Дуэль с де Барантом

Дуэль с де Барантом

В начале января модный поэт Лермонтов был приглашен на бал во французское посольство к Барантам. Сыну посла, Эрнесту де Баранту, был двадцать один год. Он окончил высшую школу, носил звание доктора Боннского университета и числился атташе кабинета министра иностранных дел Франции. Отец хотел сделать его дипломатом, но Эрнест главным образом интересовался женщинами. «Многочисленные победы» юноши вызывали не менее многочисленные отчаянные письма его матери, и в конце концов отец-посланник внял призывам своей супруги: в 1838 году он выписал любвеобильного сына в Россию. Здесь де Барант-старший начал всерьез готовить Эрнеста к дипломатической карьере. В общем, Андре де Барант преуспел: когда в феврале 1840 года ему понадобилось отлучиться из Петербурга, сын не без успеха его заменял.

На вечеринке у Гогенлоэ первый секретарь французского посольства в Петербурге барон д’Андрэ от имени посла де Баранта обратился к А. И. Тургеневу с вопросом: «Правда ли, что Лермонтов в известной строфе стихотворения «Смерть Поэта» бранит французов вообще или только одного убийцу Пушкина?» Барант хотел бы знать правду от Тургенева. Тургенев текста стихотворения точчо не помнил и, встретив на другой день Лермонтова, просил его сообщить ему текст стихотворения «Смерть Поэта». На следующий день Лермонтов прислал Тургеневу письмо, в котором процитировал просимый отрывок. Однако справка Тургенева не понадобилась. «Через день или два, — писал А. И. Тургенев П. А. Вяземскому, — кажется на вечеринке или на бале у самого Баранта, я хотел показать эту строфу Андрэ, но он прежде сам подошел ко мне и сказал, что дело уже сделано, что Барант позвал на бал Лермонтова, убедившись, что он не думал поносить французскую нацию. Следовательно, я не вводил Лермонтова к Баранту, не успел даже и оправдать его и был вызван к одной справке, к изъявлению моего мнения самим Барантом…»

Тургеневу понадобилось оправдываться, потому что его чуть ли не подозревали в том, что своим якобы неосмотрительным ответом он «натравил» де Баранта на Лермонтова: мол, Лермонтов в своем стихотворении нападал на всю французскую нацию, а де Барант считал необходимым заступиться за честь соотечественников — и т. п. Были и другие версии — разумеется, речь шла о некоей неназванной даме.

16 февраля 1840 года на балу у графини Лаваль произошло памятное столкновение Лермонтова с молодым Эрнестом де Барантом. Висковатов излагает эту историю очень обтекаемо: «Оба ухаживали за одной и тою же блиставшею в столичном обществе дамой. Встретившись, соперники обменялись колкостями. Де Барант укорял Лермонтова, будто отозвавшегося о нем неодобрительно и колко в присутствии известной особы. Кто была особа эта, ни де Барант, ни Лермонтов и позднее на разбирательстве дела не объяснили, но в обществе имя ее было известно, и по поводу ссоры ходили весьма противоположные слухи.

Одни утверждали, что де Барант искал ссоры со счастливым соперником. Другие рассказывали, будто Лермонтов, оскорбленный предпочтением, оказанным молодому французу, мстил за презрение к себе четырехстишием, в котором задел и де Баранта и с цинизмом отзывался о предмете его страсти. Четырехстишие ходило это по рукам в различных вариантах…»

Висковатов мелким шрифтом приводит злополучные строки:

Прекрасная Невы богиня!

За ней волочится француз!

Лицо-то у нее как дыня,

Зато и ж… как арбуз.

Предположить, будто Лермонтов так припечатал «неназываемую даму» (если это та, о которой мы думаем), — невозможно. Меринский, товарищ Лермонтова, утверждает, что стишок был сочинен в виде шутки лет восемь назад и относился к совершенно другим лицам (одно из которых тоже было французского происхождения).

В общем, все шло по «лермонтовскому обыкновению»: густой туман обволакивает все обстоятельства, кроме тех фактов, скрыть которые невозможно, — в данном случае факта дуэли.

Де Барант потребовал у Лермонтова объяснений по поводу каких-то обидных речей. Лермонтов все это назвал «клеветой» и «сплетнями». Де Барант объяснения не принял:

— Если все переданное мне справедливо, то вы поступили дурно.

— Я ни советов, ни выговоров не принимаю и нахожу ваше поведение смешным и дерзким, — отвечал Лермонтов.

На это де Барант заметил:

— Если бы я был в своем отечестве, то знал бы, как кончить дело.

Лучший друг известного бретера Монго гордо сказал:

— Поверьте, что в России следуют правилам чести так же строго, как и везде, и что мы, русские, не меньше других позволяем оскорблять себя безнаказанно.

Этот диалог, состоявшийся, разумеется, на французском языке, передал Висковатову со слов Лермонтова бывший воспитанник Юнкерской школы — Горожанский. Он прибавил, что Лермонтов, рассказывая ему историю вызова, прибавил: «Я ненавижу этих искателей приключений; эти Дантесы, Баранты — заносчивые сукины дети».

