не вмешайся он, Лермонтов, в его матримониальные планы, не выпутаться: дядьям засидевшейся девицы очень хотелось их повенчать, сбыть с рук «теряющий свежесть товар». Следовательно, прекрасно представлял, во что превратилась бы жизнь милого ему семейства, не говоря уж об Алексисе, если бы эта холодная, тщеславная, грубодушная женщина вошла в их дом на правах хозяйки!..»

Очень зло и несправедливо по отношению к Сушковой. Может быть, «мисс Блэк-Айс» — и не лучшая пара для Алексея Лопухина. Она его старше, она отнюдь не умнейшая или добрейшая из женщин своей эпохи, но, в общем, чем она так уж плоха? Почему это она «холодная» и «грубодушная» — откуда сие следует?

Устраивая свой розыгрыш, Лермонтов видел в Сушковой прежде всего идеальную партнершу для сложной, мучительной игры в любовь. Если угодно, для игры в «обрывание крылышек бабочкам». «Теперь я не пишу романов, — я их делаю». Будь Сушкова действительно такой расчетливой охотницей на богатых женихов, она не влюбилась бы в Лермонтова и не упустила бы Алексиса с его пятью тысячами душ.

* * *

Роман продолжает развиваться с крейсерской скоростью.

13 декабря Лермонтов отправляется в Царское Село, в лейб-гвардии Гусарский полк («… Лермонтов мундир надел… вчерась приезжал прощаться и поехал в Царское Село, тетушка (бабушка Лермонтова), само собою разумеется, в восхищении», — отмечает Наталья Алексеевна Столыпина в письме дочери, Анне Григорьевне Философовой).

Однако в полку Лермонтов задерживается ненадолго. Через несколько дней он опять мелькает на балах и приемах — и везде встречается с Сушковой.

19 декабря — бал у знаменитого адмирала Александра Семеновича Шишкова, уже старого, «едва передвигающего ноги», но «доброго», по отзыву Екатерины Александровны: «Ему доставляло удовольствие окружать себя веселящеюся молодежью; он, бывало, со многими из нас поговорит и часто спрашивал: на месте ли еще ретивое?»

У адмирала Сушкова не без удивления обнаружила Мишеля; причем Лермонтов бойко беседовал «с былой знаменитостью». Увидев красавицу Сушкову, Александр Семенович простодушно сказал ей:

— Что, птичка, ретивое еще на месте? Смотри, держи обеими руками; посмотри, какие у меня сегодня славные новички.

После чего стал знакомить ее с Лермонтовым. Начался вальс, они пошли танцевать.

— Вы грустны сегодня, — начала Екатерина.

— Не грустен, но зол, — ответил Лермонтов, — зол на судьбу, зол на людей, а главное, зол на вас.

— На меня? Чем я провинилась?

— Тем, что вы губите себя; тем, что вы не цените себя; вы олицетворенная мечта поэта, с пылкой душой, с возвышенным умом, — и вы заразились светом!..

Сушкова не выдерживает и отвечает искренне:

— Да, я решаюсь выйти за Лопухина без сильной любви, но с уверенностью, что буду с ним счастлива.

Лермонтов вынимает козырного туза:

— Боже мой! Если бы вы только хотели догадаться, с какой пылкостью вас любит один молодой человек моих лет…

Екатерина «не понимает» намека:

— Я знаю, что вы опять говорите о Лопухине, потому что я первая его страсть.

— Отвечайте мне прежде на один мой вопрос: скажите, если бы вас в одно время любили два молодых человека, один — богат, счастлив, все ему улыбается, все пред ним преклоняется, все ему доступно, единственно потому только, что он богат! Другой же молодой человек далеко не богат, не знатен, не хорош собой, но умен, но пылок, восприимчив и глубоко несчастлив; он стоит на краю пропасти, потому что никому и ни во что не верит, не знает, что такое взаимность, что такое ласка матери, дружба сестры, и если бы этот бедняк решился обратиться к вам и сказать вам: спаси меня, я тебя боготворю, ты сделаешь из меня великого человека, полюби меня, и я буду верить в Бога, ты одна можешь спасти мою душу. Скажите, что бы вы сделали?

— Я надеюсь не быть никогда в таком затруднительном положении; судьба моя уже почти решена, я любима и сама буду любить.