Дыма без огня не было — что-то такое говорил Лермонтов о «французах»…

Графиня Е. П. Ростопчина писала Александру Дюма по этому поводу:

«Несколько успехов у женщин, несколько салонных волокитств вызвали против него (Лермонтова) вражду мужчин; спор о смерти Пушкина был причиной столкновения между ним и г. де Барант, сыном французского посланника: последствием спора была дуэль».

Прямо на балу со стороны де Баранта последовал вызов; Лермонтов тут же просил к себе в секунданты Столыпина. Разумеется, Монго согласился.

Поскольку де Барант считал себя обиженным, то Лермонтов предоставил ему право выбирать оружие. Когда Столыпин приехал к де Баранту поговорить об условиях, молодой француз объявил, что выбирает шпагу. Столыпин удивился.

— Лермонтов, может быть, не дерется на шпагах.

— Как же это, офицер не умеет владеть своим оружием? — презрительно удивился де Барант.

— Его оружие — сабля как кавалерийского офицера, — объяснил Столыпин. — И если уж вы того хотите, то Лермонтову следует драться на саблях. У нас в России не привыкли, впрочем, употреблять это оружие на дуэлях, а дерутся на пистолетах, которые вернее и решительнее кончают дело.

Де Барант настаивал на холодном оружии. Положили сперва дуэль на шпагах до первой крови, а потом — на пистолетах. Позднее, на разбирательстве, Столыпин (как и положено) уверял, что для примирения противников были приняты все меры, но тщетно: де Барант настаивал на извинении, а Лермонтов извиняться не хотел.

Противники со своими секундантами A.A. Столыпиным и графом Раулем д’Англесом сошлись 18 февраля, воскресенье, в 12 часов дня за Черной речкой на Парголовской дороге. Шпаги привезли де Барант и д’Англес, пистолеты принадлежали Столыпину. Посторонних лиц при этом не было.

В самом начале дуэли у шпаги Лермонтова переломился конец, и де Барант нанес ему рану в грудь. Рана была поверхностная — царапина от груди к левому боку. По условию (первая кровь) взялись за пистолеты. Секунданты зарядили их, и противники встали на двадцати шагах. Они должны были стрелять по сигналу вместе: по слову «раз» — приготовляться, «два» — целить, «три» — выстрелить. По счету «два» Лермонтов поднял пистолет не целясь; де Барант целился. По счету «три» оба спустили курки.

В своих показаниях по случаю дуэли Столыпин утверждал: «Направление пистолета Лермонтова при выстреле я не могу определить и могу только сказать, что он не целился в де Баранта и выстрелил с руки. Де Барант… целился».

По окончании поединка Лермонтов заехал к издателю Краевскому, который жил возле Измайловского моста. Здесь Лермонтов обмыл рану. По рассказу Краевского, он был сильно окровавлен, но отказался перевязать рану, а только переоделся в чистое белье, одолженное ему Краевским, и попросил завтракать. Он был весел, шутил и сыпал остротами. Иван Панаев утверждал, что присутствовал при этом и видел, как Лермонтов демонстрировал свою дуэльную рану: «Я встретился у г. Краевского с Лермонтовым в день его дуэли с сыном г. Баранта, находившимся тогда при французском посольстве в Петербурге… Лермонтов приехал после дуэли прямо к г. Краевскому и показывал нам свою царапину на руке. Они дрались на шпагах. Лермонтов в это утро был необыкновенно весел и разговорчив. Если я не ошибаюсь, тут был и Белинский». (Еще и Белинский!)

Однако Краевский спустя много лет говорил Висковатову, что завтракал с Лермонтовым один на один и что Лермонтов вовсе не похвалялся дуэлью: «Лермонтов терпеть не мог рисоваться и был далек от всякой хвастливости. Терпеть не мог он выставлять себя напоказ и во всем рассказе о дуэли… был чрезвычайно прост и естественен».

Настроение у Лермонтова было приподнятое и возбужденное. Аким Шан-Гирей видел его сразу после дуэли. «Нас распустили из училища утром, — вспоминал он, — и я, придя домой часов в девять, очень удивился, когда человек сказал мне, что Михаил Юрьевич изволили выехать в семь часов; погода была прескверная, шел мокрый снег с мелким дождем. Часа через два Лермонтов вернулся, весь мокрый, как мышь. «Откуда ты эдак?» — «Стрелялся». — «Как, что, зачем, с кем?» — «С французиком». — «Расскажи».

Он стал переодеваться и рассказывать:

«Отправился я к Мунге, он взял отточенные рапиры и пару кухенрейтеров, и поехали мы за Черную речку. Он был на месте. Мунго подал оружие, француз выбрал рапиры, мы стали по колено в мокром снегу и начали; дело не клеилось, француз нападал вяло, я не поддавался. Мунго продрог и бесился, так продолжалось минут десять. Наконец он оцарапал мне руку ниже локтя, я хотел проколоть ему руку, но попал под самую рукоятку, и моя рапира лопнула. Секунданты подошли и остановили нас; Мунго подал пистолеты, тот выстрелил и дал промах, я выстрелил на воздух, мы помирились и разъехались, вот и все»».

Интересно, что Панаев, который то ли был, то ли не был у Краевского, когда к тому заявился раненый Лермонтов, тоже говорит о раненой руке — точнее, о царапине на руке. Висковатов предполагает, что Лермонтов не говорил ни Шан-Гирею, ни Панаеву (если таковой действительно присутствовал) о более серьезной (хотя тоже не опасной) ране в грудь… Но это предположение Висковатова; а может быть, просто известия мемуаристов неточны.

20 марта 1840 года в ходе следствия Лермонтов был освидетельствован полковым штаб-лекарем Кавалергардского полка А. Г. Дубницким в присутствии членов комиссии военного суда. В свидетельстве указывается, что никаких следов или рубцов от раны, полученной Лермонтовым на дуэли с Барантом, «усмотрено не было».

* * *

Лермонтов опять нашумел в Петербурге: во-первых, дуэль, а во-вторых, готовится к изданию «Герой нашего времени» — в количестве 1000 экземпляров и по цене 5 рублей 60 копеек.

«Героя» сразу начинают читать, обсуждать и находят полное сходство автора с Печориным…

О дуэли говорили так много, что московский журналист К. Полевой записал у себя в дневнике: «В Петербурге таскают теперь историю Лермонтова — глупейшую».

Причины «глупейшей» истории так и остались сокрытыми. «Соперничество в любви и сплетни поссорили Лермонтова с Барантом», — полагали многие. Кроме княгини Щербатовой, за которой волочился де Барант (известный повеса, как мы помним) и всерьез ухаживал Лермонтов, называют еще одну даму, Терезу Бахерахт, жену русского консула в Гамбурге — «известную кокетку». «В припадке ревности она как-то успела поссорить Баранта с Лермонтовым, и дело кончилось вызовом», — сообщал М. А. Корф. По сему поводу А. И. Тургенев написал Вяземскому: «Жаль бедной Бахерахтши! В Гамбурге она не уживется, а Петербург надолго не для нее…» Политика? Женщина? Какая-то конкретная или сразу обе? Желание Лермонтова расквитаться с французами за Пушкина? Есть ведь и такая версия. Петр Андреевич Вяземский, например, считает: «Это совершенная противоположность истории Дантеса. Здесь действует патриотизм. Из Лермонтова делают героя и радуются, что он проучил француза».

Поначалу, кстати, об этой дуэли ничего не знало высшее начальство. Но долго ли живет такой секрет в «большой деревне»? Проболтались — не то какая-то «барышня Б.», не то «женщины», не то сам Лермонтов. А. Ф. Тиран по этому поводу замечал: «Вообще Лермонтов был странный человек: смеялся над чувством, презирал женщин… а дрался за женщину, имя которой было очень уж не светлое (Щербатова). Рассказал про эту дуэль как про величайшую тайну, а выбрал в поверенные самых болтунов, зная это. Точно будто хотел драпироваться в свою таинственность…»

Наконец в 20-х числах февраля 1840 года командир лейб-гвардии Гусарского полка Н. Ф. Плаутин потребовал от Лермонтова объяснения обстоятельств дуэли с де Барантом.

Лермонтов бойко накатал письмо с объяснением обстоятельств дуэли с де Барантом:

«Ваше превосходительство, милостивый государь!

Получив от вашего превосходительства приказание объяснить вам обстоятельства поединка моего с господином Барантом, честь имею донести вашему превосходительству, что 16 февраля на бале у графини Лаваль господин Барант стал требовать у меня объяснения насчет будто мною сказанного; я отвечал, что все ему переданное несправедливо, но так как он был этим недоволен, то я прибавил, что дальнейшего объяснения давать ему не намерен. На колкий его ответ я возразил такой же колкостью, на что он сказал, что если б находился в своем отечестве, то знал бы как кончить дело; тогда я отвечал, что в России следуют правилам чести так же строго, как и везде, и что мы меньше других позволяем себя оскорблять безнаказанно.

Он меня вызвал, мы условились и расстались. 18 числа в воскресенье в 12 часов утра съехались мы за Черною речкой на Парголовской дороге. Его секундантом был француз, которого имени я не помню и которого никогда до сего не видал. Так как господин Барант почитал себя обиженным, то я предоставил ему выбор оружия. Он избрал шпаги, но с нами были также и пистолеты. Едва успели мы скрестить шпаги, как у моей конец переломился, а он мне слегка оцарапал грудь. Тогда взяли мы пистолеты. Мы должны были стрелять вместе, но я немного опоздал. Он дал промах, а я выстрелил уже в сторону. После сего он подал мне руку, и мы разошлись».

По бретерским законам Лермонтов всецело выгораживает секундантов: француза он якобы вообще не помнит…

Объяснениями Лермонтова не удовлетворились. Прислали ему «вопросные пункты». На одни вопросы Лермонтов отвечал уклончиво, на другие вообще не отвечал; имя особы, из-за которой произошла дуэль, упорно скрывал.

Впрочем, в свете уже все выяснилось и обсуждалось открыто. М. А. Корф в дневнике (21 марта 1840 года) записал: «…все это было ведено в такой тайне, что несколько недель оставалось сокрытым и от публики, и от правительства, пока сам Лермонтов как-то не проговорился, и дело дошло до государя. Теперь он под военным судом, а Баранту-сыну, вероятно, придется возвращаться восвояси. Щербатова уехала в Москву, а между тем ее ребенок, оставшийся здесь у бабушки, умер, что, вероятно, охладит многих из претендентов на ее руку, ибо у нее ничего нет и все состояние было мужнино, перешедшее к сыну, со смертью которого возвращается опять в род отца…»

Уезжала «восвояси» и г-жа Бахерахт. В версии А. Я. Булгакова дело выглядело так: «Политическая ссора была токмо предлогом, а дрались они за прекрасные глазки молодой кокетки, жены нашего консула в Гамбурге г-жи Бахерахт… Лермонтов и секундант его Столыпин были посажены под арест, а Баранта отправил отец тотчас в Париж курьером. Красавица же отправилась, вероятно, в Гамбург, в объятия своего дражайшего супруга».