— Будете любить! Пошлое выражение, впрочем, доступное женщинам; любовь по приказанию, по долгу! Желаю вам полного успеха…

Смущенная этими речами, Екатерина вернулась с бала в полном смятении чувств:

«Я вспоминала малейшее его слово, везде видела его жгучие глаза… но я не признавалась себе, что люблю его…»

Тем временем страсти накалялись. 22 декабря приехал Алексей Лопухин.

«Мишель, расстроенный, бледный», улучил минуту уведомить об этом Екатерину: все ужасно, Лопухин ревнует, «встреча их была как встреча двух врагов», и вообще «Лопухин намекнул ему, что он знает его ухаживанье за мной и что он не прочь и от дуэли».

История начала отчетливо приобретать вид одной из лермонтовских драм…

В письме Марии Лопухиной (23 декабря) Лермонтов совершенно другими словами описывает приезд ее брата:

«Я был в Царском Селе, когда приехал Алексей; когда я об этом узнал, я от радости чуть не сошел с ума; я вдруг заметил, что говорю сам с собой, смеюсь, потираю руки; вмиг я вернулся к своим минувшим радостям. Двух страшных годов как не бывало…

Я нашел, что ваш брат основательно изменился, он так же толст, каким и я был в прежнее время, румян, но постоянно серьезен и солиден; но всё же мы хохотали как сумасшедшие в вечер нашей встречи, — и Бог знает отчего?..»

Сушковой он преподносит куда более мрачную версию: «Если любовь его к вам не придала ему ума, то по крайней мере придала ему догадливости; он еще не видал меня с вами, а уже знает, что я вас люблю; да, я вас люблю, — повторил он с каким-то диким выражением, — и нам с Лопухиным тесно вдвоем на земле!

— Мишель, — вскричала я вне себя, — что же мне делать?

— Любить меня… Если не вы решите, так предоставьте судьбе или правильнее сказать: пистолету.

— Неужели нет исхода? Помогите мне, я все сделаю, но только откажитесь от дуэли, только живите оба, я уеду в Пензу к дедушке, и вы оба меня скоро забудете.

— Послушайте: завтра приедет к вам Лопухин, лучше не говорите ему ни слова обо мне, если он сам не начнет этого разговора; примите его непринужденно… Будьте осторожны, две жизни в ваших руках!

… Он уехал, я осталась одна с самыми грустными мыслями, с самыми черными предчувствиями. Мне все казалось, что Мишель лежит передо мной в крови, раненный, умирающий; я старалась в воображении моем заменить его труп трупом Лопухина; это мне не удавалось, и, несмотря на мои старания, Лопухин являлся передо мной беленьким, розовым, с светлым взором, с самодовольной улыбкой. Я жмурила глаза, но обе эти картины не изменялись, не исчезали…»

Ну разве не прелесть вся эта история? И кто станет говорить, что сама Сушкова не получила удовольствия от происходящего? Лермонтов дал ей бесценную возможность сделаться настоящей героиней любовного романа — воображение довершило остальное. Екатерина Александровна вовсе не в таком уж проигрыше, как принято считать.

22 декабря Лопухин появляется у Сушковой в Петербурге. Первое свидание прошло принужденно, в присутствии родственников Екатерины. «Дядя желал от души, чтоб я вышла замуж за Лопухина, и лишь только он уехал, он начал мне толковать о всех выгодах такой партии, но и тут я ни в чем не призналась ему, как ни добивался он откровенности… С первых моих слов он бы выгнал Лермонтова, все высказал Лопухину и устроил бы нашу свадьбу. А мне уже казалось невозможным отказаться от счастия видеть Мишеля, говорить с ним, танцевать с ним.

За обедом Лопухин сидел подле меня; он был веселее, чем утром, говорил только со мною, вспоминал наше московское житье до малейшей подробности, осведомлялся о моих выездах, о моих занятиях, о моих подругах.

Мне было неловко с ним. Я все боялась, что он вот сейчас заговорит о Мишеле; я сознавалась, что очень виновата пред ним, рассудок говорил мне: «С ним ты будешь счастлива», — а сердце вступалось за Лермонтова и шептало мне: «Тот больше тебя любит»»…

После обеда Лопухин отвел Екатерину для решительного разговора: он хотел получить от нее официальное согласие. Она совсем было собралась рассказать Алексису о Лермонтове, как заглянул дядя, предложил Алексису сигару и увел его в свой кабинет. Объяснение не состоялось, а бедной Екатерине «опять представился Лермонтов со своими угрозами и вооруженным пистолетом».

Лопухин совершенно не подозревал обо всех этих страстях — он был очень весел и уселся играть вист с теткой Екатерины. В девять часов он уехал, «выпросив позволение приехать на другой день посмотреть на мой туалет, — мы собирались на бал к генерал-губернатору».

«Лишь только Лопухин от нас уехал, как влетел Лермонтов. Для избежания задушевного разговора я осталась у карточного стола; он надулся, гремел саблей, острил без пощады, говорил вообще дурно о светских девушках и в самых язвительных выражениях рассказывал громогласно, относя к давно прошедшему, мои отношения к Лопухину, любовь свою ко мне и мое кокетство с обоими братьями.

Наконец эта пытка кончилась; взбешенный моим равнодушием и невмешательством моим в разговор, он уехал, но, однако же, при всех пригласил меня на завтрашнюю мазурку».

Отправляясь с Лопухиным на бал, Екатерина заранее «трепетала».

«Лопухин пришел в восторг от моего сиянья, как он выразился, и поцеловал мою руку, — какая разница с поцелуем Лермонтова! Тот решил судьбу мою, в нем была вся моя жизнь…»

Лопухин спросил, как Екатерина провела остаток вечера. Та отвечала, что приходил Лермонтов.

— Лермонтов был! Невозможно! — Лопухин был искренне удивлен.

— Что же тут невозможного? Он и третьего дня был!

— Как! В день моего приезда?

— Да.

— Нет, тысячу раз нет.

— Да и тысячу раз да, — отвечала Екатерина, которую обидело это недоверие.

Мы знаем, как Лермонтов и Лопухин провели день лопухинского приезда — они были вместе и «хохотали как сумасшедшие»… Екатерина «предчувствовала какие-то козни, но не пыталась отгадывать и даже боялась отгадать, кто их устраивает; я чувствовала себя опутанной, связанной по рукам и по ногам, но кем?..»

На балу протанцевал с Сушковой две первые кадрили, после чего уехал, обещав возвратиться к мазурке. «Он сдержал слово и возвратился на бал, когда усаживались к мазурке. Он был весел, шутлив, говорил с восторгом о своей неизменной любви и повершил тем, что объявил, что он очень счастлив».

Между тем совесть у влюбленной Екатерины болела: «Бедный Лопухин в таком миролюбивом расположении, так уверен во мне, а — я, я, мне кажется, его обманываю…»

«Ну что же, выходите за него; он богат, он глуп, вы будете его водить за нос. Что вам до меня, что вам любовь моя?., я беден! Пользуйтесь вашим положением, будьте счастливы, выходите за него, но на дороге к этому счастью вы перешагнете через мой или его труп, тем лучше! Какая слава для вас: два брата, два друга за вас сделаются непримиримыми врагами, убийцами. Весь Петербург, вся Москва будут с неделю говорить о вас! Довольно ли этого для вашего ненасытного самолюбия, для вашего кокетства?»

Не из этих ли слов Лермонтова сделала Алла Марченко вывод о тщеславии Сушковой?

Интересно здесь заметить, что «образ Сушковой», который создает в своем «романе» Лермонтов (романе в жизни), служит основой сразу для двух персонажей. Конечно, прежде всего сразу узнают окарикатуренную Екатерину Сушкову в облике перезрелой девицы Елизаветы Негуровой. Но и в образе княгини Веры Лиговской мелькают те же знакомые нотки, в первую очередь — ее брак по расчету с мужем богатым и глупым. Переносит Лермонтов эту идею и в драму «Два брата»: снова обманутая любовь, снова брак по расчету — и соперничество, едва не доходящее до смертоубийства, между двумя братьями из-за женщины. Впрочем, у княгини Веры Лиговской (точнее, у двух героинь с этим именем, из одноименного романа и из пьесы «Два брата») есть еще другой прототип, гораздо более близкий, — Варенька Лопухина, которая тоже вышла замуж «по расчету» и нанесла тем самым Лермонтову незаживающую рану.

Но все это — не вполне правда, оттого и так коварны, так обманчивы попытки расшифровать жизнь Лермонтова по его произведениям. Сушкова была вовлечена в эту зашифрованную романнодраматическую жизнь на правах персонажа; поэтому и сама она воспринимается так «зыбко».

«Теперь на бале, в кругу блеска, золота, веселья, — укоряет она Лермонтова, — меня преследует ваш образ окровавленный, обезображенный, я вижу вас умирающим, я страдаю за вас, готова сейчас заплакать, а вы упрекаете меня в кокетстве!»