На самом деле под арестом сидел один только Лермонтов. Он был арестован 10 марта и посажен в Ордонансгауз, где содержались подсудимые офицеры. Велось разбирательство. К счастью, хотя бы одной вины за Лермонтовым не числилось: он удалился из Царского Села, по крайней мере, не самочинно — полковой командир подтвердил, что Лермонтов уехал в Петербург с разрешения начальства. Но во всем остальном поэт был виновен.

Монго-Столыпин, безупречный человек, разумеется, не позволил другу страдать в одиночку. Он явился к Дубельту и просил принять заявление об участии его в деле. Заявление было проигнорировано. Тогда Столыпин написал графу Бенкендорфу:

«Милостивый государь граф Александр Христофорович. Несколько времени пред сим л. — гв. Гусарского полка поручик Лермонтов имел дуэль с сыном французского посланника барона де Баранта. К крайнему прискорбию моему, он пригласил меня как родственника своего быть при том секундантом. Находя неприличным для чести офицера отказаться, я был в необходимости принять это приглашение. Они дрались, но дуэль кончилась без всяких последствий. Не мне принадлежащую тайну я по тем же причинам не мог обнаружить пред правительством. Но несколько дней тому назад узнав, что Лермонтов арестован, и предполагая, что он найдет неприличным объявить, были ли при дуэли его секунданты и кто именно, — я долгом почел в то же время явиться к начальнику штаба вверенного вашему сиятельству корпуса и донести ему о моем соучастничестве в этом деле. Доныне, однако, я оставлен без объяснений. Может быть, генерал Дубельт не доложил о том вашему сиятельству, или, быть может, и вы, граф, по доброте души своей, умалчиваете о моей вине. Терзаясь затем мыслию, что Лермонтов будет наказан, а я, разделявший его проступок, буду предоставлен угрызениям своей совести, спешу по долгу русского дворянина принести вашему сиятельству мою повинность…»

Началась борьба благородств. Столыпина наконец арестовали, а Лермонтов все продолжал сидеть под арестом. 10 марта было отдано приказание начальника Штаба Отдельного гвардейского корпуса заготовить проект приказа о предании Лермонтова военному суду — «за произведенную им с французским подданным Барантом дуэль и необъявление о том в свое время начальству».

14 марта П. А. Вяземский пишет из Петербурга в Париж жене Вере Федоровне и дочери Надежде: «Лермонтов имел здесь дуэль, впрочем без кровопролитных последствий с молодым Барантом (Наденька не бледней, не с Проспером). Причина тому бабьи сплетни и глупое, ребяческое, а между тем довольно нахальное волокитство петербургское. Тут замешана моя приятельница Бехерахт. Всех мне более тут жалок отец Барант, которому эта история должна быть очень неприятна. Лермонтов может быть по службе временно пострадает, да и только. В нынешней молодежи удивительно много ребячества, но не простосердечного, а только глупого и необразованного, т. е. не воспитанного ни домашним, ни общественным воспитанием».

Приблизительно в том же ключе высказывается и барон де Андрэ в письме де Баранту-отцу: «Я несколько раз уговаривал Эрнеста сделать над собой небольшое усилие, чтобы не придавать слишком большого значения не вполне культурным манерам г-на Лермонтова, которого он видел слишком часто. Я не очень любил известную даму, находя ее большой кокеткой; теперь я питаю к ней нечто вроде отвращения…»

Пока все «жалели» Баранта-отца и разводили руками — да, придется Эрнесту уехать из Петербурга, оставаться неприлично, — Лермонтов был просто в восторге от собственной выходки. «Дрались на саблях, Лермонтов слегка ранен и в восторге от этого случая, как маленького движения в однообразной жизни. Читает Гофмана, переводит Зейдлица и не унывает. Если, говорит, переведут в армию, буду проситься на Кавказ. Душа его жаждет впечатлений и жизни» — таким увидел его Белинский.

Ну так что же, Вяземский прав — будет взыскание по службе, и все. Невелика расплата за «дурные манеры».

17 марта Лермонтова перевели из Ордонансгауза на Арсенальный караул с разрешения петербургского коменданта генерал-майора Г. А. Захаржевского. Это означало существенное улучшение условий. Неунывающий арестант-дуэлянт нарисован и в воспоминаниях Шан-Гирея:

«Лермонтов за поединок был предан военному суду с содержанием под арестом и в понедельник на страстной неделе 8 апреля получил казенную квартиру в третьем этаже санкт-петербургского Ордонансгауза… а оттуда перемещен на Арсенальную гауптвахту, что на Литейной. В Ордонансгауз к Лермонтову тоже никого не пускали; бабушка лежала в параличе и не могла выезжать, однако же… она успела выхлопотать у тогдашнего коменданта… Захаржевского, чтоб он позволил впустить меня к арестанту… Лермонтов не был очень печален, мы толковали про городские новости, про новые французские романы… играли в шахматы, много читали, между прочим Андре Шенье, Гейне и «Ямбы» Барбье… Здесь написана была пьеса «Соседка»… Она действительно была интересная соседка, я ее видел в окно, но решеток у окна не было, и она была вовсе не дочь тюремщика, а вероятно, дочь какого-нибудь чиновника, служащего при Ордонансгаузе, где и тюремщиков нет, а часовой с ружьем точно стоял у двери».

Бывший воспитанник Школы юнкеров Горожанский рассказывал Висковатову о том, как замечательно Лермонтов сидел на гауптвахте. «Когда за дуэль с де Барантом Лермонтов сидел на гауптвахте, мне пришлось занимать караул. Лермонтов был тогда влюблен в кн. Щербатову, из-за которой и дрался. Он предупредил меня, что ему необходимо по поводу этой дуэли иметь объяснения с дамой и для этого удалиться с гауптвахты на полчаса времени. Были приняты необходимые предосторожности. Лермонтов вернулся минута в минуту, и едва успел он раздеться, как на гауптвахту приехало одно из начальствующих лиц справиться, все ли в порядке…»

18 марта был допрошен Столыпин. Эрнест де Барант «пакует чемоданы». Среди знати есть те, кто ему даже сочувствует. 28 марта М. Д. Нессельроде в письме сыну Дмитрию Карловичу пишет из Петербурга: «…я тебе сообщала о дуэли Баранта: офицер Лементьев (!) под судом, а его секундант, который сам себя выдал, под арестом. Надеются, что наказания не будут строги. Государь был отменно внимателен к семье Баранта, которой все высказали величайшее сочувствие. Сын их уезжает на несколько месяцев».

Сочувствуют и г-же Бахерахт — например, Вяземский (19 марта): «Об истории дуэли много толков, но все не доберешься толку и не знаешь, что было причиной ссоры. Теперь многие утверждают, что Бахерахт тут ни в чем не виновата. Она, говорят, очень печальна и в ужасном положении, зная, что имя ее у всех на языке. Кажется, они скоро едут обратно в Гамбург, не дожидаясь навигации. Петербург удивительно опасное и скользкое место».

О том, что место «скользкое», говорит и другое тогдашнее же обстоятельство. Тогда же, в марте 1840 года, вышли «Отечественные записки», где была напечатана «Повесть в двух танцах» В. А. Соллогуба («Большой свет»).

В этой повести граф Соллогуб «изобразил светское значение Лермонтова», причем «по заказу великой княгини Марии Николаевны». Лермонтов был изображен в повести под именем Леонина — неловкого армейского офицера, который приклеился к своему приятелю Сафьеву, льву столичных гостиных. В образе Сафьева легко угадывался прекрасный Столыпин.

Леонин влюблен в прекрасную блондинку с чудными голубыми глазами и повсюду следует за ней. «Леонин был человек слишком ничтожный, чтобы обратить на себя внимание света», — заключает Соллогуб.

«Блондинка» — это, несомненно, графиня Мусина-Пушкина. Поэт был в дружеских отношениях с этой прелестной женщиной, рано умершей, и посвятил ей стихи:

Графиня Эмилия

Белее, чем лилия;

Стройней ее талии

На свете не встретится,

И небо Италии

В глазах ее светится;

Но сердце Эмилии

Подобно Бастилии.

Возможно, стихотворение «Первое января» является до какой-то степени ответом на нападки Соллогуба — повесть была написана в 1839 году, и Лермонтов знал ее еще в рукописи.

«Соллогуб, легкомысленный человек, плохо, кажется, сознавал, какую незавидную роль играл он, когда писал роман свой с целью унизить поэта в глазах общества, — замечает Висковатов, который познакомился с Соллогубом в Дерпте. — Спрошенный мною по поводу повести «Большой свет», он пояснил мне, что посвящение… относится к императрице Александре Федоровне и двум великим княжнам, которым он читал повесть еще в рукописи. О Лермонтове у нас были споры… Соллогуб лично не любил Лермонтова. Он уверял, что поэт ухаживал за всеми красивыми женщинами, в том числе и за его женой. Графиня Софья Михайловна Соллогуб, идеальная и во всех отношениях прекрасная женщина, безукоризненной жизни, всецело отданная семье, рассказывала мне, что Лермонтов в последний приезд в Петербург бывал у нее. Поэт, бывало, молча глядел на нее своими выразительными глазами, имевшими магнетическое влияние, так что «невольно приходилось обращаться в ту сторону, откуда глядели они на вас»».

— Муж мой, — говорила Софья Михайловна, — очень не любил, когда Михаил Юрьевич смотрел так на меня, и однажды я сказала Лермонтову, когда он опять уставился на меня: «Вы же знаете, Лермонтов, что мой муж не любит вашу привычку пристально смотреть на людей, почему вы мне причиняете эту неприятность?» Лермонтов ничего не ответил — встал и ушел. На другой день он мне принес стихи: «Нет, не тебя так пылко я люблю».