Лермонтов, веселый и оживленный, сыплет намеками:

— Я начал славное дело, оно представляло затруднения, но по началу, по завязке, я надеюсь на блестящее окончание.

Екатерина простодушно спросила:

— Вы пишете что-нибудь?

— Нет, но я на деле заготовляю материалы для многих сочинений: знаете ли, вы будете почти везде героиней.

— Ах, ради Бога, избавьте меня от такой гласности.

— Невозможно! Первая любовь, первая мечта поэтов везде вкрадывается в их сочинениях; знаете ли, вы мне сегодня дали мысль для одного стихотворения?

— Мне кажется, что у меня в это время не было ни одной ясной мысли в голове и вы мне придаете свои.

— Нет, прекрасная мысль! Вы мне с таким увлечением сказали, что в кругу блеска, шума, танцев вы только видите меня, раненного, умирающего, и в эту минуту вы улыбались для толпы, но ваш голос дрожал от волнения; но на глазах блестели слезы, и со временем я опишу это. Узнаете ли вы себя в моих произведениях?

Вот и еще один штрих, взятый от Сушковой и вложенный в абсолютно другой литературный образ — в образ совершенной любви:

В полдневный жар в долине Дагестана

С свинцом в груди лежал недвижим я;

Глубокая еще дымилась рана,

По капле кровь точилася моя.

……

И снился мне сияющий огнями

Вечерний пир в родимой стороне.

Меж юных жен, увенчанных цветами,

Шел разговор веселый обо мне.

Но в разговор веселый не вступая,

Сидела там задумчиво одна,

И в грустный сон душа ее младая

Бог знает чем была погружена;

И снилась ей долина Дагестана;

Знакомый труп лежал в долине той;

В его груди дымясь чернела рана,

И кровь лилась хладеющей струей.

Это потрясающее стихотворение написано в 1841 году и не Сушковой посвящено, а все же в нем вдруг мелькнул отблеск давнего светского разговора с женщиной, которую Лермонтов считал «стареющей кокеткой».

Интересно, что Сушкову прямо обвиняют в том, что она «считает себя вдохновительницей лучших произведений Лермонтова». Но ведь это не так! Если перечитать «Записки» без предвзятости, то видно: Сушкова не преувеличивает своей роли. Но и не преуменьшает ее: Лермонтов ведь действительно был увлечен ею в юности, и некоторые стихотворения действительно посвящены ей. Этого-то у Екатерины Александровны не отнять!

П. Висковатов безжалостно пишет: «Графиня Ростопчина не без иронии указывала на то, что кузина ее увлеклась желанием прослыть «Лаурой» русского поэта. Это желание так увлекало Екатерину Александровну, что она совершенно сбилась в хронологии. Считая себя вдохновительницею лучших произведений Лермонтова, она рассказывала, между прочим, что стихотворение «Сон» («В полдневный жар в долине Дагестана») было написано им, когда поэт делал вид, что вызовет на дуэль жениха ее, друга своего Лопухина, то есть в 1835 году, тогда как стихотворение это черновым находится в альбоме, подаренном Лермонтову князем Одоевским… (1841)».

Следует справедливости ради заметить, что о стихотворении «Сон» в своих «Записках» Сушкова вообще не упоминает; об этом пишет издатель «Записок» (1870) М. И. Семевский: «Когда Екатерина Александровна была сговорена, Лермонтов вознамерился вызвать ее жениха на дуэль, о чем и предупреждал ее. По этому случаю он написал стихотворение «Сон»»…

У графини Ростопчиной были собственные причины высмеивать кузину; что до «Лауры», то она нигде не утверждает в своих записках, будто являлась единственной и главнейшей любовью поэта; не говорит она и о том, что «Сон» посвящен ей или ею вдохновлен. Но то, что Лермонтов мог воспользоваться образом девушки, которая на балу вдруг явственно увидела своего далекого возлюбленного убитым, — это вполне возможно. Сам он на балу, «пестрою толпою окружен», переживал явственные видения былого, детских лет, — почему бы и какой-нибудь любящей женщине не испытывать то же самое? Обыкновение Лермонтова брать из действительности кусочек и переносить его фотографически точно в собственную картину, многих сбивало с толку. В «Сне» вполне может быть «кусочек Сушковой» — это не противоречит тому, как Лермонтов вообще поступал с «жизненным материалом». Интересно отметить, кстати, что фразу Лермонтова «Я на деле заготовляю материалы для многих сочинений», которую он сказал Сушковой (согласно мемуарам той же Сушковой), Висковатов под сомнение не ставит.

Сушкова могла стараться выставить себя в выгодном свете, но в одном ей нельзя отказать: она очень внимательна ко всему, что имело отношение к творчеству поэта. Сушкова понимала, что, имея дело с Лермонтовым, она имеет дело не просто с гусаром — но с гением: «Трудно представить, как любовь Лермонтова возвысила меня в моих собственных глазах; я благоговела перед ним, удивлялась ему; гляжу, бывало, на него и не нагляжусь, слушаю и не наслушаюсь…»

* * *

«Я провела ужасные две недели между двумя этими страстями. Лопухин трогал меня своею преданностью, покорностью, смирением, но иногда у него проявлялись проблески ревности. Лермонтов же поработил меня совершенно своей взыскательностью, своими капризами, он не молил, но требовал любви, он не преклонялся, как Лопухин, перед моей волей, но налагал на меня свои тяжелые оковы, говорил, что не понимает ревности, но беспрестанно терзал меня сомнением и насмешками.

Меня приводило в большое недоумение то, что они никогда не встречались у нас, а лишь только один уедет, другой сейчас войдет. Когда же ни одного из них не было у меня на глазах, я просто не знала, куда деваться от мучительного беспокойства. Дуэль между ними была моей господствующей мыслью…

… Теперь, когда я более узнала жизнь и поняла людей, я еще благодарна Лермонтову, несмотря на то, что он убил во мне сердце, душу, разрушил все мечты, все надежды, но он мог и совершенно погубить меня и не сделал этого…»

Решительное объяснение произошло на балу у генерал-губернатора. Лермонтов приехал к самой мазурке. «Он был так нежен, так откровенен, рассказывал мне о своем детстве, о бабушке, о чембарской деревне, такими радужными красками описывал будущее житье наше в деревне, за границей, всегда вдвоем, всегда любящими и бесконечно счастливыми, молил ответа и решения его участи, так, что я не выдержала, изменила той холодной роли, которая давила меня, и, в свою очередь, сказала ему, что люблю его больше жизни, больше, чем любила мать свою, и поклялась ему в неизменной верности…»

«Наконец-то… я нашла идола, перед которым не стыдно было преклоняться перед целым светом…» — так завершает Сушкова рассказ о своем счастье.

Следующий день отбросил на это счастье первую тень. Явился Лопухин и спросил Сушкову, с кем она вчера танцевала мазурку. Та просто отвечала:

— С Лермонтовым.

Лопухин рассердился:

— Это неправда.

— Так, стало быть, я лгу! — возмутилась Екатерина.

Он ответил:

— Полагаю, что вам весело со мной кокетничать, меня помучить, развить мою ревность к бедному Мишелю; все это, может быть, очень мило, но некстати, перестаньте шутить, мне, право, тяжело; ну скажите же мне, с кем вы забывали меня в мазурке?

— С Михаилом Юрьевичем Лермонтовым, — настаивала Сушкова.

— Это уж чересчур, — вскричал Лопухин, — как вы хотите, чтобы я вам поверил, когда я до двенадцати почти часов просидел у больного Лермонтова и оставил его в постели крепко заснувшего!

— Ну что же? Он после вашего отъезда проснулся, выздоровел и приехал на бал, прямо к мазурке.

«Я сознавалась (себе), что отталкивала верное счастие быть любимой, богатой, знатной за неверный призрак, за ненадежную любовь!

Притворная болезнь Лермонтова, умолчание со мной об этой проделке черным предчувствием опутали все мои мысли; мне стало страшно за себя, я как будто чувствовала бездну под своими ногами, но я так его любила, что успокоила себя его же парадоксом: «Предпочитать страдание и горе от любимого человека — богатству и любви другого». «Будь что должно быть, — сказала я себе, — я поступила так, как он хотел, и так неожиданно скоро! Ему это будет приятно, а мне только этого и надобно»»…

* * *

В конце года бабушка Елизавета Алексеевна пишет своей обычной корреспондентке, П. Л. Крюковой: «Гусар мой по городу рыщет, и я рада, что он любит по балам ездить: мальчик молоденький, в хорошей компании и научится хорошему, а ежели только будет знаться с молодыми офицерами, то толку не много будет…»

* * *

Наступил 1835 год. 5 января, в день отъезда Алексея Лопухина в Москву, Лермонтов послал Екатерине Сушковой анонимное письмо.