* * *

Бабушка была просто разбита всеми этими обстоятельствами. Она с таким трудом выхлопотала возвращение Мишеньки с Кавказа, вернула его в гвардию, в Царское Село…

В апреле Александра Михайловна Хюгель получает от своей матушки из Петербурга печальные известия: «Миша Лермонтов опять сидит под арестом, и судят его — но кажется, кончится милостиво. Дуэль имел с Барантом, сыном посла. Причина — барыни модные. Но его дерзости обыкновенные — беда. И бедная Елизавета Алексеевна. Я всякой день у нее. Нога отнималась. Ужасное положение ее — как была жалка. Возили ее к нему в караульную».

Дело уже двигалось к более-менее благополучному завершению. Государь склонен был отнестись к Лермонтову мягко. В своих показаниях Лермонтов особенно подчеркивал то обстоятельство, что не вправе был отказать французу, поскольку тот в своем замечании выразил мысль, будто «в России вообще невозможно получить удовлетворения», т. е. задел не только лично Лермонтова, но и всю Россию. Кроме того, Лермонтов стрелял в воздух, т. е. не имел намерения причинить вред неприятелю.

Н. М. Лонгинов живо рисует образ Елизаветы Алексеевны в эти дни. «Можно вообразить себе горе бабушки. Понятно также, что родные и друзья старались утешать ее, сколько было возможно. Между прочим ее уверяли, будто участь внука будет смягчена, потому что «свыше» выражено удовольствие за то, что Лермонтов при объяснении с Барантом вступился вообще за честь русских офицеров перед французом. Старушка выразила как-то эту надежду при племяннике своем, покойном Екиме Екимовиче Хастатове… Хастатов был большой чудак и, между прочим, имел иногда обыкновение произносить речи, как говорят, по-театральному «в сторону», но делал это таким густым басом, что те, от которых он хотел скрыть слова свои, слышали их как нельзя лучше. Когда бабушка повторила утешительное известие, он… сказал по-своему «в сторону»:

— Как же! Напротив того, говорят, что упекут голубчика.

Старушка услышала это и пришла в отчаяние…»

… И тут разразилась гроза. Голубчика действительно упекли.

Аким Шан-Гирей довольно неосторожно пустил гулять по свету лермонтовские сугубо личные замечания о ходе дуэли. Все это мгновенно долетело до де Баранта, который страшно оскорбился и, в свою очередь, принялся повсюду твердить, что напрасно Лермонтов хвастается, будто «подарил ему жизнь», выстрелив на воздух. Пусть только выйдет из-под ареста — и де Барант накажет его за хвастовство.

Аким, человек молодой, взбесился, услыхав похвальбу француза, и отправился на гауптвахту.

— Ты сидишь здесь взаперти и никого не видишь, — объявил он Лермонтову, — а француз вот что про тебя везде трезвонит громче всяких труб.

22 марта, в 8 часов вечера, Лермонтов через A.B. Браницкого 2-го тайно пригласил на Арсенальную гауптвахту Эрнеста де Баранта для личных объяснений. Де Барант тайно прибыл. Правда ли, что г-н де Барант желает новой дуэли? Потому что до Лермонтова доходили некоторые речения де Баранта и если тот настолько недоволен ходом событий, то Лермонтов предлагает ему новую встречу, когда освободится из-под ареста.

Барант отвечал (при свидетелях):

— Слухи, которые дошли до вас, не точны, и я должен сказать, что считаю себя удовлетворенным совершенно.

После чего уехал в карете домой.

Вроде бы на том дело и должно было закончиться — еще раз. Но тут вмешалась многострадальная мать де Баранта. Она отправилась к командиру гвардейского корпуса с жалобой на Лермонтова. Будучи на гауптвахте, этот головорез потребовал к себе ее сына и снова вызвал его на дуэль.

Колеса правосудия завертелись с удвоенной скоростью. По поводу свидания с де Барантом Лермонтову пришлось давать дополнительные объяснения.

Вопрос формулировался так: «…вы 22 числа сего месяца, содержавшись на Арсенальной гауптвахте, приглашали к себе чрез неслужащего дворянина графа Браницкого 2-го барона Эрнеста де Баранта для личных объяснений в новых неудовольствиях, с коим и виделись в 8 часов вечера в коридоре караульного дома, куда вышли вы будто за нуждою, не спрашивая караульного офицера и без конвоя, как всегда делали до сего; но как вам должно быть известно правило: что без разрешения коменданта и без ведома караульного офицера никто к арестованным офицерам и вообще к арестантам не должен быть допущен, то по сему обстоятельству комиссия спрашивает вас: по какому поводу, вопреки сказанному запрещению, вы решились пригласить г-на Баранта на свидание с ним в коридоре караульного дома? с которого времени и по какому уважению вы могли выходить за нуждою и в коридор без конвоя? Чрез кого именно вы узнали, что барон де Барант говорит в городе о несправедливом будто вашем показании касательно происходившей между вами с ним дуэли?., кто был тогда караульный офицер, без ведома коего вы имели свидание с Барантом?..»

Лермонтов ответил: «Пригласил я г-на Баранта, ибо слышал, что он оскорбляется моим показанием. Выходил я за нуждою без конвою с тех пор, как находился под арестом, без ведома караульных офицеров, полагая, что они мне в том откажут, и выбирая время, когда караульный офицер находился на платформе. Узнал я о том, что г-н Барант говорил в городе, будто недоволен моим показанием, — от родных, кои были допущены ко мне с позволения коменданта, в разные времена. Сносился я с графом Браницким 2-м письменно через своего крепостного человека Андрея Иванова… Караульный офицер того числа был гвардейского экипажа, кто именно не помню».