Сушкова излагает эту историю поистине душераздирающе: «Один раз, вечером, у нас были гости, играли в карты, я с Лизой и дядей Николаем Сергеевичем сидела в кабинете; она читала, я вышивала, он по обыкновению раскладывал grand’patience. Лакей подал мне письмо, полученное по городской почте; я начала его читать и, вероятно, очень изменилась в лице, потому что дядя вырвал его у меня из рук и стал читать его вслух, не понимая ни слова, ни смысла, ни намеков о Лопухине, о Лермонтове, и удивлялся, с какой стати злой аноним так заботится о моей судьбе. Но для меня каждое слово этого рокового письма было пропитано ядом, и сердце мое обливалось кровью…

Вот содержание письма, которое никогда мне не было возвращено, но которое огненными словами запечатлелось в моей памяти и в моем сердце:

«Милостивая государыня

Екатерина Александровна!

Позвольте человеку, глубоко вам сочувствующему, уважающему вас и умеющему ценить ваше сердце и благородство, предупредить вас, что вы стоите на краю пропасти, что любовь ваша к нему (известная всему Петербургу, кроме родных ваших) погубит вас. Вы и теперь уже много потеряли во мнении света, оттого что не умеете и даже не хотите скрывать вашей страсти к нему.

Поверьте, он недостоин вас. Для него нет ничего святого, он никого не любит. Его господствующая страсть: господствовать над всеми и не щадить никого для удовлетворения своего самолюбия.

Я знал его прежде, чем вы, он был тогда и моложе и неопытнее, что, однако же, не помешало ему погубить девушку, во всем равную вам и по уму и по красоте. Он увез ее от семейства и, натешившись ею, бросил.

Опомнитесь, придите в себя, уверьтесь, что и вас ожидает такая же участь. На вас вчуже жаль смотреть. О, зачем, зачем вы его так полюбили? Зачем принесли ему в жертву сердце, преданное вам и достойное вас.

Одно участие побудило меня писать к вам; авось еще не поздно! Я ничего не имею против него, кроме презрения, которое он вполне заслуживает. Он не женится на вас, поверьте мне; покажите ему это письмо, он прикинется невинным, обиженным, забросает вас страстными уверениями, потом объявит вам, что бабушка не дает ему согласия на брак; в заключение прочтет вам длинную проповедь или просто признается, что он притворялся, да еще посмеется над вами и — это лучший исход, которого вы можете надеяться и которого от души желает вам.

Вам неизвестный, но преданный вам

друг NN».

… Никто из родных и не подозревал, что дело шло о Лермонтове и о Лопухине; они судили, рядили, но, не догадываясь, стали допрашивать меня. Тут я ожила и стала утверждать, что не понимаю, о ком шла речь в письме, что, вероятно, его написал из мести какой-нибудь отверженный поклонник, чтоб навлечь мне неприятность. Может быть, все это и сошло бы мне с рук; родным мысль моя показалась правдоподобной, если бы сестра моя, Лиза, не сочла нужным сказать им, что в письме намекалось на Лермонтова, которого я люблю, и на Лопухина, за которого не пошла замуж по совету и по воле Мишеля…»

После этого Лермонтову «отказали» от дома, хотя он пытался прийти и даже «шумел в лакейской».

Е. А. Ладыженская (которую Сушкова называет «сестра Лиза») пишет гневные «Замечания на «Воспоминания»», где представляет этот эпизод совершенно иначе.

«К новому 1835 году правительство вознамерилось учредить городскую почту, — начинает рассказывать Ладыженская «пятый акт кратковременного сценического представления» (так она называет «эпизод с Сушковой»). — У нас старшими гостями и хозяевами подчас выражались порицания этой мере: чего доброго с такими нововведениями к молодым девушкам и женщинам полетят любовные признания, посыплются безыменные пасквили на целые семейства!.. То ли дело заведенный порядок! Войдет в переднюю огромный ливрейный лакей с маленькою записочкой в руках, возгласит четырем-пяти своим ботариям: «От Ольги Николаевны, ответа не нужно!»… Вся жизнь барыни и барышень на ладоне всякого лакея; каждый из них может присягнуть, что ни за одной из них ни малейшей шероховатой переписки не водится; а почтальон что? Какое ему дело?..

… По чутью ли догадался [Лермонтов], что у нас дойти письму в собственные руки барышни так же трудно, как мальчику вскинуть свой мячик до луны?

В первых числах января Лопухин уезжал обратно в Москву… От самого обеда мы сидели одни-одинехоньки в маленькой гостиной… Сестра сильно встрепенулась при звуке колокольчика, проговорила «Лермонтов» и послала меня посмотреть, кто войдет. Дойдя до порога второй гостиной, я увидела, что лакей что-то подал дяде Николаю Сергеевичу…

К удивлению нашему, слышим, что Николай Сергеевич заперся в своем кабинете с женой и с дядей… Зовут нас! Уж не предложение ли? Мне? Тебе? Вот правду сказывают: Бог сиротам опекун!..

Мы вошли. На деловом столе дяди лежал мелко исписанный большой почтовый лист бумаги. Екатерине Александровне подали письмо и конверт, адресованный на ее имя.

— Покорно благодарю! — вымолвила тетенька далеко не умильно и не ласково. — Вот что навлекает на нас ваша ветреность, ваше кокетство!..

Нам стоило бросить взгляд, чтобы узнать руку Лермонтова… В один миг Екатерина Александровна придавила мне ногу: «Молчи, дескать!» Я ничего не сказала.

Длинное французское безыменное письмо руки Лермонтова, но от руки благородной девушки, обольщенной, обесчещенной и после жестоко покинутой безжалостным сокрушителем счастия дев, было исполнено нежнейших предостережений и самоотверженного желания предотвратить другую несчастливицу от обаяния бездны… «Я подкараулила, я видела вас, — писала сердобольная падшая барышня в ментике и доломане, — вы прелестны, вы пышете чувством, доверчивостью… Увы, и я некогда была чиста и невинна…»

… И так далее, на четырех страницах, которые очерняли кого-то, не называя его.

Место злодейских действий происходило в Курской губернии. По-видимому, не то чтобы вчера, ибо «юная дева» успела «под вечер осени ненастной перейти пустынне места»; все раны ее уже закрылись, как вдруг, находясь ненароком в столице, она услышала, что «нож занесен на другую жертву, и — вот бросается спасать ее…»».

Эпизод с анонимным письмом целиком перенесен в роман «Княгиня Аиговская»; кстати, там и помину нет о какой-то юной деве из Курской губернии, а подпись «каракула» представляла собой нечто вроде китайского иероглифа (образ предсказателя судьбы с китайской книгой — все тот же образ из новогоднего бала).

* * *

По воспоминаниям Сушковой, она еще не могла поверить в то, что это — конец; возможно, Лермонтов, который вместе с властью над душой Екатерины приобрел привычку ее «мучить» (о чем она говорит с восторгом), затеял какое-то «испытание ж..

«Я с особенной радостью и живейшим нетерпением собиралась в следующую среду на бал; так давно не видалась я с Мишелем и, вопреки всех и вся, решила в уме своем танцевать с ним мазурку…

Я танцевала, когда Мишель приехал; как стукнуло мне в сердце, когда он прошел мимо меня и… не заметил меня! Я не хотела верить своим глазам и подумала, что он действительно проглядел меня. Кончив танцевать, я села на самое видное место и стала пожирать его глазами, он и не смотрит в мою сторону; глаза наши встретились, я улыбнулась, — он отворотился. Что было со мной, я не знаю и не могу передать всей горечи моих ощущений; голова пошла кругом, сердце замерло, в ушах зашумело, я предчувствовала что-то недоброе, я готова была заплакать, но толпа окружала меня, музыка гремела, зала блистала огнем, нарядами, все казались веселыми, счастливыми… Вот тут-то в первый раз поняла я, как тяжело притворяться и стараться сохранить беспечно-равнодушный вид; однако же, это мне удалось, но, боже мой, чего мне стоило это притворство! Не всех я успела обмануть; я на несколько минут ушла в уборную, чтоб там свободно вздохнуть…

Когда в фигуре названий Лермонтов подошел ко мне с двумя товарищами и, зло улыбаясь и холодно смотря на меня, сказал: «Ненависть, презрение и месть», — я, конечно, выбрала месть, как благороднейшее из этих ужасных чувств.

— Вы несправедливы и жестоки, — сказала я ему.

— Я теперь такой же, как был всегда.

— Неужели вы всегда меня ненавидели, презирали? За что вам мстить мне?