Лермонтов в своем репертуаре: ничего не помнит, никого не видел, виноватых нет и т. п. Великий князь Михаил Павлович отправляет министру иностранных дел графу К. В. Нессельроде снять показания с Баранта. Нессельроде распорядился: «Отвечать, что Барант уехал».

После самовольного свидания с де Барантом 22 марта на Арсенальной гауптвахте Лермонтов был переведен обратно в Ордонансгауз. «Миша Лермонтов еще сидит под арестом, — вздыхает в письме дочери Е. А. Верещагина, — и так досадно — всё дело испортил. Шло хорошо, а теперь Господь знает, как кончится. Его характер несносный — с большого ума делает глупости. Жалка бабушка — он ее ни во что не жалеет. Несчастная, многострадальная. При свидании всё расскажу. И ежели бы не бабушка, давно бы пропал. И что еще несносно — что в его делах замешает других, ни об чем не думает, только об себе, и об себе неблагоразумно. Никого к нему не пускают, только одну бабушку позволили, и она таскается к нему, и он кричит на нее, а она всегда скажет — желчь у Миши в волнении. Барант-сын уехал».

Вяземский внимательно следил за всей этой историей и тут же пишет в Париж жене и дочери: «Лермонтово дело пошло хуже. Под арестом он имел еще свидание и экспликацию с молодым Барантом. Все глупое, ребячество… Дух независимости, претензии на независимость, на оригинальность, и конец всего — что все делает навыворот. Тут много посторонних людей пострадает, во-первых, свидетели, а более всех дежурный офицер, который допустил свидание. Между тем, что правда, то правда, Лермонтов в заточении своем написал прекрасные стихи».

В Ордонансгаузе навестил Лермонтова, между прочим, и Белинский. Тогда первый и последний раз состоялся у них разговор «по душе». Горячий поклонник лермонтовского таланта, Белинский не раз пытался приблизиться к нему, но Лермонтов его не подпускал. Белинский, твердивший лермонтовские стихи, «как молитву», считавший «поэтом с Ивана Великого», «чудной натурой», страдал.

Одну из таких встреч Лермонтова с Белинским описывает Н. М. Сатин: «Дело шло ладно, пока разговор вертелся на разных пустячках; они даже открыли, что оба — уроженцы города Чембара (Пензенской губ.). Но Белинский не мог долго удовлетворяться пустословием. На столе у меня лежал том записок Дидерота; взяв его и перелистав, он с увлечением стал говорить о французских энциклопедистах и остановился на Вольтере, которого именно он в то время читал. Такой переход от пустого разговора к серьезному разбудил юмор Лермонтова. На серьезные мнения Белинского он начал отвечать разными шуточками…

— Да я вот что скажу об вашем Вольтере, — сказал он в заключение, — если бы он явился теперь к нам в Чембар, то его ни в одном порядочном доме не взяли бы в гувернеры.

Такая неожиданная выходка, впрочем, не лишенная смысла и правды, совершенно озадачила Белинского. Он в течение нескольких секунд посмотрел молча на Лермонтова, потом, взяв фуражку и едва кивнув головой, вышел из комнаты.

Лермонтов разразился хохотом. Тщетно я уверял его, что Белинский замечательно умный человек; он передразнивал Белинского и утверждал, что это недоучившийся фанфарон, который, прочитав несколько страниц Вольтера, воображает, что проглотил всю премудрость».

Панаев описывает эти отношения «с другой стороны» — со стороны Белинского:

«— Сомневаться в том, что Лермонтов умен, — говорил Белинский, — было бы довольно странно; но я ни разу не слыхал от него ни одного дельного и умного слова. Он, кажется, нарочно щеголял светской пустотою.

И действительно, Лермонтов как будто щеголял ею, желая еще примешивать к ней иногда что-то сатанинское и байроническое: пронзительные взгляды, ядовитые шуточки и улыбочки, страсть показать презрение к жизни, а иногда даже и задор бретера…»

И только один раз Лермонтов приоткрылся Белинскому — тот пришел в неистовый восторг. Панаев подробно записал впечатления Белинского:

«Когда Лермонтов сидел в Ордонансгаузе после дуэли с Барантом, Белинский навестил его; он провел с ним часа четыре глаз на глаз и от него прямо пришел ко мне.

Я взглянул на Белинского и тотчас увидел, что он в необыкновенно приятном настроении духа. Белинский, как я замечал уже, не мог скрывать своих ощущений и впечатлений и никогда не драпировался. В этом отношении он был совершенный контраст Лермонтову.

— Знаете ли, откуда я? — спросил Белинский.

— Откуда?