— Вы ошибаетесь, я не переменился, да и к чему было меняться; напыщенные роли тяжелы и не под силу мне; я действовал откровенно, но вы так охраняемы родными, так недоступны, так изучили теорию любить с их дозволения, что мне нечего делать, когда меня не принимают.

— Неужели вы сомневаетесь в моей любви?

— Благодарю за такую любовь!

Он довел меня до места и, кланяясь, шепнул мне:

— Но лишний пленник вам дороже!

В мою очередь я подвела ему двух дам и сказала: «Прощение, преданность, смирение».

Он выбрал смирение, т. е. меня, и, язвительно улыбаясь, сказал:

— Как скоро вы покоряетесь судьбе, вы будете очень счастливы!

— Мишель, не мучьте меня, скажите прямо, за что вы сердитесь?

— Имею ли я право сердиться на вас? Я доволен всем и всеми и даже благодарен вам; за все благодарен.

Он уж больше не говорил со мной в этот вечер.

… Долго ждала я желаемой встречи и дождалась, но он все не глядел и не смотрел на меня, — не было возможности заговорить с ним. Так прошло несколько скучных вечеров, наконец выпал удобный случай, и я спросила его:

— Ради Бога, разрешите мое сомнение, скажите, за что вы сердитесь? Я готова просить у вас прощения, но выносить эту пытку и не знать за что — это невыносимо. Отвечайте, успокойте меня!

— Я ничего не имею против вас; что прошло, того не воротишь, да я ничего уж и не требую, словом, я вас больше не люблю, да, кажется, и никогда не любил.

… Мы холодно расстались».

Ладыженская представляет дело гораздо менее мелодраматично: «Поэт с первого же вечера (после того, как ему «отказали от дома») уже прикинулся обиженным; потом пробовал холодно изумленными, вопросительными взглядами или мимолетными колкостями вымещать на Екатерине Александровне непостижимое обращение ее дяди. Но так как этот не изменял ни своего выражения вызывающей насмешливости во всей осанки, ни строгой бдительности за манерами гусара, через неделю с небольшим Михаил Юрьевич почти перестал и кланяться сестре… С наступлением Великого поста он чуть ли не совсем исчез с нашего горизонта. Тем и кончился роман».

«Через год после того, — продолжает Ладыженская, — услышала я из собственных уст Екатерины Александровны объяснение проделки с нею Лермонтова. Вот оно: как только узналось о его коротком знакомстве в нашем доме, то одна москвитянка, страстно влюбленная в г. Лопухина и вдобавок приятельница Екатерины Александровны, поручила умненькому молодому гусару воспрепятствовать предполагаемому союзу. В эпоху этого рассказа, слышанного собственными моими ушами, в чувствах Екатерины Александровны преобладали гнев на вероломство приятельницы, сожаление об утрате хорошего жениха и отнюдь не было воздвигнуто кумирни Михаилу Юрьевичу. Он был обожествлен гораздо, гораздо позднее».

Графиня Ростопчина изображает этот эпизод еще более легковесно: «Веселая холостая жизнь не препятствовала ему (Лермонтову) посещать общество, где он забавлялся тем, что сводил с ума женщин, с целью потом их покидать и оставлять в тщетном ожидании; другая его забава была расстройство партий, находящихся в зачатке, и для того он представлял из себя влюбленного в продолжение нескольких дней; всем этим, как казалось, он старался доказать самому себе, что женщины могут его любить, несмотря на его малый рост и некрасивую наружность. Мне случалось слышать признания нескольких из его жертв, и я не могла удерживаться от смеха, даже прямо в лицо, при виде слез моих подруг, не могла не смеяться над оригинальными и комическими развязками, которые он давал своим злодейским донжуанским подвигам. Помню, один раз он, забавы ради, решился заместить богатого жениха, и когда все считали уже Лермонтова готовым занять его место, родные невесты вдруг получили анонимное письмо, в котором их уговаривали изгнать Лермонтова из своего дома и в котором описывались всякие о нем ужасы. Это письмо написал он сам и затем уже более в этот дом не являлся».

Если сопоставить все эти свидетельства о «проделке» Лермонтова с тем, что он пишет в «Княгине Лиговской», и, главное, с его подробным письмом Александре Михайловне Верещагиной (весной 1835 года), где без малейших прикрас рассказывает весь эпизод и передает собственные побуждения, то окажется, что ближе всех к истине излагала события все-таки «лживая» Екатерина Сушкова.