— Я был в Ордонансгаузе у Лермонтова и попал очень удачно. У него никого не было. Ну, батюшка, в первый раз я видел этого человека настоящим человеком!.. Вы знаете мою светскость и ловкость: я взошел к нему и сконфузился, по обыкновению. Думаю себе: ну зачем меня принесла к нему нелегкая? Мы едва знакомы, общих интересов у нас никаких, я буду его женировать, он меня… Что еще связывает нас немного — так это любовь к искусству, но он не поддается на серьезные разговоры… Я, признаюсь, досадовал на себя и решился пробыть у него не больше четверти часа. Первые минуты мне было неловко, но потом у нас завязался как-то разговор об английской литературе и Вальтер-Скотте… «Я не люблю Вальтер-Скотта, — сказал мне Лермонтов, — в нем мало поэзии. Он сух», — и начал развивать эту мысль, постепенно одушевляясь. Я смотрел на него — и не верил ни глазам, ни ушам своим. Лицо его приняло натуральное выражение, он был в эту минуту самим собою. В словах его было столько истины, глубины и простоты! Я в первый раз видел настоящего Лермонтова, каким я всегда желал его видеть. Он перешел от Вальтера-Скотта к Куперу и говорил о Купере с жаром, доказывал, что в нем несравненно более поэзии, чем в Вальтер-Скотте, и доказывал это с тонкостию, с умом и — что удивило меня — даже с увлечением. Боже мой! Сколько эстетического чутья в этом человеке! Какая нежная и тонкая поэтическая душа в нем!.. Недаром же меня так тянуло к нему. Мне наконец удалось-таки его видеть в настоящем свете. А ведь чудак! Он, я думаю, раскаивается, что допустил себя хотя на минуту быть самим собою, — я уверен в этом».

* * *

5 апреля 1840 года военно-судное дело над поручиком лейб-гвардии Гусарского полка Лермонтовым было закончено. Предполагалось «подсудимого поручика Лермантова разжаловать в рядовые впредь до отличной выслуги».

Другое мнение — «наказать выписанием в армию тем же чином и шестимесячным содержанием под арестом в крепости».

Мнение командира Отдельного гвардейского корпуса великого князя Михаила Павловича по поводу приговора военно-судной комиссии в отношении Лермонтова: «Сверх содержания его под арестом с 10 прошедшего марта выдержать еще под оным в крепости в каземате три месяца, и потом выписать в один из армейских полков тем же чином».

Наконец 13 апреля рукой Николая I на докладе генерал-аудиториата по делу Лермонтова было начертано:

«Поручика Лермантова перевесть в Тенгинский пехотный полк тем же чином; отставного поручика Столыпина и г. Браницкого освободить от подлежащей ответственности, объявив первому, что в его звании и летах полезно служить, а не быть праздным… исполнить сегодня же».

Резолюция Николая I — «перевесть в Тенгинский пехотный полк… исполнить сегодня же» — противоречит определению генерал-аудиториата, который предлагал выдержать Лермонтова три месяца на гауптвахте, а потом уже выписать в один из армейских полков. Вот почему не знали, как привести в исполнение высочайший приказ.

19 апреля военный министр граф А. И. Чернышев сообщил великому князю Михаилу Павловичу, что в ответ на его доклад Николай I «…изволил сказать, что переводом Лермантова в Тенгинский полк желает ограничить наказание». Не надо заключения под стражей. Сразу в армию.

Оставалось решить последнее дело. Де Барант настаивает на том, что Лермонтов ему жизни «не дарил» и стрелял вовсе не на воздух, а целился и промахнулся. Бенкендорф желает, чтобы Лермонтов изменил показания. Лермонтов настаивает на своем. Следуют намеки на «неправдивость» Лермонтова; тот упирается. В конце апреля он написал Михаилу Павловичу с просьбой защитить его от требований Бенкендорфа признать, будто на суде он не был вполне правдив. «Признавая в полной мере вину мою и с благоговением покоряясь наказанию, возложенному на меня его императорским величеством, я был ободрен до сих пор надеждой иметь возможность усердною службой загладить мой проступок, но, получив приказание явиться к господину генерал-адъютанту графу Бенкендорфу, я из слов его сиятельства увидел, что на мне лежит еще обвинение в ложном показании, самое тяжкое, какому может подвергнуться человек, дорожащий своей честью. Граф Бенкендорф предлагал мне написать письмо к Баранту, в котором я бы просил извиненья в том, что несправедливо показал в суде, что выстрелил в воздух. Я не мог на то согласиться, ибо это было бы против моей совести… Ваше императорское высочество, позвольте сказать мне со всею откровенностию: я искренно сожалею, что показание мое оскорбило Баранта: я не предполагал этого, не имел этого намерения; но теперь не могу исправить ошибку посредством лжи, до которой никогда не унижался. Ибо сказав, что выстрелил на воздух, я сказал истину, готов подтвердить оную честным словом…»

Михаил Павлович согласился защитить Лермонтова и направил его письмо на высочайшее рассмотрение. Дубельт кратко отметил карандашом на письме: «Государь изволил читать». Никакой высочайшей резолюции не последовало, но Бенкендорф отказался от требований, оскорбительных для Лермонтова.

В первых числах мая 1840 года Лермонтов отбыл из Петербурга. У Карамзиных состоялся по сему случаю прощальный вечер, который описан в воспоминаниях В. А. Соллогуба: «Друзья и приятели собрались в квартире Карамзиных проститься с юным другом своим, и тут, растроганный вниманием к себе и непритворною любовью избранного кружка, поэт, стоя в окне и глядя на тучи, которые ползли над Летним садом и Невою, написал стихотворение «Тучки небесные, вечные странники!..». Софья Карамзина и несколько человек гостей окружили поэта и просили прочесть только что набросанное стихотворение. Он оглянул всех грустным взглядом выразительных глаз своих и прочел его. Когда он кончил, глаза были влажные от слез»…

Все. Пора уезжать.